сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)
А на дяди Мишином месте лежал тоже пожилой, бритоголовый, с рукой на «самолете».
Кроме них, в палате никого не было. Похоже, что они слегка уже отметили праздник, у обоих мужиков лица чуточку красные, а глаза блестели. Но на столе было удивительно чисто.
Володя, поди-ка, навел марафет, выпендривается перед нашей Томочкой, — опять безо всякого ехидства отметил я все это про себя.
Мамай, едва поздоровались, грохнул бутылку на стол:
— Во. С Победой!
Я выставил рядом злополучную тушенку.
— Ай да орлы! Львы! — реагировал бритоголовый. — Один Лев Иосифович, другой Лев Моисеевич. И сами небось долбанеску? Ну, наливайте тогда. Прежде себе, потом нам; стаканов мало. Будем знакомиться. Шефы, значит?
— Вообще-то с этими «шефами» замполит категорически пить запретил, — сказал Володя, а сам приветливо нам улыбнулся. — И тебя-то к нам перевели неспроста, чтобы воспитывать высокие моральные качества — кюльтивэ дэ нобль калитэ мораль — и для укрепления воинской дисциплины. Партийная прослойка. Но — ле вэн э тирэ, иль фо ле буар! * — сказал он свою любимую застольную приговорку. — Или как еще там по-твоему, тезка?
— Раубелофлиэритэнэвел! — обрадовавшись, с ходу выпалил Манодя.
— Вот так. А вотр сантэ! **
А бритоголовый почему-то осерчал:
— Замполит, замполит... Много он понимает, твой замполит! От ста грамм еще никто не умирал. «Сантэ, калитэ, моралите... Воинская дисциплина...» Тыловая крыса!
Я в секунду взъелся:
— Папка не тыловая крыса! Он под Москвой и в Сталинграде был. У него два Красного Знамени...
— Да, тут ты, Петрович, явно не туда хватил, — поддержал меня Володя-студент. — Георгий Константинович понюхал пороху не меньше нашего с тобой, если не больше. Недаром полный тезка маршалу Жукову. Четыре колодки за ранения, два — тяжелых. Не видел, что ли?
Томка набычилась совсем по-отцовски и тоже сказала бритоголовому зло:
— Папу вы не знаете, и вы его тогда, пожалуйста, не трогайте!
— Да я и так уже хенде хох! — Бритоголовый поднял кверху свой «самолет», сколько мог. — Георгий Победоносец ваш батька, значит?.. Ну, под халатом разве что увидишь? Все, разбомбили! Тем более что и связываться с вами опасно, — вы, оказывается, сплошь кровная родня! И ты, Володька, смотрю, туда же метишь — в родню? Губа не дура...
Томка опять поджала губы.
— А ну тебя, Петрович, кончай! Давайте-ка действительно лучше выпьем, — взмолился Володя. — А нотр виктуар! Да не за тебя, Витька, не блаженствуй, а за нашу Победу!
— Давай, давай. Родственницу тоже не забудь.
— Она не пьет. Сырец ведь. Кулер локаль, местный колорит.
— Ох ты, ну до чего ж кавалер! Сроду не подумаешь, что его окопные вши ели. Ну, найди ей шампанского или трофейного хотя бы рейнвейну, раз ты такой французский ухажер!
— И найду, если потребуется! Верно, Тома?
Он выпил и поперхнулся. Петрович во все горло хохотал, сотрясая кровать.
— Пейте, ребята, — Володя налил нам по чуть-чуть, разбавил водой и сказал без всякого на этот раз французского: — За Победу!
Петрович замахал стаканом у себя над постелью:
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто замерзал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу!
Бритый Петрович, несмотря на нашу стычку с ним, нравился. Может, наверное, он и не то, что наш дядя Миша, но тоже, видать, сильный и правильный человек. И весельчак — сразу видно.
Особенно мне понравилось, как он подзуживал Володю-студента. Кроме всего прочего, и очень похоже на дядю Мишу. Например, когда намекнул, что не Володя ли на фронте вшей кормил. Против Володи я, разумеется, ничего не имел, но все-таки мне было досадно, что они с Томкой вели себя так, будто бы Сережки Миронова никогда и не существовало на свете. И даже дядю Мишу Студент не помянул: пили за Победу — значит, надо было выпить и за друзей, за победителей. Обрадел со своею Томочкой и обо всем уж забыл. Знает ведь он про Сережку. А Томка-то, Томка! Утром ревы-истерики устраивала, а теперь сидит лыбится!..
Я вдруг подумал, что вот уедет на Дальний Восток Оксана и знать забудет там про меня. Что Томка? Я-то знал, такие ли прекрасные женщины уставали ждать! На душе у меня в момент стало до того скверно, как будто я чуть ли не застал Оксану у какого-нибудь, что ли, фашиста, как в «Радуге». Или хотя бы с Очкариком.
Володя снова взял гитару:
— Давайте в самом деле споем? Давай, Томочка, нашу любимую...
Томка вздохнула, помедлила, пристраиваясь к аккордам Володиной гитары, потом тихо запела «Огонек». Петрович было начал ей подпевать, но потом смялся, замолк, стал слушать с задумчивым видом. Молчал и Манодя, а уж он-то бы мог. Слушал. Петь Томка умела, это у нее получалось хорошо. Но, несмотря на задушевную песню, я все еще был в какой-то обиде на Томку. А заодно с ней и на Володю. Подумаешь, нашу... Песня всешная, кто ее не любит и не поет?
В голове у меня пошумливало — видать, от выпивки? Ерунду заглотили, конечно, но ведь и на базаре тоже приняли малость, да и не ели ничего... Только у тети Тони по шанежке. А и там тоже — бражка... Набегает! Есть охота, а неудобно: сам же принес и сам же, что ли, буду есть? Мне стало обидно и за то, что Володя с Томочкой своей ненаглядной вроде бы про нас совсем и забыли: лупят глаза друг на друга. Подумаешь, взрослая какая нашлась! Краля... Фря...
Томка пела, а у меня на языке от какой-то непонятной обиды начали вертеться слова нехорошей переиначки на эту песню. Она, правда, и мне-то самому казалась противной и очень несправедливой: я знал многих медсестер и других фронтовичек — они тоже попадали в наш госпиталь — и очень уважал их, но тем не менее мне к языку как прилипло и вот-вот готово было сорваться:
На позицию девушка,
А с позиции мать.
На позицию честная...
Все-таки у меня хватило ума прикусить язык. Но когда Томка, снова по Володиной просьбе, запела «Темную ночь», я опять вспомнил про женщин, которым не хватает терпежу ждать, не выдержал и, лишь она сделала перерыв между куплетами, высунулся со своим:
Ты меня ждешь,
А сама с интендантом живешь
И от детской кроватки тайком
Аттестат пропиваешь.
Петрович только крякнул с досады, а Володя встал, отложил гитару и молча врезал мне шелбана.
Я от боли втянул голову в плечи, но не озлился на него. Я сам чувствовал, что получилось не к месту, погано и глупо.
Манодя часто-часто мигал, сочувствуя мне, а Мамай коротко хохотнул, но потом вдруг пришел мне на помощь, отведя от меня внимание:
— Володя, давай твою бронетанковую, а?
И, не дожидаясь согласия, сам забазлал во все горло:
Первая болванка
Попала в бензобак.
Выскочил из танка
Эх да сам не знаю как.
Любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
В танковой бригаде
Не приходится тужить!
Припев подхватил Манодя. Мамай натянул на голову свой шлем и дергал его за уши в такт. При том он вовсю улыбался, обычно-то он не больно улыбчивый; но как-то лишку улыбался, по-моему, явно паясничал-петрушничал, не то как будто с обиды, не то со зла. Другим, возможно, было не видно, но я, кажется, точно чувствовал.
А он-то с чего? Дяденьку того, что ли, танкиста, опять вспомянул?
Володя смотрел на него, смотрел, потом плюнул, тряхнул чубом и подхватил сам:
Тут вызывают
Меня в особотдел:
Что ж ты, друг любезный,
Вместе с танком не сгорел?
Я тоже стал петь — слова песни мы знали преотлично. Не пела одна Томка: она так это стеснительно улыбалась, видимо, считая песню не своей, не девчоночьей. А Петрович, как с первого куплета вытаращил глаза и раззявил рот, так и не закрывал его, а со второго начал во всю ивановскую хохотать. Когда ж мы допели последний:
Я им отвечаю,
Я им говорю:
В следущей атаке
Обязательно сгорю! —
он кое-как перевел дух:
— Ох, мать честная! А такая чума откуда? Ну, ей-богу, попадешь тут с вами в штрафной батальон низа'што-нипро'што! Ну же и веселое горе — солдатская жизнь!
Пока Петрович хохотал и выкрикивал свои слова, Володя улучил момент и сказал мне тихонько:
— Никогда не думал, что ты до сих пор такой дурак. Анфан тэррибль, ужасный, невоспитанный ребенок!
Я понял: это он держит дяди Мишину политику. Прав, конечно, он, кто будет спорить?
Сейчас-то мне легче было согласиться, что я опять поступил туфтово (нехорошо, нехорошо поступил!). И почему так случается, что будто прет из тебя какая-то холера прямо помимо воли?! На Володю я не обиделся и не стал ни отругиваться, ни спорить. Я только посмотрел на него, чтобы он почувствовал, что я все знаю и сам, и он меня понял — улыбнулся и снова дал мне щелчка, но совсем не больно, шутейно.
У меня отлегло от сердца.
В коридоре раздался хохот, звуки гармошки, и к нам в палату ввалилась целая ватага, все новенькие. Впереди пританцовывал на костыле молодой парень, повязанный, как платком, не то полотенцем, не то салфеткой с тумбочки. Появившись возле нас, он запрыгал сильнее и запел частушку под гармонь, на которой играл тоже молоденький, с перебинтованной головой и прикрытым огромным марлевым тампоном левым глазом:
Ох, топнула я,
Да притопнула я.
С милым ночку проспала
И не охнула я!
— Полегче на поворотах, балда! — крикнул ему Володя.
— Ага, у них, оказывается, и кроме меня, есть прекрасный пол? Тогда извиняемся. Здравствуйте, Томочка! — закричал парень, будто и в самом деле лишь сейчас Томку увидел. — А что за гвардейцы?
— Наши давнишние шефы.
— Ясное дело, давнишние. Никогда не видал, хоть и сам старичок. Извиняемся, я баушка, старая деушка. Ага, да они молодцы, выпивон принесли! Вот, я понимаю, гвардейцы! С праздничком!
Он выпил, будто это его, передал стакан и бутылку другим, подмигнул одноглазому гармонисту и, когда тот заиграл, снова заплясал и запел:
Девки любят литенантов —
Бабы любят шоферов:
Девки любят за погоны,
Ну а бабы — из-за дров.
— Да уймись ты, уймись, шансонье захолущенский! — замахнулся на него гитарой Володя.
— Все, Володенька, молчу как рыба об лед!
Я тут подумал, что Володе приходится защищать-оберегать свою Томочку почти что так же, как мне Оксану, и даже улыбнулся такому сравнению.
— Чего лыбишься? — перехватил, да, конечно, не понял моей улыбки Мамай. — Тебя, наверное, уже паханок ждет, забыл? Иди, а то сам опять припрется сюда.
Я действительно совершенно позабыл об отцовском приказе-наказе. Но резонные Мамаевы слова вроде бы омрачили меня, как-то не в настроение он попал. Кому что, а шелудивому — баня, подумал я про него любимой поговоркой отца.
Я спросил у Володи время. Было без десяти четыре.
Когда я вошел в кабинет, отец разговаривал с кем-то по телефону:
— ...Ну и что с того, что нет приказа? Ты рассматривай вопрос политически, а не только со своей колокольни. Для людей, для народа дело нужное? Нужное! Да у тебя и самого, поди, руки чешутся? Ну, а я что говорю?! Да брось, за это в штрафные батальоны не посылают. Бог с ним, влепит тебе хозяин выговор — помрешь ты, что ль? Ты их сколько износил? В случае чего вместе отвечать будем. А?.. Ну, мне-то, конечно, придется нести, так сказать, моральную ответственность как зачинщику, а отдуваться-то, ясно, тебе. Да не тридцать — у нас не Москва, — дай десять, дай пять. Но дух у народа надо поддержать! Договорились? Добро! Давай выкатывай свои пукалки на площадь. До вечера!
Будет салют! — моментально догадался я. Эх, все-таки и молодчина у меня папка!
Отец положил трубку на рычаг, посмотрел на меня, и лицо его, до этого радостное и возбужденное, словно бы затуманилось. У меня засосало под ложечкой: что он опять узнал? Вроде бы ничего такого до него сегодня дойти не должно... Про комсомол? Так уж вчера бы, в рабочий день... А то — неужели до него как-то донеслось, что произошло у Оксаны?! Как же мне тогда ухитриться бы, изловчиться спрятать пистолет?
Отец забарабанил пальцами по дерматиновой столетие — в точности так же, как барабанил по своему ящику Миша Одесса на рынке:
— Пришел, соловей-разбойник? Так... Вот что... Этот, как его?.. Ну, из двадцатой палаты, у которого вы напились, у которого день рождения был, — как у него фамилия? — Он выдвинул ящик стола, глянул в какую-то бумагу. — Не Кондрашов?
— Кондрашов.
— Так. — Он снова забарабанил по столу, будто раздумывая, глянул на меня внимательно, словно собираясь еще что-то сказать, потом прихлопнул ладонь. — Ладно, все пока. Иди.
— А чего?.. — начал было я вопрос, но он перебил меня с полуслова:
— Иди, иди. Все. Много будешь знать — скоро состаришься.
Я вышел из кабинета встревоженный. Что произошло с дядей Мишей? Из части прислали что-нибудь? Но я никогда не слыхал, чтобы лично отцу присылали письма командиры и политработники частей. Бывшие ранбольные — те иногда писали, благодарили врачей и медсестер, особенно доноров, иногда и отцу посылали свои приветы и спасибо, а чтобы так... А может, дядя Миша ему сам написал? Они ведь тогда вроде как поссорились... Может, что-нибудь про меня? Но почему же тогда отец спрашивает его фамилию?..
Стараясь догадаться хоть о чем-нибудь, я как неприкаянный мотался по коридорам, с этажа на этаж. В голове у меня все еще пошумливало — от спирта, что ли? Через сколько-то времени внизу я опять столкнулся с отцом. И он вдруг снова ни с того ни с сего рявкнул на меня:
— Какого черта ты целый день болтаешься у меня под ногами! Делать тебе нечего? Марш отсюда!
Я озлился. Чего он на меня без конца рычит ни за что ни про что? Тогда, видите ли, ему не понравилось, что де говорить не умею. А сам-то? Когда спрашивал про дядю Мишу, векал-мекал-ктокал-какал не лучше моего. У всех праздник, а он за целый день и верно ни одного доброго слова мне не сказал!
И тут мне пришла в голову мысль... Кабинет он обычно не закрывает. А раз ушел, скоро вряд ли вернется: пока идет по коридору, его семьдесят семь человек семьдесят семь раз всегда остановят...
Если бы не обида на отца, я бы на такой шаг ни за что не решился: поймает меня в кабинете — будет дело нешуточное. Но тут я двинулся решительно и не размышляя.
Бумагу я нашел сразу же, она лежала сверху в среднем ящике стола, который не запирался: в нем только кнопки-скрепки да ломаные карандаши. Папиросы еще иногда... Я прочитал:
«Зам. нач. эвакогоспиталя
№ 3734 по полит. части
майору тов. Кузнецову Г. К.
Товарищ майор!
В боях за фашистский г. Берлин смертью храбрых погиб за Родину член ВКП(б) с 19...».
Убили дядю Мишу, гады!!!
Га-а-ады-ы!
Но я все-таки снова схватил письмо, чтобы удостовериться: может, фамилия все же не та. И прочитал уже до конца:
«...за фашистский г. Берлин смертью храбрых погиб за Родину член ВКП(б) с 1941 г. ст. сержант тов. Кондрашов М. М. Ценою жизни он лично подбил и уничтожил вражескую „Пантеру“, просочившуюся в наше расположение, чем обеспечил продвижение нашего батальона и всего полка. За свой боевой подвиг Сын Родины представлен к награждению (посмертно) Боевым Орденом Славы (II степени). Тов. Кондрашов М. М. очень недолго прослужил в нашей части, но уже зарекомендовал себя как верный Сын Партии и Народа, опытный и отважный солдат, надежный товарищ. В его записной книжке мы нашли только один адрес — Вашего госпиталя и Вашу фамилию, имя, отчество и должность. Поэтому от имени Командования и всего личного Состава я пишу Вам: может быть, ст. сержант тов. Кондрашов М. М. приходится Вам Родственником или близким знакомым, или, может быть, вы имеете адрес родственников Славного Сына Отечества. Ордена и орденские книжки погибшего находятся у меня для сохранения и пересылки близким Родственникам.
Вечная Слава Героям, павшим в Боях за Свободу и Независимость Нашей Родины!
Зам. командира по полит. части
2-го батальона Н-го стрелкового полка
ст. лейтенант Кравченко».
И еще как на любом письме стоял штамп: «Проверено военной цензурой».
Убили дядю Мишу, сволочи! С гибели Шурки Рябова и Сережки Миронова, с возвращением отца, и особенно последние месяцы, мне казалось, что смерти близких уже навсегда миновали меня. И вот в первый день мира погиб человек, которого я очень уважал. Очень уважал! Как же это он, а? Ведь все совсем кончилось! Может, окажись его рана еще чуточку посерьезнее, да просто схвати он насморк, набей температурку на каких-нибудь полградуса, пролежи недельку в госпитале — и он остался бы живой... Как Володя-студент: его на днях наверняка выпишут...
Температурку набей... Дядя Миша как раз из таких! Температурку можно и набивать — для того чтобы сестричка или Томочка лишний разок лобик погладила, посидела у постельки лишние пяток минут, ну, лишние десять грамм масла к ужину принесла. А которые набивают температуру с целью — те симулянты, дезертиры и суки! Как же, стал бы дядя Миша тебе!..
Где-то недалеко, но высоко, над головой, видно на верхнем этаже, гортанный голос пел знакомую песню, но непонятными словами, наверное на настоящем грузинском языке, — кого ведь в нашем госпитале только не было? Слова были непонятные, но слышались мне отчетливо.