сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
— Курю я, мама. С рукопашной, с первого фрица. Сама ведь учила — не убий...
Та старуха опять захлопала глазами, а вторая, на этот раз спокойно и заправски докрутив козью ногу, сказала голосом вдруг тихим и очень ясным:
— Восемь лет назад одинаковое горе нас уже во многом сравняло. Всех нас равняли четыре года общенародной беды. Но разве не во всеобщем счастье люди только и станут абсолютно равны? Это, по-моему, даже и в ваших догмах... Подумайте. Сегодня счастье пришло в каждый дом. — Тут она показала своей козьей ножкой на солдата. — К вам вот пришло, к Наташе...
И опять пение за спиной отвлекло меня и остальных от таких разговоров. По дороге топала целая артель — четверо мужиков, все с плотницкими ящиками в руках и за спинами. Пел один старик, но крепким, совсем еще не дребезжащим голосом:
Бы-ывало, спашешь пашенку,
Лошадок распряжешь,
А сам тропой знакомою...
Злая старуха тут же бросила спор — там ей, похоже, был теперь непросвет — и с ходу взъелась на старика; я, да и никто, наверное, сперва даже не поняли — с чего?
— Вовсе крест-от забыл? Скоро и в Пасху святую по шабашкам зачнешь?
— Ишь ты поди ж ты! — остановился, но почему-то заулыбался старик. — Сурьезная ты у нас, Егоровна, женщина. А мне шабашек — по любому дню! Хошь в Страстную пятницу, хошь в Чистый понедельник, а хошь — в само Воскресение Господне. Што девятого маю, што двадцать второго июню. И в войну и в замирение. И в раю и в преисподне, верно тож. Вон ребяты и в самом антихристовом пекле те же шабашки робили, — кивнул он на остальных троих мужиков, как на подбор молодых, в солдатской обмундировке, с нашивками за ранения, а у одного-то и нашивок не надо искать — оберучь беспалый, как и топор-то держит? а если гвоздь вогнать?! — И я, например, понял: старик давал знать, что они служили саперами. А он продолжал: — Крест, говоришь, не забыл ли? А и крест-то, поди, Господу нашему Иисусу Христу тоже наш же брат плотницкий-мастеровой ладил.
— Несешь что?! Окстись! — вскинула руку со сложенными пальцами, будто собираясь деда перекрестить, старуха.
— Слушай! Я тебя слушал. Востра больно проповеди-то читать. Батюшко в юбке! Не на шабашку идем — работать. Все вы вон ноне пошабашили, даже никак и Ванюшка твой? Законный отгул получил седня всяк, даже солдат, а нам робить! Всю бригаду собрали, как по тревоге, стопки допить не дали никому. Трибюну надо новую баскую изладить, для митингу. Политика! Посерьезнее будет твоих-то святых дел. Вот в том-то, девка, есть и вопрос: где, когда, что и кому ладить? Верно, угланы? — вдруг подмигнул он нам всем троим разом.
— Верно! — отозвались мы не очень стройно, но с охотою.
— Вот слышишь — они и то микитят. А ты соображаешь — нет? Как — это мы умеем, без этого и курятник не поставишь. А вот где, когда, что и кому? Один, верно, Спасителю гвоздочки в рученьки-ноженьки потюкивает, другой — Гитлеру кол отесывает, чтобы ладнее шел. Правильно, ребяты?
— Ве-ерно! — теперь уже разом рявкнули мы, все трое.
— Соображаешь? Все — робят! Или, может, шабашничают. В войну вон и то шабашники-то не переводилися. Это сёдни который на шабашку пойдет, пущай у того магарыч колом станет, в дыховое горло зальется. Так баю, парни?
— Ве-ерна-а! — дружно пробазлали не только мы, но заодно с нами и его артельщики.
Старикан давно уже опустил на землю свой ящик и капитально обустроился на нем. И бригадщики его тоже расположились рядком да ладком, зажурили, посмеивались, видно, зная повадки преподобного такого бригадира. Володька-Волдырь на это фыркнул:
— Поди-ка, ему стопарик так-то уж и не дали допить!
— Не, он мыслитель. Философ Спиноза, — высказался и я, как это сделал бы, наверное, Володя-студент.
— Здорово он торопится выполнять свою политическую-то работу! — поддержал Володьку братан.
— Дай бог только-только к самому митингу.
— А где он будет и во сколько?
Самое бы время тоже нам сейчас закурить, да как-то совестно посередь улицы и прилюдно. И Ваня-солдат при матери — такой-то настырной и громогласной! — тоже, наверное, стеснялся.
Вот теперь вроде бы мы и не малолетки, вроде бы и седьмой уже класс. Выпускной. А толку что? Эх, будь ты неладен, седьмой класс, седьмой класс, недоделанное неполносреднее! Ни тпру, ни ну, ни кукареку; ни богу ты свечка, ни черту кочерга. «Ни в городе — Степан, ни в селе — Селифан», как не раз писали в какой-то осточертевшей диктовке. Вот и война кончилась, а мы всё ни шиша не сделали. Ну, делали что-то, старались, да что это за дела? Щель вон противовоздушную целой школой рыли, еще в сорок первом, а потом в нее хезать бегали, крапивой теперь заросла. Если уж нельзя было пустить нас воевать, то хотя бы работать. Малы... Где малы, где — велики.
Тем, кто хуже жил, тем даже и лучше: их сами матери в ремесленное или прямо на завод, как Димку Голубева, отправляли. Тоже, правда, не всех и не всегда. Вон Горбунков маханша сразу обоих двоих тянет. А Манодя — как рвался? И в школе у него не очень. Выдра Вагря, наша класрукша, да и не только она, что ни урок кричит: мол, у него каша во рту стынет. А во всякой технике он здорово петрит-шурупит. Но все равно: только он было заикнулся о ремеслухе, мать его отлупцевала и сказала, чтобы и думать забыл. Некоторые родичи считают ремесленников какой-то шпаной, а того не знают, что мы-то сами, где пало, так и похлеще... Вот и сунься тут! А Мамай, наоборот, очень не хочет идти в ремеслуху, он мечтал бы стать военно-морским капитаном, а для этого надо было кончать десять классов. Но матери, которая работает санитаркой в госпитале, трудно тянуть их с сестренкой. Отец у Мамая не был убит, но и ничего не писал им. Нашел на фронте себе ППЖ. Из-за отца мать не любила Герку. Она еще в шестом классе хотела отдать его в третье РУ, но школьный дир, Семядоля, не разрешил. Сказал, пусть все-таки окончит семь классов, то есть получит неполное среднее.
Конечно, рабочая карточка — великая сила. На что Федосов — какой, оказывается, человек, а и то из-за нее трусил и за нее цеплялся. Так что многие именно на карточки зарились. А у нас и карточки-то называются иждивенческие. Если что — ты чуть ли не дармоед, нахлебник какой-то. А мы виноваты? Пустили бы — и мы бы работали чин-чинарем и чувствовали бы себя людьми, а не какими-то там прихлебателями. Димка тот же Голубев не здоровее моего был, когда ушел в завод. Поначалу его, рассказывал, определили готовые мины в стеллажи укладывать. Пришлось покожилиться: поподымай-ка такие лотки, когда штабель выше твоего роста! Может, брехал?.. Да нет, Димка не таковского сорта. И ничего — не скопытился. А теперь вон у Ивана в бригаде, чуть ли не в лучшей в заводе. Ванька после Сережкиной гибели дал клятву, что станет бывшая мироновская бригада давать по мозгам так, что кое-кому жарко станет. И не трепнулся. Вот это люди! А мы?
Я пробовал поговорить на такую тему с отцом. Как-то раз за столом он, глядя, как я уминаю, рассмеялся:
— Ох же и обманул бы ты, Витька, того паразита — классового врага!
— Какого врага?
— В Сибири было заведено, даже и после семнадцатого, вплоть до сплошной коллективизации: хозяин, кулак, когда нанимал батрака, перво-наперво сажал его за стол; поговорка такая существует — кто как ест, тот так и работает. Вот и определял ему цену. Так ты бы того мироеда здорово нагнул! Ну и мнешь!
Да и мать еще ему подпела:
— Поесть-то он у нас мужичок! Поработать мальчик. Они, конечно, шутили, но подковырки такие мне и прежде надоели. Я завелся и бросил ложку:
— Пойду в ремесло! Там кормят.
Это было сразу после того, как мы с Мамаем тайком пробовали поступить в Нахимовское училище.
Отец моментально сделался серьезным, каким-то холодным и — даже злым.
— Та-ак. А в «ремесле», как его назвал, таких вот, с гандебобером, ждут и любят?
— Полюбят!
— Любят тех, которые сами умеют любить. Идешь на труд — люби труд. А не то, что тебя кормят.
— Да что вы в самом деле — кормят да кормят?! Я и сам зарабатывать могу. Работать могу, — поправился я, словно чувствуя, что отец вцепится именно в это слово.
— Зарабатывать — да. Работать — нет. — Он чуть повысил голос, предупредив мое возражение насчет того, что другие работают — и я смогу и что пацаны работают не хуже взрослых. — Да, возьмут. Но не от добра, а от нужды. Потому только, что просто не хватает рабочих рук. В любом труде сегодня больше всего нужны грамотные, умелые и сильные люди. Но они же сегодня больше всего нужны фронту, потому и прибегаем к вам, желторотым... Твоя работа — учеба. И дисциплина. Чтобы вступил в труд, в жизнь подготовленным человеком, а не сопляком. Так что всякую мальчишескую дурь выбей из головы; не такое сейчас время, чтобы я тебе делал скидки на твой детский возраст. Чего ты недопонимаешь — я хорошо понимаю, и, пока моя власть, будешь жить, как я хочу. Как нужно, — поправился он. — Учти, мне всю жизнь не хватало фундаментальной образованности, знаний, настоящей культуры, а я, полагаю, несколько образованнее тебя. И опыта у меня, надеюсь, побольше. Вырастешь — тогда за себя решай сам, а покуда все еще глуп, я за тебя подумаю. Лишнее держать и дня не буду, не надейся. Недоросля уж во всяком случае не стану содержать!
Я знал отца, продолжать разговор было бесполезно. Он свои мысли выкладывал враз и целиком, и если нечем возражать, нечего и зря мусолить слова: только докажешь ему, что ты действительно дурак и сопляк. А чем тут ему возразить? Что мне надоело быть маленьким? Скажет: вот и становись взрослым, думай. Что мне не терпится делать настоящие дела? Он тут же перечислит десяток дел, которые для меня являются настоящими, на его взгляд, и которые я и сам знаю наперечет.
Мать, как всегда, когда он вел какой-нибудь серьезный воспитательный разговор со мной, молчала.
Пробовал я поговорить, не рвануть ли мне с Манодей на пару, хотя бы и без разрешения родителей, в ремесленное, с дядей Мишей Кондрашовым. Он ведь очень толковый и справедливый человек. Дядя Миша задумался и вдруг ни с того ни с сего опросил:
— Где сейчас линия фронта?
— Как где? — ни шиша сперва не понял я. — Первый, второй и третий Белорусский между Вислой и Одером, первый...
— Ладно, достаточно. Ну и сколько, ты думаешь, еще протянется война?
— Ну... Полгода. Год, если озвереют в своей берлоге. Увидав, что я начал догадываться, куда он ведет, дядя Миша сказал тогда напрямик:
— Ну и что с тебя пользы? Пока учишься, хотя бы зубило держать, немцев, ясно море, и без тебя добьют. Да и отец, если не дурак, — а он-то уж не дурак! — тебя никуда не отпустит.
— Убегу.
— Вернет. Стоит ему позвонить начальнику училища, и тебя с милиционером живехонько домой доставят.
— В другой город убегу!
— Так и выходит, что все мысли твои несерьезные и размышляешь ты совсем как дите. Вот и будь дитем, пока есть возможность. Взрослым всяк успеет быть. Мне, когда хреново приходится, — аж на передке под обстрелом тоже, покуда еще не до потери памяти жучат, — знаешь, чтобы лишку не дергаться, я что вспоминаю? Из детства что-нибудь — приятное или веселое...
Для дяди Миши, может быть, это было и правильно: он как начнет ребячиться, так пацан пацаном. В морской бой, в карты, в домино с нами азартно резался, весной как-то в снежки с нами играл на госпитальном дворе. Мы все с Володей-студентом во главе — против него и Томки. Потому что он первый начал, а Томка его поддержала да ка-ак Студенту залимонит! В шахматы только не умел, мы с Володей его учили. Но нам-то никак не хотелось быть никакими детьми, нам это до смерти надоело. Мы так и боялись, что кончится война совершенно без нас,
а мы вечно будем под родителями. Что мы, виноваты, что у нас здесь Урал? Если бы были где-нибудь на оккупированной территории, небось и не вспомнил бы никто, какие мы дети, дрались бы, как людям положено, и доказали бы, кто мы есть...
Был, правда, хотя бы и один только, случай, когда что-то все-таки сделали и мы. Сумели, пускай еще были совсем малявами. Жалко, что отец про то не знал.
...В те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные брела в этапы длинные, их брали в час зачатия, а многих даже ранее, а вот живет же братия, моя честна компания. Все жили вровень скромно так, система коридорная: на тридцать восемь комнаток всего одна уборная. Здесь зуб на зуб не попадал, не грела телогреечка, здесь я доподлинно узнал, почем она, копеечка... Маскировку пытался срывать я: пленных гонят, чего ж мы дрожим? Возвращались отцы наши, братья по домам по своим да чужим. У тети Зины кофточка с драконами да змеями: то у Попова Вовочки отец пришел с трофеями. Трофейная Япония, трофейная Германия, пришла страна Лимония, сплошная чемодания... Стал метро рыть отец Витьки с Генкой. Мы спросили: зачем? Он в ответ: мол, коридоры кончаются стенкой, а тоннели выводят на свет. Пророчество папашино не слушал Витька с корешем, из коридора нашего в тюремный коридор ушел. Да он всегда был спорщиком, припрут к стене — откажется, прошел он коридорчиком, а кончил стенкой, кажется. Было время — и были подвалы, было дело — и цены снижали, и текли, куда надо, каналы, а потом куда надо впадали. Дети бывших старшин да майоров до ледовых широт поднялись, потому что из тех коридоров им казалось сподручнее вниз (Владимир Высоцкий, 70-е годы).
Река
И уже предо мною прямо леденела и стыла Кама, и «Quo vadis?» * кто-то сказал... (Анна Ахматова. Поэма без героя).
Это было, когда тимуровцы школы вызвались выкалывать дрова изо льда, из Камы. Семядоля, директор, тоже пошедший с нами, предложил, чтобы веселее, выпустить летучую стенгазету-однодневку. Штука! В редколлегию определили Манодю — он рисовал лихо всякие карикатуры, Оксану — красиво писала, и меня, чтобы подпускать всякие штучки-дрючки. Редактором назначили Очкарика; сколько я помню, он всегда был в редколлегии школьной газеты и к каждому празднику сочинял стишки. До прошлой осени, до моего седьмого, его — девятого, когда его назначили секретарем школьного комитета. Как же — почти что отличничек, поди, с самого первого класса назначенный на аттестат с каемочкой. Не то что наш брат, которого сроду никто никуда не тянет, а если не двоечник, то тебе же и выговаривают: «Ты такой способный, от тебя можно требовать гораздо большего». Не говоря уж там о дисциплине...
Да и не в том дело, что отличничек. Среди отличников тоже ведь иногда люди попадаются. Вон тот же Димка Голубев: вовсе круглый, не чета Очкарику, а — человек!.. Тут дело было в другом.
Ребята уже начали вкалывать, вернее — выкалывать, а редколлегию оставили на первое собрание. С нами собрался и Семядоля. Очкарик сказал:
— Ну, давайте спланируем номер.
— Чего еще планировать? Крой и все дела! — тут же высказался я.
Семядоля рассмеялся, а Очкарик посмотрел на меня как на дыру в стене:
— Ты много газет выпускал? Вот и помолчи. Семен Данилович, что написать в передовой?
— В передовой? В передовой, пожалуй, напишем... Вот так напишем: «Даешь дрова... — нет! — даешь тепло семьям фронтовиков!»
— Такой заголовок?
— Зачем же? Это все. Весь, так сказать, текст.
— Все?!
— Вова, ты меня не совсем, вероятно, понял. Я имею виду выпустить газету-«молнию», боевой листок. Наподобие «От Советского Информбюро», понимаешь? Поблагодарить ударников. И лодырей продернуть. Лозунги веселые, чтобы боевой дух поддержать.
Вумный как вутка Очкарик при этом, конечно, спекся, довольные Оксана с Манодей заулыбались, а я ему врезал:
— Обрыпился? Съел?
Семядоля с укором на меня посмотрел:
— А ты, Виктор, если сразу все понял, успел ли подумать, как будем ее выпускать? Чем и на чем писать? Что — я пока о том не опрашиваю: Вова прав, подумать надо, да и сами наши дела покажут. А вот как?
Здесь уж и я умылся, а Очкарик шибко обрадел:
— Я сейчас сбегаю! У меня дома кисточки, краски — все есть. Даже бумага!
— На фига твои краски! — вступил Манодя.
— Ну, тушь, рейсфедер...
— Совсем лопух. На морозе-то? Оксана тебе будет писать?
— А как?
— Как накакал... Никогда не видал? Больно горе: чинарик в черни...
Манодя разошелся так, что прямо при Семене Даниловиче чуть ли не выругался да еще и ляпнул насчет окурков. Но он в художественных делах кумекал будь спок, так что и тут, здорово влопавшись, не осекся:
— Ну, в общем, бумажку в трубку свернуть — и айда пошел. Чернил бы вот только... И на чем?
Семядоля, хитрованно улыбаясь, достал из кармана завернутый в тряпицу пузырек:
— Я немножечко туши, оказывается, прихватил. На всякий случай. И бумаги листок.
— Не надо бумаги, Семен Данилович, — хотел было вступиться я со своими соображениями, но Очкарик тут как тут съязвил:
— Умник какой! А как? На снегу?
— А что, ребята? — обрадовался Семядоля. — И на снегу! Главный лозунг — вон там, за гаванью, прямо по целине. Чтобы издалека было видно. И подпись: тимуровцы школы номер два. Хотя, может быть, и не надо никакой подписи, здесь до нас работали и после нас будут. Пусть станет общим лозунгом. Ну как, недурственно?