сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц)
Стрельба в городе прекратилась, только из всех окон радио кричало по-прежнему громко. Я шел и не узнавал родного городка. Несмотря на ранний час, на улицах было необычайно людно. Никто не ходил по тротуарам, все шли по дороге; машин не было видно вовсе, будто они подевались куда. Лишь одна компания шла по тротуару, видимо нарочно, — чтобы лучше был слышен топот на тесовых мостках. Три женщины, приплясывая, шли впереди, а за ними парень с трофейным аккордеоном. Парень играть почти не умел, наяривал одной только левой рукой бесконечное «тыры-тыры-тыры-тыры». Но женщин это нисколечко не смущало. Они оттопывали азартно и самозабвенно, идя перед гармонистом задом наперед.
Кое-где из окон уже летели песни. В соседнем квартале кто-то догадался вывесить в окне красный флаг, и теперь флаги приколачивали на многих домах, воротах и даже заборах. К высоким, обшитым в елочку тесом воротам была приставлена лестница, на ней стоял одноногий инвалид с молотком в руках, рядом валялись костыли.
— Таисья! Ну скоро ты там? — крикнул он куда-то во двор.
— Дай хоть отожму, — послышалось из-за забора.
— Ладно, просохнет и так. Не понимаешь, что ли, быстрее надо!
Из калитки вышла женщина, держа в руках лоскут красной материи на палке. Женщина на ходу выжимала его, из-под рук ручьями текла краска. Инвалид нетерпеливо ерзал на лестнице. Женщина подала ему флаг, он скоренько приколотил его, запрыгал вниз, подобрал костыли. Женщина убрала лестницу, и они оба отошли в сторонку, стали глядеть на свою работу.
Влажное полотнище висело ровно, чуть колышимое ветерком, и с него падали в пыль редкие, будто кровавые капли.
Я пошел как можно медленнее, стараясь побольше увидеть и услышать. Людей будто подменили сегодня. И город сам как подменили. За четыре года редко когда доводилось видеть хотя бы растворенные окна ранним маем: надышанное тепло, «русский дух», в жилье берегли — в мае ведь, бывало, такой еще холодюга завернет, что твоя осень. А тут...
Через улицу из окна в окно перекликались две старухи:
— Антипьевна, спичек взаймы нету ли у тебя? Неохота с кресалом возиться. Война уже кончилась, а я все к нему приноровиться не могу, будь оно неладное. И как только мужики на фронте от эдаких «катюш» прикуривают? Покуда кресаешь, тут как раз тебя и убьют, искры-то от него что у нас в цеху от электросварочного агрегата, хоть специальную светомаскировку ставь. А толку — ни на понюх. Один хоть заборчик?
— А жгут смачивать чем до се не изловчилась? Карасином или как?
— И-и, где твой керосин!
— Уж заходи нито, дам. Только ты опосля уж отдай, а то у меня у самой дощечек пять и осталось: прошлый раз я за них солью получила. А они с одной головки тоже никогда не зажигаются, проклятые. Я уж навострилась по две штуки сразу отламывать и ширкать, так корыстнее получается. Генка вчерась письмо прислал, ранили его. Теперь — значит, живой вернется.
— Руки-то-ноги целы?
Целы. Повезло, в голову попало. Тут я даже хохотнул сам с собой. Кабы этому Генке не повезло да кабы не Победа сегодня, дала бы эта Антипьевна спичек кому, держи карман шире. У такой, за семь верст видно, снегу зимой не допросишься!
Первым из знакомых, кого я встретил, был тот же Степаныч, наш сосед. Да и еще один «знакомый» — милиционер Калашников. Доннер-веттер, как я его издали-то не признал?! Раззявился — да и на кого? — на божьих старушек, осел. Теперь ни повернуть, ни на другую сторону перейти — заметят.
Они сидели на скамеечке, и Степаныч — он все еще был с дробовичком — разглагольствовал. Голосишко у него жиденький, но сегодня старикан, видимо, здорово раздухарился — издалека было слыхать:
— Всю войну кажную ночь боялся, что позарятся на мою лавку какие-нибудь лешаки-дуроломы, отберут мой бердан да меня же из него тарарахнут. Сколь раз просил у начальства, чтобы запирали на ночь дежурить в самом магазине. Дак им ра докажешь? Грят — не положено: а вдруг ты сам чё укра'дешь, над сторожами-де нет сторожей. А чё там и красть-то, сроду там на ночь никакого продукту, кроме каменной соли да довоенной ишо жженой кофеи, не оставалось, сам знаешь. Это, может, у вас, в военторговском... А я, сохлый гриб, из-за этой кофеи сколь раз даже просто мог преставиться без святого причастия при исполнении служебных обязанностёв, ить дураки-от не знают, что магазин-от пустой. Одна и радость была, что похоронили бы с почестями, наподобиё солдата-фронтовика... И ты, Митяйко, тоже не вник.
— Ты же со мной на эту тему впервые говоришь...
— Должон был ты сам вникать. Раз ты блюститель закону, а надо мной беззаконьё могли сотворить. Ну да теперя и мне, сохлому грибу, никаких ни почестёв, ни причастиёв не надо, теперя я и так сколь-нибудь ишо поживу.
Перед тем как поравняться, я отвернулся от них, будто не замечаю. Очень мне еще надо — сегодня! Но этот номер у меня не прошел. Калашников все равно увидел:
— Здороваться надо бы, гражданин комсомолец. С праздником вас, с Победой. Да и нас бы не грех поздравить. Или это тоже вас не касается?
Я проглотил обиду.
— Шибко грамотныё они теперь стали, где уж им старших уважить, они ра могут? — пропищал и Степаныч, но, слава богу, уже мне в спину.
Мне приходилось утереться при такой явной издевке Калашникова, потому что именно с ним я и вляпался в то самое, скверное дело.
Сначала-то было — ничего особенного. Манодю ошмонали в кино на дневном сеансе. Приставили к глазу мойку и ошмонали. У него и взять-то было нечего; штопарнули папироску, что я же ему дал, чтобы мог закурить во время кинухи, если захочет, да еще конденсатор. Конденсатор, конечно, жалко: его принес с завода сам Игорь Максимович; почти год как Манодя мастерил по крохам два радиоприемника, один в кружке у Семядоли, другой, тишком, — себе. А теперь где возьмешь, как опять допросишься? Игорь Максимович скажет что-нибудь такое: «Я думал, вы серьезные люди и вам можно доверять серьезные вещи...» Конденсатор-то какой-то особенный; я, правда, в этом ни шиша не понимаю. А тем, дуракам, что проку в нем? Разве что девчонок пугать: подзарядишь его где-нибудь, где на диво попадется необесточенная розетка, а потом поддежуришь какую-нибудь дуню и бац ей в пуп, а еще лучше — в космы; он ка-ак щелкнет! Да искры! Развлекались таким делом некоторые, правда, уж в далеком прошлом, когда еще о том, что школы поделят на мужские-женские, и разговору не было... Рваные рукавицы стибрили, сволочи. На что позарились! Да и весна уж была, у Маноди-то они и в кармане оказались случайно; кроме как в жару он всегда ходит и зимой и летом все одним цветом — в материной списанной телогрейке.
Без вины виноватым во всем был я же сам. Я вытащил Манодю на «Большой вальс», он один сроду бы не пошел на такую картину. Я же шел по третьему разу, и мне хотелось, чтобы и Манодя в ней что-нибудь понял, чтобы было мне с кем поговорить. Но пришлось идти на детский сеанс, на взрослый было не протолкаться: билеты бы мы купить купили, но при такой осаде в контроле нас могли бы и не пропустить, сказали бы, чего доброго, что, мол, «дети до шестнадцати»... А посмотреть мне очень хотелось и Манодю протащить.
Манодя, конечно, взял билет куда-то в первые ряды: привычка у него такая, да и грошей никогда не густо. Я, как на грех, тоже ничем не мог ему помочь, самому хватило только-только. Да я и не очень-то стремился сесть непременно рядом с ним: во-первых, смотреть, задравши голову, когда от близкого экрана резь да рябь в глазах, терпеть не могу, а во-вторых, совсем не хотел, чтобы Манодя увидел, если я опять зареву. А я, сколько раз ни смотрел, столько же плакал. Сам не знаю, что со мной было, откуда такое бралось, но в том месте, когда та, красивая, ну, Карла Доннер, от него уезжает, — всегда, оба раза... Не по дружбе, может: лучше бы сидеть вместе, но как тут делать?
Вот так и сел Манодя в первом ряду один, его и приделали. Раньше, когда еще были салагами и нас пускали в кино только днем, такие штуки случались через раз: штопари были «нас постарше, поздоровее и наваливались кодлой, на детских сеансах во всей ближней к экрану половине зала они были хозяевами. Перед тем как пойти в кино, мы тогда загодя убирали все из карманов. Дома. Но чтобы нас кто-то тронул теперь?!.
Надо было отучить.
Раз и навсегда.
Манодя не знал, кто это были; испугался мойки, боялся даже и глазом скосить. Ну, кто другой по такому делу, хотя бы тот же Очкарик, так и вообще бы напустил в штаны. Узнать просто так — кто? — не получалось; надо было придумывать что-нибудь хитрованнее. Я решил, что правильно будет засесть там же своей капеллой и посмотреть, кто шерудит-орудует.
Мы с Манодей обо всем рассказали Мамаю, в том числе и о плане действий, и его я прямо спросил:
— Мазу держишь?
Не больно-то мне нравилась, особенно последнее время, такая блатняцкая речь, какая была у нас во всеобщем ходу, за нее меня едко высмеивал Семядоля, дядя Миша с Володей-студентом, даже Борис Савельевич с рынка и, больше всего, еще кое-кто... да и никак она не вязалась с красивыми словами в хороших книжках, которые мне так нравились, только как тут иначе сказать? «Пойдешь драться на моей стороне?» — что ли? Ерунда, кисель, — жидкая жижа какая-то, пустая баланда, суп рататуй...
Мамай мне ответил согласием — как положено, на том же языке:
— Вася. Это, поди, Пигал с Пецей?
— Помацаем.
Пеца и Пигал были шантрапа, крохоборы, сявки, мелкая шпана — шаромыжники, одним словом. Наших же, наверное, лет, но нигде не учились и нигде не работали. Дуры-мамы и так кормили, а на табак они сами тибрили по мелочам. Заедались, где чувствовали слабинку. Кодла за ними гужевалась порядочная, но больше все шмакодявки. Я тоже слышал о «их и даже знал обоих на рыло. Пеца — шкелет такой, доходяга-дистрофик, да и с морды страшной-престрашной, прямо Квазимода Квазимодой.
Стоило, наверное, и еще кого-нибудь из наших ребят прихватить, неизвестно нам было, кто да кто будет с Пигалом и Пецей, если это, конечно, они; там могло оказаться и густо. Но как-то так получилось, что последнее время мы все больше втроем да втроем — и раз У-2, и два У-2, и три У-2! — ровно бы как откололись от остального класса, а кланяться идти, потому что прищучило-прижучило, было теперь неудобно.
Да ни фига, Лимон, и так отмахнемся! У нас в резерве Главного командования крупные калибры — так кое-кто может и узнать-понюхать, почем сотня гребешков или фунт изюму да фунт лиха!
Втроем мы разработали все в подробностях — что, как и зачем. На следующий же день на втором сеансе мы уселись в первом ряду, но не скопом, а через место, чтобы нас не узнали раньше времени и не забоялись, втиснулись в кресла как можно глубже, чтобы казаться шпингалетами. Мамай даже снял и спрятал под кацавейку свой шлем; по нему его мог узнать, поди, любой в нашем городе. Каждый заранее напружинился, чтобы, если бритва окажется перед глазами, сразу же врезать ногой. Чтобы он не рахался, Маноде я дал пистолет — на крайний случай: мойка ведь тоже дело нешуточное. Клюнуло точно.
Только-только началась картина, только в первый раз за сеанс сбились кадры и все, кроме нас, топоча проорали: «Р-рррамку-у!», только Штраус нарисовал музыкальный знак на дверях своего хозяина, и ребятня в зале еще не прохохоталась — именно перед Мамаем выставились сразу трое.
Я не успел вскочить, как один из них уже отлетел, взвыл, и тут же раздался сгальничающий голос Мамая:
— Суказмейнепризналда?
Сбоку, с налета я вмазал своему, ближнему. Мельком заметил — Пигал. Тем временем Мамай взял на калган третьего, видимо обалдевшего от неожиданности.
— Ребя, наших бьют! — взвопил на все кино кто-то из этих троих.
С того же первого ряда, из правого угла, сорвалась сразу целая хевра.
Тогда в действие вступил наш Манодя. Налетавшему первым — к нам, мимо него, видно, не понял, что Манодя с нами, — он дал подножку. Со следующим они сцепились, и Манодя принялся того душить: редко с ним такое бывало, но тут Манодя, видимо, был в ярости; известное дело — контуженный. Дурак, конечно: что толку? — удушить все равно ведь не удушит, а только время потеряет или, точнее, как говорят у нас, у шахматеров, в Семядолином кружке, — темп. Дал бы как следует по соплям, по сопатнику то есть, — и к следующему. Но — псих-одиночка все-таки он, и в таком разе ничего не поделаешь.
Двое налетели на меня. С ними нечего было и делать — мелюзга. Я даже умудрился разделаться с ними как в кино, не помню, правда, в каком, — щелкнул их лобешниками друг о дружку, и вася. На Манодю сзади навалился еще один, колошматил по голове, по затылку. Надо было выручать. Я оттолкнул кого-то, забежал тоже сзади и, сцепив руки в замок, со звоном вкатил тому в ухо.
Отцепился.
Тюк, тюк, тюк, тюк. Разгорелся наш утюг. Выступает музыкальный коллектив «Дррружба-а» имени Листа-прокатного цеха — у нас полная тишина!
— Профессор!
— Ме-е...
Смякал? Не мекай! Ни ме, ни бе, ни бельмеса теперь, хоть ты и профессор.
Марья Иванна!
Марья Иванна!
На-ка тебе, Марья Иванна!..
Позади меня по любимой своей привычке Мамай брал набегавших на кумпол, на калган. Ку дэ мэтр, мастерский удар, как сказали бы, наверное, Портос или Володя-студент при таком деле. Но Мамаю, похоже, приходилось несладко, против него были собственноручно Пигал и Пеца, да еще кто-то. Ну, он же и молодец: и так-то силен, а, смотри, изловчился прижаться спиной к барьеру сцены перед экраном, обеспечил себе тыл. Я развернулся туда. Кто-то и мне приварил в затылок, но так только, скользом, и явно простой рукой, кулаком. Обойдется. Хорошо еще, что эта шантрапа не успела пустить в ход ни финок, ни бритв, ни гирек или другого чего — от неожиданности нашего нападения, что ли, или побаиваются пока слишком большого-то хая, покуда мы их как следует не прижали? — а то бы нам куда хуже пришлось. Самое противное — простейшее шило, хуже любого ножа... Я пнул под задницу какому-то шкету. Тоже, Аника-воин, туда же лезет! Манодя как-то умудрился запрыгнуть на сцену и с верхотуры отпинывал тех, кто норовил сунуться к Мамаю сбоку. Здорово, «Небесный тихоход», законно придумано — вся ведь мелкая шушера навалилась в основном на него. Нет, и не только мелочь пузатая, вон и Пеца-Квазимода-Кощей к нему тырится. Манодя, как будет Пеца вверх тормашками? Ацеп? Вот так! Молодец. Сделай-ка ему еще один отцеп, отлуп, отсечку. Умница. Вася!
Хлесть! — мне притырили в ухо. Зазевался. Я ответил с левши — огребай и ты! Хорошо залимонил, он зажался.
Вообще-то, наверное, со стороны на все это смотреть было здорово интересно, не хуже, чем какое кино: «В старом Чикаго» — ох там братья хлещутся во время пожара! — нам лишь маленького пожарника не хватает: полутемнота тоже, и будто горит экран, а на нем танцы-манцы всякие под сладкую музыку, а мы, трое, знай пластаемся, как со вшивыми гвардейцами кардинала!
Шагай вперед смелее...
Бэмс одному! Правда, наугад, по-вятски.
Мой верный конь Малыш...
Бэмс — мне.
Туда, где день яснее...
Бэмс — бэмс!
Где ви'на всех краснее, красотки всех милее — вперед, в Париж!
Бэмс — бэмс. Бэмс — бэмс. Бэмс-бэмс-бэмс!
На Москву! Хох!
От Москвы: ох!
Сдох?
Колем мы здорово,
Рубим отчаянно —
Внуки Суворова,
Дети Чапаева! —
вспомнил я еще с плаката, какой появился в самом начале войны.
Где должен быть командир?
Впереди, на лихом коне!
И нечего табуретки ломать!
В проходы, в середину зала улепетывала с передних рядов малышня. Кто-то взревел прямо на все кино — сшибли, что ли, или случайно, рикошетом зацепили, или просто с перепугу?
Шум-гам, даже музыку из картины перекрыл устрашающий голос Мамая:
— Убери мойку, гнида! Вот оно!
Началось!
Я рванулся и что было силы отшвырнул того, который стоял прямо перед Мамаем. Ударить как следует я просто бы не успел, разглядеть — кто? — и то не успел; да, ударив, мог бы только и навредить Мамаю: все равно, гад, мог бы успеть писануть бритвой. Пошло, наконец, дело нешуточное. Где там Манодя со шпалером?
В зале вдруг врубили полный свет.
По обоим проходам в нашу сторону пробивались контролерши во главе с самим одноногим заведующим.
А от входных дверей к нам направлялся Калашников.
Вся шпана моментально бросилась врассыпную, кто куда, как тараканы. Двое, я видел, шмыгнули под ряды, под сиденья, прямо кому-то под ноги. Почему-то исчез и Мамай. Только мы с Манодей оставались где были: он на сцене, я перед сценой, даже и не подумав смываться. Зачем? Справедливость была на нашей стороне.
К первому ряду подошел Калашников и сказал:
— Ну-ка слезай, артист! Пройдемте-ка оба. Пройдемте, пройдемте... — Потом, видно, признал меня, мы ведь с ним почти что соседи, и добавил: — Вот уж от тебя-то не ожидал. Ты-то зачем в такие дрянные дела лезешь?
Очень я люблю слушать всякие их морали! Я отвернулся и ответил:
— Надо.
— Думать надо, — таким же самым тоном произнес Калашников и тоже отвернулся — к толпе ротозеев, которая уже вокруг нас собралась. — Ну, а кто тут еще был, кто-нибудь видел? Так-таки и никто? Никто не видел?
Все пацаны молчали, конечно, прятали глаза, каждый куда мог.
— Темно было, — явно сгальничая, сказал кто-то из-за его спины.
— Ай-я-яй, — обернулся на голос Калашников. — Бой в Крыму, стало быть, все в дыму? Ладно, теперь как-нибудь прояснится: двоих задержали — остальных найдем.
Я тогда ухмыльнулся про себя: подумаешь, какой Шерлок Холмс. Нат Пинкертон. Майор Пронин. Тайна профессора Бураго. Да никакими допросами ни ты от меня, ни пусть бы гестапо...