355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Белов » Я бросаю оружие » Текст книги (страница 10)
Я бросаю оружие
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 19:06

Текст книги "Я бросаю оружие"


Автор книги: Роберт Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 47 страниц)

Мы не могли быстро прийти на помощь горсточке храбрецов, нужно было накопить силы для штурма. Глубокой ночью прекратились в центре села последние выстрелы. Но дерзкой вылазкой группы товарища Кузнецова гитлеровцы, не знавшие покоя ночь напролет, были деморализованы, мужество и отвага красных бойцов вселила в них ужас, и в яростной атаке перед рассветом, перешедшей в рукопашную, полк, переживая гибель своего любимого комиссара и мстя за нее, вместе с другими частями вышиб фашистов из пункта Б. и овладел им. С этих боев началось наше наступление под столицей нашей Родины Москвой, о котором вы теперь уже знаете. По центру села прошел не наш полк, мы ударили охватом левее, да и я был ранен во время той же наступательной операции. Но я сам принял от Георгия Константиновича перед его выходом во вражеский тыл партийный билет на хранение, правительственные награды и документы и сам слышал, как командир полка сказал, что будет ходатайствовать перед надлежащими инстанциями о представлении товарища Кузнецова Георгия Константиновича к присвоению ему высокого звания Героя Советского Союза посмертно. И как только мне удастся разыскать могилу товарища комисссара Кузнецова Георгия Константиновича, я сам, не дожидаясь окончательного присвоения этого высокого звания, напишу на ней: «Герой Советского Союза!» Потому что таким он навсегда останется в моей личной памяти и памяти всех красноармейцев, командиров и политработников нашей части. Вот так погиб любимый комиссар полка, ваш муж и отец, батальонный комиссар товарищ Кузнецов Георгий Константинович. Да, тяжела нам всем эта утрата. Но за его смерть боевые товарищи и друзья громят фашистов с еще большей силой и будут бить их до полного уничтожения. Смерть немецким оккупантам! Извините за длинное письмо. С уважением к вам Земляк и сослуживец, боевой товарищ вашего мужа и отца комиссара полка батальонного комиссара товарища Кузнецова Георгия Константиновича Старший политрук Кондаков » Вот такое было письмо. Потому что, когда в первый раз его прочитал, я уже знал, что папка — живой, мне тогда, дураку, больше всего жалелось, что отцу не дали Героя. Но к тому времени я все же прочитал «Черемыш — брат героя» и сам дотумкал, какое было бы тяжелое дело считаться сыном такого отца. А потом, когда сделался известным на всю школу дезорганизатором, нарушителем и бузотером, я думал, что, может, оно и к лучшему — для меня, — что папке присвоили не Героя, а лишь дали Красное Знамя? Какой я бы был ему сын, он бы меня просто выгнал. Ну, многим своим ребятам, в том числе и тем же обоим Горбункам, я, конечно, показывал это письмо, и для них эдак-то оказалось даже и интереснее, чем если бы отцу все-таки присвоили Героя. На меня кое-кто стал смотреть по-другому. А получилось так. Отец был уже тяжело ранен. Бойцов у него оставалось двое, Мухаметшин да Денисов, тоже раненый. Отец временами терял сознание, драться больше не мог. Тогда те красноармейцы, оставив ему два патрона в личном оружии, спрятали отца в подполе, за какими-то бочками: чувствовали, что немцы опять попрут в атаку, и не отбиться. Как там произошло в точности, отец не знал, понял по звукам, что который-то из бойцов один отбивался гранатами, а когда погиб и он, немцы на всякий случай дали несколько очередей в подпол, но, видимо, так это, вслепую — боялись, наверное, туда рылом-то сунуться. Но отец все-таки получил еще две пули и потерял сознание окончательно. Нашли его потому, что крышка в подполе была открытой, внизу лежал труп того, последнего бойца, а отец застонал в это время. Хоть и оказались люди из соседнего полка, но искали они специально папку, потому что тоже знали про ночной бой. А не застонал бы — так бы и погиб, истек кровью. Никому не известным, потому что документов-то при нем и знаков различия — никаких... Подробности рассказал нам папка сам, когда вернулся. По поводу письма политрука Кондакова он сказал: — Да, напророчил мне судьбу. Теперь три жизни служить придется, как солдатскому котелку. Сами в себя тогда еще не верили, думали: если исчез — значит, или погиб непременно сверхгероем, или предатель... А на войне выкаблучивается черт-те что: и гибнут порою орлы ни за понюх табаку, но и выживают там, где, кажется, всё на три метра вглубь прожжено. А вот политрук Кондаков, Настьки Кондаковой, Настурции, отец, — не уберегся. Это папка видел собственными глазами, уже под Сталинградом. Но в тот день мать не показала нам письма политрука Кондакова, она дала нам его лишь только когда получила первое после ранения отцовское письмо. И как раз в то время Ольга Кузьминична наконец получила от мужа аттестат и огромный пакетище с нарочным. Они потеряли друг друга самым что ни на есть утром 22 июня, и тетя Леля долго не могла начать его разыскивать, потому что ей прежде нужно было собрать ребят. А наша мать от горя и ей как бы позавидовала. Она тогда шла домой, чтобы сказать нам о папкиной смерти, но, увидевши нас, не смогла и совсем расстроилась. А потом решила уж ждать, когда придет официальная похоронная. Я тогда, глядя, как Оксана горько-горько плачет в углу своей самодельной тахты, вроде поклялся, что ли, себе, что никогда и никому не дам больше ее обидеть. Даже собственной матери. Улица И зачем ему, Витьке, за нас нашей памятью мучиться? Ах, зачем, все равно у него не получится! (Сергей Орлов. Невская Дубровка. 1961 год). Вот это и была моя тайна, которую, наверное, и называют стыдным словом «любовь». Хранить ее было трудно, почти что невмоготу, хотелось обязательно кому-нибудь рассказать про нее, но рассказывать боязно да и некому. Разве только самой Оксане, но это уж совсем страшно. А вдруг бы она засмеялась, что бы я делал тогда? Оксана такая правильная, разве она может стерпеть, чтобы к ней приставали с подобными мыслями? Я давно уже не боялся ничего на свете. Ну, может, отца... Немного. Но больше всего на свете я боялся, что меня уличат в такой моей тайне, в этой моей любви. Я долго смотрел вслед удалявшимся Боре с полковником. Они даже не оглянулись. А мне так захотелось увидеть Оксану, поздравить ее с великим праздником Победы, а заодно и познакомиться как-нибудь с ее знаменитым отцом... Из-за угла рванул громкий, резкий, но какой-то расшарашенный голос: — Р-р-р-р-раскинулось моррре ширрроко! И потом тот же, но нормальный уже и очень знакомый мне голос проговорил: — Ну сыграй ты мне ее, старый, сыграй! Шибко душевная, самая наша, морская! Васька Косой! Я махнул ребятам и ходом дернул к нему за угол. Васька сидел на скамеечке рядом с еще каким-то морячком при гармони. Я посмотрел и глазам своим не поверил: Федосов, честное комсомольское — Федосов! Тот самый лесозаводский сторож... Но какой! Васька и сегодня, как всегда, был замызганный, только из ворота гимнастерки чистым цветом светила новенькая тельняшка со свежими, как из-под линеечки, ярко-белыми и темно-синими полосками: обычно его тельники бывали заношены до того, что полосы казались светло— и темно-, но всегда грязно-серыми. Федосов был в полной флотской форме: клеши, фланелька, бушлат, бескозырка и, конечно, тельник, совершенно выцветший, застиранный, но, видно было, чистый. А на груди — не на форменке, а прямо поверх бушлата, был прикреплен крест, который, я знаю, называют Георгиевским! Ваське он ответил: — Может, и душевная. Может, и морская. А все одно ты против меня салага. И вообще не русского флоту ты моряк, а жора. Вот такую моряцкую песню ты когда-нибудь слышал? Он широко развел гармонь, наклонился к ней ухом и огромной скрюченной пятерней нажал на кнопки, на клавиши, или — как их там? — лады, запел хрипловатым, но вполне еще ладным голосом: Зачем вы, девушки, боитесь Шинели черного сукна? Под ним таится нежно сердце, Любовь и счастье моряка. Костюм матроса презирают, Нигде проходу не дают, И тюрьмы нами заполняют, Под суд военный отдают. Покуда Федосов пел такую свою странную песню, я пробовал разглядеть, что написано на ленточке его бески. Но буквы сильно затерлись, а он держал голову в наклон, и я ничегошеньки не разобрал, кроме двух почти что сохранившихся букв «а» и «р» близко одна от другой. Ясно, что это название корабля, как полагалось у старинных моряков, но какое? Федосов, пока я разглядывал да раздумывал, допел, сдвинул гармонь и снова спросил Ваську Косого: — Вот про такую флотскую жизнь ты чё-нибудь слыхивал? Не? А должон был, раз служил. Выходит, ты самый жора-салага и есть. Дурное городишь, да я же ему еще и песню сыграй! — Я салага?! Я кровь за Победу пролил! Руку-ногу потерял! Я — салага?! — Я! Я! Я Харьков брал, я кровь мешками проливал! Вся грудь клопами искусана. Я коз... А кто видал? Раз громко кричишь — выходит, салага. Ты ногу потерял, я ногу потерял. Одна нога здесь, другая — там. Федосов постучал козонками по правой ноге, выше колена. Отдалось деревянно. — Понял? Ты, что ли, один кровь-то проливал? Но Васька больше всего на свете любил, чтобы последнее слово как-нибудь да оставалось за ним. Уж это про него было известно. — А я и руку еще. Разница! Я сам знаешь как на баяне играл? Старый ты хрен! Все девки где ни хошь были мои, парни души не чаяли. А теперь кому я нужен — обрубок? Думаешь, душа не болит? — Вот с того бы и начинал. А то — «старый хрен», «железяку за что получил»... — А я вот руку-ногу — и ни медалюшечки! Ну за что тебе крест-то твой дали? Меня толкнул под ребро локтем Володька Горбунок. — Чего ты вперился? — сказал он шепотом. — Неловко же, пошли давай. — Это же Федосов, — объяснил я ему, тоже шепотом. — Сам вижу. Пошли. Я и не заметил, когда ребята ко мне подошли. Я тут стоял уж минуты две, а два знакомых мне человека не обращали на меня никакого внимания. А мне так хотелось с кем-нибудь наконец потравить баланду, да хотя бы просто перекинуться двумя веселыми словечками — праздник же! И я, конечно, почуя повод, тут и встрял в разговор: — За веру, царя и отечество! Володька пхнул меня в бок уже взаправду, а Димка Голубев повинтил пальцем возле чуприны: дескать, дурак же ты и не лечишься. А чего они? Я же со свойскими людьми по-свойски обхожусь, обоих этих морячков знаю как облупленных. А они — меня. — Я тебе покажу «веру»! — моментально почему-то вдруг окрысился Федосов. — Ошметок! — Чего ты, Федосов? Я же... — Я тебе не Федосов! Отчаливайте! Одна нога здесь... — Вась, чего он? Я вас с Победой... — Мало тебе сказали? — начал крутить глазами и Васька. Возражать ему при таком его состоянии было опасно. — Чего тебе опять взбрындило, Кузнец? — спросил Димка Голубев, когда мы отошли. — Дак я же хотел дальше сказать Федосову, как Жаров в «Секретаре райкома». Такого же ведь старикана играл? Ну, с крестом-то: «Вера — бог с ней, царь — хрен с ним, а отечество...» — Вот и сказал. — А если он такой боевой революционный моряк, как в «Мы из Кронштадта», что не потерпит, чтобы ему приплетали хоть бога, хоть царя? — вставил Володька-Волдырь. — Тогда зачем, верно что, крест-то напялил? — заспорил, на моей, видно, стороне, и второй Горбунок. — И песня у него какая-то... Сроду не слыхивал. — Чего не слыхивал? — удивился Димка. — «Зачем ты, мать, меня роди'ла, зачем на свет ты родила'? Судьбой несчастной наградила, костюм матроса мне дала». Все старики под турахом поют. — Н-ну... А где-когда такое бывало, чтобы презирали матросский костюм? И девки будто бы боялись? Да они только ко клёшникам и льнут, хоть у кого спроси! Вон и Васька Косой под морскую пехоту ладится... — Да самые суки-эсэсовцы, что «Адольф Гитлер», что «Мертвая голова», рахались «черной смерти» — «полосатых дьяволов», пуще огня, так что драпали без штанов! — А беляки в гражданскую? — оба Горбунка уже выступали за меня. — А Федосов наверняка еще дореволюционный матрос; может, в то время песня была еще правильная? — не сдавался Димка. — Может, старик даже с самого «Потемкина»! — Не. На бескозырке у него «а» и «р» только заметны, но они — точно. — «Варяг»? «Аврора»? — Я тоже думал сперва. Но не подходят. По расстоянию и вообще... И мы пробовали угадать, на каком из знаменитых кораблей мог служить Федосов, да ничего не подходило. Ребята еще азартно спорили, а мне подумалось, что надо бы такие-то вещи знать. Может быть, прав все-таки зараза Очкарик, когда предлагал, чтобы тимуровцы искали героев гражданской войны, политкаторжан и других? Может, он это не сам и придумал, а Семядоля его надоумил, — не все же только дрова нам пилить да полы мыть?.. Только чтобы Очкарик — да был бы в чем-нибудь прав?! Я тряхнул головой и, вроде как в честь Федосова, забазлал моряцкие частушки, которые откуда-то давно уже знал: Ррраспустила Дуня косы, А за нею все матросы. Эх, Дуня, Дуня-Дуня — я-а, Дуня — ягодка моя! Но опять сорвалось. Мне бы ничего не стоило, конечно, проорать куплет, в котором пелось так: «Пошла Дуня во сортир, а за нею командир», но перед этим были слова: «Пошла Дуня на базар, а за нею — комиссар». Вот тут я не мог: комиссаром все, да и он сам иногда себя, звали моего отца, и получалась вроде бы какая-то издевка, неприличность, что ли. Я замолк и стал быстро-быстро вспоминать какую-нибудь шутейную по случаю матросскую песню. Но ничего не вспоминалось. А тут вдруг Вовка-Волдырь, который тоже, видно, думал про то же, попал и запел: На палубе матросы Курили папиросы, А бедный Чарличаплин Окурки собирал. Ну и попал — пальцем в... небо. Вышло тоже ни к селу ни к городу. Тут включился Димка: По морю Черному Синему, Э-э-х да по морю Попадья с матросом уплыла. Вот, братва, какие дела! — А это-то откуда? — развеселился я. — Заезжий артист на открытой эстраде в горсаду исполнял — я сразу запомнил; уж больно смехотурная и чудная. Один, правда, только куплет. — И то вася! — Жаль, Федосов не слышит. Чего бы он сказал? — засмеялся и Волдырь Горбунок. Стало, как и надо, смешно и озорно на душе: песенка Димкина пришлась совсем к месту. Ай да Димыч — все-то у него завсегда шибко ладно получается. Но пришлось опять переключиться на серьезный лад. Мы догнали двух женщин и услышали такие слова из их разговора: — ...на Невском дома' как дома'. Обожженные, прокопченные, но ни одного выбитого окна. Развалины, конечно, там, где прямое попадание... Невский — я знал, это Ленинград. Это надо слушать! И ребята остальные тоже укоротили шаг. — ...Я только потом поняла, что там просто-напросто вставлены разрисованные под оконные переплеты фанерные щиты! И тоже жутко стало. Словно румяна на покойнике. А один случай меня просто-напросто сразил. Увидела целую толпу против какого-то дома на Владимирском, возле Пяти углов. И никак не могу понять, что они с таким интересом, с восторженным изумлением каким-то рассматривают. Потом догадалась — кошку. Обыкновенная кошка сидит на балконе, а смотрят на нее как на восьмое чудо света! Даже кошке, видимо, стало от этих взглядов не по себе, и она запрыгнула в форточку. И потом с таким же любопытством все начали разглядывать — меня! Понимаешь? Я не сразу догадалась, что такое. Но одна женщина — не определишь, старая или так страшно постаревшая от переживаний, — присела перед Люсенькой на корточки и каким-то мучительным тоном, со всхлипами и стонами произнесла: «Ма-аленькая-я!» В городе давным-давно не видели детей... Я знала, что дом наш разрушен, что не встречу никого из соседей, что в городе не осталось никого из родни, но я не могла себе представить, что в четырехмиллионном городе не найду ни одного — понимаете? — ни одного знакомого человека! А ведь мои знакомые — все мои пациенты, весь участок. Нет, не могу, просто-напросто не могу я там жить, в городе, который для меня страшнее пустыни теперь. Жить — словно на кладбище? В конце концов, я врач, мне всегда найдется работа везде, где только живут люди. А там я не выдержу... — А я, Зинаида Григорьевна, не могу, не могу! Изо дня в день жду вызова. Пустяк какой-нибудь напомнит — кто-то ручку по-ленинградски вставочкой назвал — так бы, кажется, бросила все и полетела! А теперь, вероятно, и никаких вызовов не нужно будет?.. Ой что вы, что вы! Александринка, Мариинский, Концертный зал, Оперная студия, Русский, Эрмитаж! — четыре таких зимы без всего этого! Там Рафаэль — его «Святое семейство», там — Леонардо, обе его «Мадонны»... Я тыркнул Лендоса Горбунка под ребро: — Слышь?!. — Тише, ты! — прошипел он в ответ. — ...Там скульптуры итальянских классиков — «Орфей», «Амур и Психея», «Парис» возле лестницы, помните? И в тех четырех залах — великие фламандцы: Рубенс, Ван Дейк. Как можно жить вне всего этого? Нет, нет, Зинаида Григорьевна, пусть снова голод, снова холод, но — только Ленинград! — В подъезд с Халтурина, который с титанами... — С атлантами. — Пусть будет с атлантами. Прямое попадание было туда. — Что вы?! Ужас какой! Ужас какой!!! — Да, это фанерой не закроешь. — Но там же как раз в зале над портиком — Ван Дейк! Хотя, конечно, все вывезено или хотя бы упрятано... Но ведь... Я понял, что эта, вторая, разведет сейчас уж такую бодягу, столько нагородит опять мудреных названий, что плюнул слушать и снова торкнул Леньку под бок: — Понял чего-нибудь? На шиш бы он мне, такой Ленинград! Она жить без него не может, а мы уж как-нибудь проживем!

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю