355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Белов » Я бросаю оружие » Текст книги (страница 26)
Я бросаю оружие
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 19:06

Текст книги "Я бросаю оружие"


Автор книги: Роберт Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 47 страниц)

Когда начала ходить по рукам отпечатанная на машинке «Тайна одной могилы», Борис Савельевич словно обесенел. Он совсем забросил свою свинку, рыскал по городу, скупая, прямо за бешеные деньги, отпечатанные на какой придется бумаге кипы листов. В городе и без него посходили с ума с той самодельной книжкой. За теми, кто ее имел, выстраивались очереди. Машинистки ночами по доброй воле перепечатывали ее при коптилках или оставаясь на работе. Ребятам книгу не давали ни за какие коврижки, матери даже не оставляли ее дома. Мы толком не знали, про что она, знали только, что там описывались какие-то невероятные, ужасные приключения и что на могилке было написано: «Здесь похоронены муж с женой, брат с сестрой, мать с сыном». Как мы ни упрашивали Бориса Савельевича дать нам ее хотя бы на один вечерок, он и слышать ничего не хотел, злился и махал руками: — Свидетельство скудоумия! — прямо-таки проскрежетал он. А Миша Одесса сказал, что он их покупает и жжет. — Боря, вы же можете просто брать у меня деньги и жечь их. Успех будет вполне тот же самый. Вам не удастся изъять эту хохмочку, если даже заодно с вами будет весь уголовный розыск и вообще вся контора гражданина Берии. Людям так причиняют усталость обыкновенные ужасы, что им хочется узнать для разрядки про кошмары еще страшнее тех, которые они видят каждый день. И как вы думаете, что представляют одинокие женщины себе по ночам? Аз зох эн вэй, молодой человек, вы желаете воспитывать нравы? Вы думаете, что хороших людей делают хорошие книги, а плохих — плохие? Но в мире, наверное, очень много хороших книг и очень мало хороших людей. Послушайте, Боря, вы же сами всегда были противником, как вы говорите, аутодафэ для неживых людей. Кроме того, в сочинении поручика Баркова об известном вам Луке куда больше похабности и кровожадных страстей, чем в этой безобидной могилке, однако же вы его не сжигаете? — Литература не ваша стихия, Миша. Как всякий меценат, вы всего-навсего дилетант. Похабщина пошлой может еще и не быть, но всякая пошлятина — похабна. И я ее всегда буду ненавидеть, во всех, даже официально признанных видах. Мальчики, не принимайте всерьез слова этого отжившего человека. В детстве он наверное рос совершенно золотым ребенком. Но, — Борис Савельевич показал на плакат, — зерно, перезимовавшее под снегом, — яд. Трудно остаться золотым ребенком, перезимовав три таких войны. Ему не удалось, а вы все-таки постарайтесь. Вам твердили ведь, что в мире стало больше умных и добрых людей? А ему довелось не так много их повстречать в его годы. Его и в веревочку научил играть, вероятно, сам Беня Крик, и он только случайно не угодил в рассказы Бабеля. — Да, я видел Мойшу Япончика, как вижу вас. И он был совсем не такой, как в вашей книжке. Ваши писатели умудряются сделать красивыми и налетчиков. Он был волк. И заяц тоже. И еще змея! Кто такие Беня Крик, Бабель и Мойша Япончик, оба они рассказывать отказались. Одесса просто-напросто отмахнулся, а Борис Савельевич сказал: — Всему, юноши, свое время. Я решил тогда спросить у отца. Он очень много знал, ничуть не меньше, чем Боря с Черного моря. — Пап, кто такой Беня Крик? — Представления не имею. — А Мойша Япончик? — Был такой бандит в Одессе в гражданскую войну. Где опять нахватался, соловей-разбойник? — Так. А Бабель? — Бабель или Бебель? — Бе... Бабель. Бебель — я знаю. Это был немецкий коммунист. — Не очень точно, но приблизительно верно. По твоему умишку сойдет. Так как его? Бабель... Зачем тебе? — Надо. Ну, пап, кто? — Бабель, Бабель... Постой! Это, кажется, какой-то сочинитель из бывших, враг народа, троцкист! Ты что, его читал?! — Нет, честное пионерское — нет! — Я вспомнил, как отец отобрал у меня и тут же изорвал и сжег книжку «Человек меняет кожу», которую я нашел в чулане среди его же старых книг. Она сначала понравилась мне своим названием, похожим на «Человека-амфибию» и «Человека-невидимку», а потом и просто понравилась — про шпионов и диверсантов и вообще... Там были одни слова, которые я сразу же почти наизусть запомнил, так они мне пришлись по душе: «Не бойся врага: самое большее, что может сделать враг, — это убить тебя; не бойся друга: самое большее, что может сделать друг, — это предать тебя; бойся равнодушных: это с их молчаливого согласия свершаются все убийства и предательства на земле...» Они, кажется, из второй повести в той же книжке — из «Заговора равнодушных». Отец сказал, что книжка — вредная, и велел показывать ему все, что буду читать. Не знаю, не знаю... Разве то — неправильные слова? — Смотри у меня! Увижу какую-нибудь дрянь — выдеру как сидорову козу! На другой день я решил доказать Борису Савельевичу, что знаю кое-что и без него. — Борис Савельевич! Ваш Бабель был троцкист, а Мойша Япончик — бандит? — Ты и это знаешь? — Да. Мне сказал отец. — Я хочу, чтобы ты верил своему отцу... В его словах мне почудилась какая-то издевка, и я спросил с вызовом: — А что? — Ничего. Я видел Бабеля так же часто и близко, как Миша — самого Беню Крика. Да, конечно, он был враг народа, поскольку писал о бандитах, не исключая и буденновско-ворошиловскую гвардию, и сам упрятан. Зато он очень часто принимал настоящих подлецов и бандитов за честных людей... Я не очень понял тогда, что такое хотел мне сказать Борис Савельевич. Так и спрашивай их, воспитателей: одна знает Кассио — не знает Кассия; один Бабеля — другой Бебеля; один бормочет по-французски, другой — по-римски... Одно мне было понятно: что и Боря с Черного моря не прочь нас воспитнуть. Вот и эти бабенции, которые в своих педагогических соображениях обругали нас всяко, тоже туда же. У нас свои воспитатели есть, а они пускай своих воспитывают! Мы расхохотались им в физии, и Манодя назло им находчиво запел нашу любимую — из «В шесть часов вечера после войны». Я и Мамай обняли его за плечи и во всю моченьку подхватили, чуточку коверкая слова: Узнай, родная мать, узнай, жена-подлюга, Узнай, родимый дом и вся моя родня... Нам было весело так идти втроем, по невиданно праздничным улицам, будто мы наконец-то стали взрослыми и нам теперь ничто нипочем! И очень захотелось, чтобы и с нами самими — вот с нами бы именно, — непременно сегодня, прямо сейчас, произошло что-нибудь такое, особенное, отчего бы сразу стало чувствительно, какой великий праздник на земле! Сделать, придумать что-нибудь? Или — сделается само? Мы поравнялись с домом, в котором, мы знали, живет Семядоля. Интересно, как он-то празднует? Дома он или где? Я представил себе, как ему сегодня тоскливо, если он один, — наверное, хуже даже еще, чем обычно. Я предложил ребятам: — Айда к Семядоле? В гости? — А чё? Мирово! — обрадовался хорошо всегда умеющий радоваться Манодя. А Мамай, конечно, сощурился: — Шестеришь, что ли? — Пошел ты! Можно человека с праздником поздравить? — Валяй, раз ты такой пионер. Комиссар! Но и сам, конечно, потопал с нами. Вечно у Мамая так: как на что-нибудь знаемо доброе — ему хочется, и колется, и будто мамка не велит. Да и мне-то он в таких случаях словно бы мешал, что ли, просто радоваться-веселиться, быть самим собой, ну — как дитем. Тоже ведь иногда хочется безо всякой оглядки покуролесить! Да, может, это я и сам такой? Чего-то вот думаю все, размышляю... Стучали мы, стучали в дверь Семядолиной комнаты — недостучались. Не было, видно, дома. Мамай тогда вытащил коротенький химический карандаш, послюнявил его и написал на доске, проглядывавшей через ободранный войлок: «С Победой товарищ директор Семедоля!! Мы». Запятую-то я ему подставил, но он так, рахит, и написал: «Семедоля», через «е»; не исправлять же и внизу двойку ставить? Но все-таки получилось здравски, даже жалко стало, что не я сам первый придумал. — Эх ты, лапоть! — конечно, сказал я ему. — Поди, сразу и догадается, кто тут был! — Это вас, комиссарчиков-ударничков, раз-два да и обчелся, а нас, честных двоечников, миллиёны! Нас не определишь и всех не перевешаешь! — сразу же отбрился Мамай. — Дура ты и не лечишься! — Не вам бы говорить, не нам бы слушать! — А таких-то говорков... татары с бугорков! Эдакая перепираловка с разными коленцами и подвохами была у нас разработана, по крайней мере, на полчаса. Но тут раскрылась дверь в сенцы из второй половины избы, и вышла хозяйка, у которой по самоуплотнению снимал комнатку Семядоля. — Вы к Семену Даниловичу? Вот молодцы, не забыли своего учителя! Обождите тогда у меня, они, наверно, скоро придут. Я вас картовным пирогом попотчую, а то постряпать постряпала, а угощать мне некого, они куда-то ушли. Вообще-то они по праздникам дома сидят, одни, а сегодня вот... Дак, подитко, скоро придут? Заходитетко на угощение! Как всегда голодный и охочий до любого рубона, Манодя было уже к ней шагнул, но его осадил Мамай: — Забыл? Некогда нам сегодня, бабушка, дела у нас. Потом как-нибудь к вам в гости придем. На пироги! — Де-ела? Ну, дак вы не забывайте Семена-то Даниловича, невесело ему одному-то, без семьи. Ну, да, подитко, у него и все выученики такие же степенные, самостоятельные да сознательные. Приходите, приходите, рада буду. И они... — рассыпалась нам вслед старушка. — Поняли, я кто? — ликовал Мамай. — А ты неотесанная рыла, неумытая! На соседнем домике на торце бревна еле виднелась нарисованная мелом звездочка. И я вспомнил, что именно сюда по подсказке Семядоли мы приходили по первому тимуровскому заданию. — А давайте заходить к знакомым, поздравлять их с Победой? — предложил я. — Здесь вот ведь тетя Тоня живет. Против не стал возражать даже Мамай, пришлось под настроение. — На наш стук в дверях появился мужчина в солдатском хэбэ без погон. — Антонина! — крикнул он через кухню в комнату, откуда доносился людской шум. — Тут к тебе какие-то хлопцы-молодцы! — Ой да помощнички-то мои явились! — вся в радости рассыпалась тетя Тоня. — Ой да как же они давно у нас не были! Да могли бы и так когда зайти, а не то чтобы уж обязательно по делам; у нас теперь и хозяин есть, дела сами справим. Ой да какие они большие-то выросли! Ой да проходите же, проходите! — не унималась она. Чтобы тетя Тоня была такая радостная и даже немного пьяненькая, мы не могли себе и представить. Муж ее, пограничник, погиб в ночь на 22 июня, она, наверное, первая в городе получила похоронную. Остались у нее три девчонки-тройняшки, тогда совсем еще грудные: Верка, Надька и Любочка — Вера, Надежда, Любовь. Когда тетя Тоня Родила тройню, ей сказали, что мужа ее теперь непременно демобилизуют. Но он написал ей, что дослужит до срока, потому что нельзя оставлять границу в наше напряженное время, а она ведь без него несколько месяцев не пропадет, советские люди помогут. Он у нее комсомолец был... Мы почти всю войну — как только узнали и до тех пор, пока совсем не увязли в разных своих делах, — держали шефство над семьей. Девчонки наши попеременке водились с тети Тониными дочерьми, а мы делали разные дела по хозяйству. И вот — на тебе, появился какой-то хозяин. О таком и подумать не мог бы вообще никто! — Митя, знакомься: те самые ребята и есть — Гера, Витя, Володя, я тебе рассказывала. Ой да Настенька с Ксаночкой и другие девочки где, они почему с вами не пришли? — А-а-а, спартаковцы — смелые бойцы! Нет, как оно правильно-то? — тамерла... Тимуровцы! Ну, молодцы и что именно сегодня не забыли, пришли. А ну, давайте-ка, тимуровцы — смелые бойцы, за ваши отважные дела! — увидав, что тетя Тоня выходит из-за перегородки с пузатым мутным графином в руке и тарелкой с маленькими румяными, на нее же на саму похожими шанежками в другой, сказал новый тети Тонин хозяин. — Дай-ка им те, граненые стаканы. Пусть по маленькой, да по полной. Чтобы и в жизни так! Вот и нам тоже откололось по шанежке. Против такого двойного соблазна не мог устоять ни я, ни Мамай. А тетя Тоня еще и уговаривала: — Ой да вы, ребятишки, не бойтесь бражки-то. Она у меня сладенькая да слабенькая. Не выстоялась, не успела — к Митиным именинам ставлена, да вот не дождалась... — А нынче мне самые именины и есть. Семь раз крещен, четыре — как заново родился. Никакой твоей бражки не хватит отпраздновать! — Так будьте здоровы, живите богато! — радостно пропел Манодя, принимая от тети Тони маленький стаканчик. Очень он правильно здесь сделал, лучшего тете Тоне и нельзя было сказать-пожелать. У тети Тони — шаньги, бражка, «хозяин» — это ли не жизнь началась?! Мамай сказал, как мы вышли: — Вот так-то бы по гостям сегодня и ходить! Манодя только мурлыкал чего-то, кажется, — «еще пожелать вам немного осталось, чтоб в год по ребенку у вас нарождалось» — тете Тоне-то, обалдел! — мало ей? — и дыбился, как сытый кот. Но знакомых ни у кого, повспоминали, больше по нашему пути не жило. Кроме... Но о том нечего было и думать. А очень-очень хотелось, чтобы стряслось что-нибудь необычное, необыкновенное, и ни с кем-нибудь, а именно с нами. — А мне сегодня Игорь Максимович утром, когда приходил с завода, чтобы переодеться в выходной костюм, сказал, что когда-нибудь подарит свой радиоприемник, если я как следует окончу десятилетку и поступлю в радиоинститут, — ни с того ни с сего сказал вдруг Манодя. Врет, что ли, опять? Вернее — преувеличивает, фантазирует? С ним бывает, когда ему хочется, чтобы что-нибудь случилось, а оно не случается. Видно, у него такое же настроение, как у меня самого сейчас. Раз как-то он так же вот, ни с того ни с сего, сказал, что наконец-то получили письмо от отца с фронта. Какое уж там письмо, если им пришло сразу две похоронки — сперва одна, а через полгода вторая. Путаница вышла какая-то. Вторую-то, сам же он рассказывал, прежде чем придумать свою фантазию, матери было получить страшнее, чем первую: притерпелась вроде, а тут как будто с того света... А это он мне, оказывается, позавидовал: услышал, что папка остался живым несмотря ни на что. Очень я везучий по сравнению с Манодей, да и с Мамаем; иногда прямо как-то неловко бывает... А то еще Манодя придумал, что есть у него старший брат. Воюет на фронте. Что к чему? Но на Манодино вранье никто и не обижался, потому что он вовсе не враль, а фантазер. Если бы он свои фантазии в подробностях рассказывал, он был бы, наверное, как писатель. А может, он в душе-то фантазирует в подробностях и только вслух говорит лишь то, чего бы ему хотелось, с чего фантазироваться началось? Я бы вот об Оксане столько мог нарассказывать всего — даже и похлеще, чем когда мечтал, сидя с Манодей у радиоприемника... Вот Колька Данилов из нашего же класса — тот заливать любит! Как пойдет, как пойдет! Откуда что и берется? Многие, особенно взрослые, его считали каким-то полудурием, а какой он полудурок, он все умеет, как и все, просто так интереснее жить. Многие и писателей, я знаю, втихомолку считают полудурками — дескать, мол, рисуй, рисуй свои красоты, а я знаю свое. Мели, Емеля, — твоя неделя. А если жизнь сама по себе образовывается скучная, совсем же неинтересно без выдумок? — А мне паханок обещал подарить свой парабеллум, — вдруг, ни с того ни с сего, ляпнул я. И сразу подумал: зачем это я так глупо и безо всякой нужды и смысла вру? И так уже, кажется, изоврался вконец. Ну ладно, когда из-за дела, а сейчас-то зачем? Привычка, что ли, определилась такая или бражка, может, так забродила? Вечно меня дергает что-нибудь за язык! Упрежденное зажигание... И тут же за свой язык был и наказан. — Брешете вы оба, что ли? Подарки, смотри-ка, им. Да еще какие! Слушай, Комиссар: если не лепишь, тогда махнемся, а? У тебя же будет. Опять он про пистолет. Он давно предлагал сменять его на шлем. — Не, Мамай. Во-первых, это еще когда-а... А потом — дареное не дарят. — Свистанул, значит? Я и не прошу тебя дарить, чудака, на букву мэ. Махнуться — совсем другое дело. — Все равно не пойдет. — У меня тоже ж дареный. — Тем более. — А биту мою и двести тугриков впридачу? — Нет. — Ну, двести пятьдесят? — Сказано — нет. — Ну, смотри, сметанное рыло, захочу — так и вовсе даром отдашь! — Это тебе-то? На-ка вот! — Я показал ему бороду. — А за сметану и за рыло ответишь! — Мне не мне, а захочу, так отдашь, — пробурчал Мамай и замолк. Не драться же нам сейчас, в самом деле? Кажется, я начинал догадываться, что имеет в виду Мамай. Последнее время у него действительно начали появляться какие-то гроши, и похоже было, что гроши те — фартовые. Иногда Мамай совсем не приходил на уроки в школу, и нам он толком не говорил, где был. Вечерами он тоже исчезал, и даже Манодя не знал, куда. Это начало проясняться, когда Манодя потерял свою хлебную карточку. Все боялся, что номер в очереди со спины сотрется, а карточку проморгал. Может, вытащили. Хорошо, хоть только его, а не на семью: Манодина мать установила порядок, что каждый, и шестилетняя Нинка тоже, отоваривал свою карточку сам, сам и распоряжался пайком. Потому такое, что она-то чуть не сутками пропадала на заводе, некогда ей было пайки делить и следить, чтобы все было ладом.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю