сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 47 страниц)
— И еще. Когда с вами и со мной беседовал участковый уполномоченный товарищ... — Семядоля достал записную книжку, сшитую из школьной тетрадки, и порылся в ней, — товарищ Калашников, он нам с вами специально ведь сказал дословно почти так: билет выбросил, видать, потому, что стыдно стало — комсомолец, а замешан в таком неприглядном деле; стыд оказался сильнее боязни наказания, вот и отчебучил первое, что только пришло в голову, иначе бы не решился, остерегся бы хуже для себя же сделать. Почему вы никак не поставили собрание в известность о том? Причем это не частное мнение, а официальная информация официального лица. В своих привязанностях и антипатиях вы, разумеется, вольны, но как комсомольский руководитель в решении дел организации и любого ее члена обязаны быть предельно объективны. В данном случае вы вели себя непринципиально, по-видимому даже нечестно, о чем я считаю нужным сказать вслух. О том, как вы неправомерно истолковали за преднамеренный обман комсомола вступление Кузнецова в союз прежде чем исполнилось четырнадцать лет и обескуражили, ввели в сомнение всех нас, я уже упоминал...
Вот тут и началось.
Едва Семядоля кончил, первым ринулся Витька, тезка, Бугай:
— Дай мне слово!
— Погоди, дай я! — Мустафа ни у кого никакого слова и не спрашивал, а прямо выскочил к столу.
Очкарик после Семядолиного выступления сидел совсем припухший, но когда увидел Мустафу, не выдержал и закричал:
— А ты, Мустафин, вообще не имеешь права присутствовать на собрании! Ты еще никакой не комсомолец.
— Сам ты никакой, а я какой! Кузнец — трус, говорил? Он один со всей шпаной дерется! Манодя Монахов только. Вот теперь я и сам все сказал! Пусть еще Горбунок скажет!
— Который? Они оба на одну физиомордию, — посгальничал кто-то из десятиклассников, сидящих на Камчатке.
— Пускай тот выскажется, который у них групкомсорг в классе.
— Ты дашь мне слово наконец? — рявкнул на Очкарика Витька Бугай.
— Хохлов, ведите же собрание! — опять повысил голос Семядоля.
А Очкарик вел себя, как мешком ударенный. Будто не меня исключали, а его. При Семядолиных словах он вроде бы все-таки опамятовался и сказал:
— Слово имеет Зырянов из десятого класса.
Бугай не стал выходить к столу, а пошел прямо с места:
— Я за Кузнецова ручался и ручаюсь! А пусть он все-таки толком объяснит, что и как было, и почему он так поступил.
Бугай сел. Вовка Горбунок смотрел на меня прямо как умоляющий, а потом сказал:
— Давай, Кузнечик. Давай!
Вставать на этот раз было даже страшнее, чем в первый. Еще когда выступил Семядоля, у меня потихоньку свербило в узгочках глаз, у переносья. Не то чтобы мне было так уж жалко себя, обиженного. Но я тоже так считал, что накажи как угодно, но за то, в чем действительно виноват. А то навешают всех собак... Мне пришлось напрягать глаза и скулы, удерживаться из последних своих силенок, чтобы прилюдно не расплакаться. Но я вытерпел все-таки, снова рассказал все от начала и до конца, с объяснениями, которые у меня требовали, только очень медленно и с трудом поворачивал языком. Лишь о вступлении в комсомол не стал ничего говорить; по-моему, после Семядоли и так было ясно, да и как тут будешь говорить? Что, мол, хотелось стать хоть чуточку похожим на Шурку Рябова? Так ребята, услышав, просто засмеют, скажут, поди: сравнил ж... с пальцем и божий дар с яичницей...
— К Кузнецову вопросы будут? — повел свое дело Очкарик.
— Кто все-таки был с тобой? — спросил кто-то.
— Тебе-то что? Хочешь, чтобы и еще кому-нибудь влетело? — за меня ответил ему мой тезка.
О вступлении меня тоже не допрашивал никто: видать, и впрямь всем все на этот счет было ясно. Потом вышел Ленька Горбунок:
— Тут Шадрин из «б» высказался, что Кузнец... Кузнецов то есть, зазнайка, задаваха и выбражуля. Ничего подобного! Наш класс, и комсомольская группа тоже, знают его как настоящего товарища. В общем. И любят...
— А велика ли у вас группа-то? Вы да он, — хохотнул Перелыгин.
— Пускай! И я тебя, Передрыгин, Перелыгин то есть, не перебивал — ты меня не перебивай!..
Ребята грохнули.
— Я те покажу Передрыгина, выйдешь вот! — пробурчал Перелыгин.
— Ты сначала разберись, который из них который! Они вдвоем-то тебя как бобика делают, — хохотал Витька Бугай.
— Хватит! — Очкарик заколотил ручкой по графину. Ожил, видать. Горбунок продолжал:
— Только вот зря последнее время Кузнецов от нас отшатнулся, больше со своим Мамаем одним... с Германом Нагаевым то есть. Но если уж Кузнеца исключать, то и нас надо исключать тоже, хоть мы и не дрались. А задавало не он, а быстрее задавало сам Очка... Хохлов то есть!
Ребята еще раз грохнули. Тогда опять поднялся Семядоля и снова заговорил, но с места:
— Я бы хотел, чтобы вы все-таки были посерьезнее. И совсем уже не хотел, чтобы кто-то из Кузнецова сделал бы героя! Это ему повредит ничуть не меньше, чем всякое другое необдуманное ваше решение. Не забывайте, что при всем при том никто иной как именно он учинил безобразную драку в общественном месте и так по-варварски обошелся со своим главным комсомольским документом!
Он, видимо, спохватился, что с его легкой руки все теперь пойдет совсем не так, как положено.
Слово попросил Павлик Сухов:
— Никакой он, конечно, не герой, и никто с ним как с писаной торбой носиться не собирается. Но после того, что здесь было сказано, в том числе и им самим, кое-что стало намного яснее. Никакой он, во всяком случае, и не преступник, каким казался сначала. Каким его выказали... Дурак еще просто! Я снимаю свое предложение.
— Совсем? — почему-то спросил Очкарик.
— Что — совсем? А-а... Предлагаю строгий выговор с занесением в учетную карточку. Заслужил!
Следом слово взял Перелыгин. На этот раз он встал и подошел к столу:
— Вы, Семен Данилович, правильно сказали, что нечего строить из Кузнецова всякого героя. И что разбираться надо — тоже правильно. Только тут разбирайся не разбирайся, все равно ясно. Что он сделал с билетом? Я по-прежнему за то, чтобы исключить.
Семядоля сказал ему с места:
— Я, повторяю, не намерен предварять никакого вашего решения. Вот взвесите различные «за» и «против», столкнутся мнения и аргументы — и решайте.
Последние слова Семядоли и выступление Перелыгина-Передрыгина, видимо, опять поднатырили Очкарика, и он, почувствовав какую-то опору, дал сам себе слово. Говорил он медленно, вроде моего же, видно набравшись, как ему казалось, огромной смелости и решимости, даже побледнел и обращался к одному Семядоле, словно отваживаясь именно с ним воевать:
— Я не согласен с вами, Семен Данилович. Всякие выходки Кузнецова начались давно. Еще в пионерском лагере он...
— Еще про что вспомнишь?
— Вот именно. Ты про детсадик давай! — перебили его сразу двое.
— Подождите! И последний, вернее предпоследний случай, с преподавателем военруком Араслановым, про который сплетничает вся школа, — настырно гнул свою линию Очкарик. — Я вспоминаю об этом потому, что и раньше он проявил себя морально и идейно нестойким! Его поступок с комсомольским билетом...
— Кончай начинать канителить волынку! — рявкнул на него Витька Бугай. — Это мы уже слыхали. Тех же щей да пожиже влей. Голосуй давай — все сказано!
И снова Очкарик будто спекся. Поначалу, когда он повел свое «идейно-морально», ребята притихли, будто придавленные. Я и сам каким-то задним умом, что ли, думал о том, что в чем-то Очкарик, видимо, до страшного прав, что, может, все-таки проявилось в моих делах против всякой моей воли что-то такое, чуть ли не антинародное и контрреволюционное, чего я и сам не пойму. Но стоило на него так запростяк рявкнуть Бугаю — и стало ясно, что все это ерунда, ерундовская ерундистика, что, может, в чем-то Очкарик и прав, потому что наколбасил-то я действительно сверх всякой меры, да врет в самом главном. И какие бы он там правильные, в общем, слова ни говорил, ребята не верили ему, потому что тоже, видно, ни на грош не верили в него самого и не любили всю такую его «правильность». Что бы он тут ни пел теперь, даже самую расправду, ему все равно, говоря по-французски, было не про ханже.
Однако все-таки удивительно, что Очкарик рискнул поспорить аж с Семядолей. Чтобы такой-то хлюпик, слюнтяй, слизняк — клизьма, одним словом, да так осмелел?.. Я подумал тогда, что что-то, видно, меняется или изменилось в нем; похоже, накнокал — тьфу! — совсем я забылся опять, сыплю всякими разными словами как горохом — сыскал в себе какую-то силу. Правоту свою сноровляется теперь отстаивать? Да нет, его правота всегда — как в каком-то довоенном, беспроигрышном, что ли, его называют займе: может, выиграть и не выиграешь, но уж проиграть-то точно не проиграешь...
Так, видно, в том все и дело! Чует, что в таких своих речах у кого-нибудь обязательно да найдет себе поддержку, потому что и речи-то беспроигрышные, вот и фуфырит-ея! (Это сойдет? — ничего ведь особенного?) Просто поумнее, похитрее ли стал, с тех пор как ледок на Каме кололи, научился точно держать носик по ветру, оттого и смелеет. А один на один — все котомки отдадим: не боись, и теперь ни за что не отважится выйти даже и против того, кого ненавидит лютой ненавистью, и расправляться будет не гневом, а расчетом, не врукопашную, а дальним боем с закрытых позиции или же чужими руками, да и вообще лучше не в бою, а тихой сапой, как из кривого ружжа. Его бы, поди, место, как он понимает, в каком-нибудь там трибунале служить: к нему бы приводили, а он бы приговаривал; и не за то, за что ненавидит, а за что сподручнее.
А отец, похоже, прав — рохля все-таки наш Семядоля. Разводит всякие тут турусы на колесах, рассуждения-обсуждения по делу и не по делу вечно, с кем надо и с кем не надо. Да цикнул на него еще перед собранием — тот бы и помалкивал в тряпочку. А вклепать парни и так мне бы вклепали будь-будь, без Очкарикиных-то речей, поди бы, и побольше, чем сейчас привилось.
Деваться Очкарику было некуда, и он начал голосование.
— Ну, все слыхали — есть два предложения: исключить из комсомола — одно, и второе — вынести строгий выговор с предупреждением, то есть с занесением в учетную карточку. Кто за то, чтобы вынести Кузнецову...
— В порядке поступления, — вполголоса подсказал ему Изька Рабкин. От растерянности, видать, Очкарик делал что-то не так, как им надо.
— Ах да, голосуем в порядке поступления предложений. Первое — Сухова и мое: исключить Кузне...
— Я заменил свое предложение! — сказал Сухов.
— Подумаешь, Икс-Игрек-Зет! Я зато не заменял! — отозвался Перелыгин.
— Хорошо. Поступило два предложения: Перелыгина и мое — исключить из комсомола, и второе — Сухова — дать строгий выговор с предупреждением. Голосуем в порядке поступления. Кто за то, чтобы исключить Кузнецова, прошу поднять руки!
Мне показалось, что поднялось очень много рук. Сердце сжалось и вроде бы куда-то свалилось.
— Кто против?
Кажется, больше!
— Воздержавшиеся?
Воздержавшихся не было.
— Кто за то, чтобы вынести Кузнецову строгий выговор с предупреждением? Кто против? Кто воздержался?
— Считать надо! — враз сказали Витька Бугай с Перелыгиным.
Стали считать. И тут дернулся Очкарик:
— А ты что, Мустафин? Ты же не имеешь права голоса!
— Как так не имею? Ты имеешь, а я нет?
— Не спорь, Мустафа, он прав, — сказал Бугай.
— А Прохоров почему голосовал?
Выяснилось, что Прохоров из «б» действительно тоже голосовал, причем, гад такой, против меня, то есть за исключение.
Обоих их выбросили из счета. Меня уже прямо колотило. А что, если исключат? Что же я, выходит, не советский теперь человек?
Оказалось, что и Вовка, и Лендос Горбуновы голосовали и против исключения, и против выговора. Очкарик придрался к ним:
— Так вы против чего и за что? За выговор или за исключение?
— А мы и против того, и против другого! — ответил ему Вовка.
— Так нельзя! Или за, или...
— Вид чего ж? — вступил Титаренко. — О це и гарно. Считай!
Очкарик вопросительно посмотрел на Семядолю.
— Каждый вправе изъявлять свою волю, как считает уместным. Только, наверное, это ваше решение не совсем обосновано, а, братья Горбуновы?
Горбунки отмолчались, но проголосовали по-прежнему. А тут теперь выяснилось, что так же, как они, голосовал Титаренко!
За меня, то есть против исключения, вместе с Титаренкой и Горбунками проголосовали двадцать три человека, за исключение — девять. И мне показалось, что при переголосовке, которую затеял Очкарик, кое-кто из тех, что были против меня, переметнулись тут на мою сторону!
То же самое, видать, почуял и сам Очкарь:
— Как же так? Сначала...
— Вот так! — гаркнул на него вдруг Перелыгин. — Еще пошишлишься — и я против проголосую! Осел очкастый...
Тут предупреждающе вступился Семядоля:
— Мальчики!
Витька Бугай расхохотался во все горло, а Титаренко по-клоунски вывел на лоб левую бровь и сказал:
— Ось як!
Но того, чтобы, как говорится, воспрянуть духом, я не чувствовал. К тому же собрание, а с ним, стало быть, и мучения мои, на том далеко не кончилось. Изька Рабкин спросил Очкарика:
— ...Строгий выговор с занесением в личное дело — за что? За хулиганство?
— За хулиганство, — повторил Очкарик.
— Против хулиганства! — опять высунулся Мустафа.
— А що? — даты ему строгача за боротьбу супротив хулиганства! — снова расхохотался Титаренко.
— Давайте без неуместных шуточек! — одернул его Очкарик (а своего Перелыгина перед тем так и не за такое не посмел, хоть тот ему же самому в рожу очкастую и плюнул). — Предлагаю так: за хулиганство, выбрасывание комсомольского билета и обманывание... обман то есть, комсомола.
Но ребятам, видимо, понравилось такое идиотское положение, когда выговор дали, а теперь сами не могут определить — за что. Они уперлись, им доставляло радость мурыжить Очкарика, и они никак не желали соглашаться ни с какими его предложениями, даже и просто за одно хулиганство.
— За обман сам себе же и запиши. Единоличник!
— Несправедливо!
— Неправильно!
— Он же сам!.. И ему же...
— А он не выбрасывал!
— В чем виноват, за то и выносите!
— За борьбу с хулиганством хулиганскими способами — вот так надо писать, если делать по совести! — перекрыл всех Бугай.
— Методами, — подправил его Павлик Сухов.
Очкарик пробовал было уговорить ребят, что так не положено, но парни больше ничего не хотели знать. Аж застучали ногами в пол. Очкарик всем до чертиков надоел, слушать его не желали вовсе. Кроме того, ребятам, видать, здорово понравилось одно эдакое-такое объяснение выговора — своей непричесанностью, несообразностью ни с чем и непохожестью ни на что, что положено. А поди поспорь — все вроде в таком случае правильно! Да мне и самому оно будто тоже пришлось по душе — наподобие шрама, заработанного в драке: хоть и не в бою получен, и не на самое подходящее место пришелся, а все будто форсисто.
Бугай заявил Очкарику окончательно:
— Во! Все: за борьбу с хулиганством хулиганскими методами. Законно! — А потом подъелдычил Изьку Рабкина. — Чего еще смотришь? Пиши свою филькину грамоту! Писарь, пиши: писарю жалования ни шиша не прибавим!
Изька и Очкарик, оба, растерянно, но как-то и очень настырно смотрели на Семядолю. Очкарик даже не выдержал, обратился к нему, будто прилюдно ища последней защиты:
— Семен Данилович?
Семядоля, как всегда, непонятно с чего улыбался:
— Что же... По-моему, и недурственно? Во всяком случае, вполне соответствует действительному положению вещей, да? Да прошу помнить, что драка еще ведь не исчерпывает вины Кузнецова. ...И за безобразное отношение к комсомольскому билету — так?
На этом и порешили. Последними своими словами Семядоля на мои радости будто холодной воды вылил, а то я чуть ли не ликовал в душе. Тогда понял, что ликовать-то мне не с чего, да и все мои «радости» пока впереди.
Тут же мы провели и довыборы. Сперва предложили в комитет кто-то Витьку Зырянова, кто-то Павлика Сухова, но Семядоля сказал, что он их фамилии привел в своем выступлении чисто случайно, только лишь для примера, а какой же смысл избирать их в комитет, когда они заканчивают школу? В комитет выбрали Вовку Горбунка, Волдыря. Волдырь дак Волдырь — шишка!.. На том закончили. Я тем временем хоть чуточку отошел.
Когда стали расходиться, Семядоля сказал:
— Хохлов и Кузнецов, зайдите оба ко мне в учительскую.
Смешное дело: пришлось решать совершенно глупущую задачу, прежде чем пройти, как он велел, — переждать Очкарика или, наоборот, зайти раньше него. Идти вместе, как, можно было понять с его слов, предлагал Семядоля, было, конечно, невозможно. Торопиться прежде Очкарика повидаться с директором — на фиг бы я когда такое делал. А переждать Очкарика — было как вроде бы уступить ему дорогу.
Очкарик, само собою, обо всяком подобном и подумать не думал. Как же, шишка с перцем, и притом целый прыщ; ему не привыкать стать ходить на разные беседы по важным кабинетам... Пока я мямлил-раздумывал; он протопал в учительскую с деловым, гордым видом. Я помялся-помялся и тоже пошел.
Семядоля, видно, специально ждал меня, потому что они молчали. Он и еще помолчал, раздумывая, потом сказал: