355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Белов » Я бросаю оружие » Текст книги (страница 40)
Я бросаю оружие
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 19:06

Текст книги "Я бросаю оружие"


Автор книги: Роберт Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)

Я, правда, поздновато, конечно, спохватился, что мы такое несем, аж уши вянут. Услышь что-нибудь Оксана, тогда хоть под землю проваливайся. Да просто кто-нибудь из знакомых... Да и так люди оглядываются на наши вопли, и лица вмиг становятся осуждающие, пусть пока никто ничего и не выговорил. А Мамаю хоть бы хны, трава не расти: ржет, потрох, как жеребец, хмырь болотный (Тьфу! — опять: въелось уж, что ли?!) И не остановишь его — хлеще того зачнет, дашь только лишний повод поизгаляться. Да и сам ведь я первый все начал... Шутейно это, само собой, но шутки шутками, смех-смехом, а... Уф! А Манодя без передыху гоготал от нашей перепалки. Ему, видно, особенно нравится, что никто не берет верха. Нашему Маноде вообще легче прожить: простая душа, все ему ясно, все хорошо. Сегодня Победа — он и радуется, ни о чем другом и не думает. А вот нам с Мамаем, выходит, куда посложнее... — А Одесса-то — здорово! — сказал я, чтобы остановить Мамаев понос (ну так-то ведь можно?). — Даже Васька Косой подчиняется ему будь-будь. — Станешь подчиняться! Пахан он, ясно! — отозвался Мамай. — Как это — пахан? — не понял, переспросил Манодя. — Как да как... Как накакал, так и подберешь, — ушел от ответа Мамай. Похоже было, что он осекся, словно спохватившись, что сболтнул лишнее. Да, нельзя, видно, нам-то с ним расслабляться, слюни распускать, сопли развешивать во всяких радостях, нежностях и веселиях... Мамай и точно скинулся в сторону: — Дербалызнуть бы сейчас, а? — А закусывать чем? — спросил Манодя. — И стакана нет, — поддержал Манодю я. — Да... Можно было бы минометом, да воды нету. Без воды не пойдет, сожжешься... Ладно, терпим до палаты, — сразу же согласился с нами Мамай. — Я на свадьбу тебя приглашу, но на выпивку ты не рассчитывай! Так, что ли, Комиссар? — прибавил он, но, по-моему, без всякого тайного смысла. Настроение у него, видимо, было все-таки очень хорошее. Неспроста ведь только что он даже нас с Манодей похвалил, чего делать вообще не любил. И я подумал о том, какие у меня в сущности все же хорошие друзья. Хотя бы тот же Манодя. Он очень добрый и никогда не думает о себе. Рохля, конечно. Но не всегда, кое-что он умеет тики-так! Мастерит же он сразу два приемника? Не больно простое дело: насшибай, да напридумывай, да наизготовляй-ка кустарем-то! Ладно бы Семядоля на кружке, но и Игорь Максимович позавчера, когда был день пятидесятилетия изобретения Поповым радио, не позабыл и не поленился, подарил Маноде тоже заводские наушники. И на кружке Семядоля — точно такие же! Во дали! Так что у Маноди их двое. А не допросишься. Две вещи у нашего Маноди только и невозможно выпросить: хлеб — с той его голодухи — и радиодетали. Остальное все — пожалуйста! Может, просто мы сами придумали, будто он тюня? Игорь вон Максимович нас ни в грош, а его — за первый сорт. Бывает ведь так, по себе знаю: посчитают тебя кем-то, попробуй потом докажи, что ты не верблюд. Манодя тихий-тихий, а упрямый. Как это? Медленно запрягает, да скоро ездит; еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу! Если он что задумал — баста: упрется, его ничем не свернешь. Мамай — и то, чего доброго, от своего скорее отступится, чем Манодя. Вот шестерит он — это, конечно, зря. Особенно перед Мамаем. Тот уж совсем привык им помыкать. А может быть, я так думаю лишь потому, что хочу, чтобы Манодя заглядывал мне в рот побольше, чем Мамаю? Но нет, что Манодя — шестерка — это факт, это он зря. Затем я подумал: почему в дружбе так получается, что у своих корешей скорее и охотней замечаешь плохие стороны, чем хорошие? Дружишь, дружишь, каждый день вместе — и чувствуешь, что они начинают тебе надоедать, а то, что в них нравилось, прямо раздражает. Поссоришься — сразу чего-то не хватает. Будто и вправду как в какой-то букваревской побаске: вместе — тесно, а врозь — хоть брось. Тогда начинаешь вспоминать то хорошее, что у тебя было с ними. Вот что такое у нас с Мамаем, чего мы с ним делим, делим и никак не можем поделить? Чего он злится? И я за что на него злюсь? Из-за Оксаны? Да нет, мы и без этого во многом с ним как кошка с собакой, а про него и Оксану я и вообще ничего не знал до сегодняшнего дня. Пистолет? Пистолет... Дался же ему мой пистолет! Неужели все из-за того, что ему с чего-то прямо как позарез понадобился мой пистолет? Вот тут что-то такое есть... Определенно! Чего бы это он иначе решил променять свой шлем? Отцовской медалью он запросто в чику играет — понятно, но шлем-то он очень бережет. Тоже подарок, да какой! Почти что, и верно, не меньше, пожалуй, чем мой Сережкин пистолет. Ему подарил его какой-то дяденька, отцовский друг, еще довоенный, приезжавший в отпуск после ранения. Он им тогда и сказал, что отец Мамая живой, только бросил их. Мамай, давно правда, когда не был такой скрытный, говорил, что дядька тот с Мамаевой матерью решили пожениться: дескать, он ее даже прежде, с довойны, любил. Ну, это Мамай, может, просто выдумал и сбрехнул для красоты: ни дяденька, ни мать ему, поди-ка, не докладывались, да и какая у них там может быть любовь, у таких-то старых? Дядька, как уехал, видно, ни слуху ни духу, иначе Мамай все равно не выдержал бы, что-нибудь да сказал нам. Может, без вести пропал, а может, воюет — где воевал, про всех, в том числе и про живых-здоровых, надо теперь говорить! — и тоже нашел ППЖ, как Мамаева мать предрешила. А может, погиб, сгорел в танке: тогда как раз начинались бои на Курской дуге. Похоронная-то не им ведь придет... Два уж года от него не было ни одного письма — конечно, чего ждать? Хотя мы вот от папки дождались? Правда, не два года. Чужой он им, дядька-то, тем более... Но то, что Мамай решился променять его шлем, было вроде даже как бы предательство. А теперь вот и меня на такое же предательство подбивает... И с чего бы ему так уж загорелось заиметь пистолет? Прямо до смерти? Мало ли на что меня завидки берут из того, чего я сам не имею? Мне, допустим, его шлем тоже поглянись, так и что из того? Я же не требую: отдай его мне, вынь да положь — и все тут? Хотя шлем, конечно, не пистолет, он силы и прочего не прибавляет, здесь и равнять нечего, но если вообще или — как это говорят — в принципе? Выходит, не просто так, а понадобился он ему? Для какого такого дела? Не перочинник — пару карандашей подточить... Для борьбы? С кем? Против Пигала, например, он сам же отказался мазу поддержать... Что-то сейчас, видно, стрясывается с Мамаем. Больно много темнит во всем. Злой куда больше обычного. А то дак ни с того ни с сего лишку веселый. Конечно, ему не сладко, и Победа лично для него вроде бы ничего не изменила, но нельзя только на одного себя мерить. Понятно, обидно: собирались воевать, и там-то мы бы показали кое-кому, кто мы есть. А теперь — вот... Но что же тогда — бей, что ли, своих, чтоб чужие боялись? И что-то как-то он в последнее время не по-нашему с Одессой. Знать начал шибко много: пахан он там или не пахан. Подчиняется ему так, как будто тот назначен командовать им. Подчинялся бы кому-то Мамай! Что же он, по-настоящему с Мишей Одессой, с Мойшей Уркой то есть, вась-вась, совсем в блатяги решил податься, что ли? Ну, это уж... Злись ты не злись, а знай край да не падай! Вот подойти бы к нему да прямо и спросить: чего ты злобствуешь, Мамай? И кто виноват? Отец твой? Война? Мать, потому что тебя не любит, а ты — ее? Или, может, Оксана? Завидки тебя берут на мои удачи? Дурак: а какие у меня-то удачи, даже если которые и есть? Я бы тебе рассказал... Прежде дрались и всякие другие дела вели вместе, спина к спине, а теперь с кем ты и за что станешь драться?.. Да разве, с такими разговорами к Мамаю подступишься? А может, я к Мамаю просто лишнего придираюсь? Кто знает, вдруг это только потому, что я сейчас совсем по-другому живу? Барыня, литер Б... Попади я в такой переплет, как Мамай, узнал бы как следует, почем фунт лиха, да сам бы Мамаем и стал? Должна же быть одна какая-то для всех справедливость, правильная, как у дяди Миши Кондрашова. И кто такой справедливости не ищет, всегда от нее отступается, тот, значит, не настоящий человек, тот, значит, враг! И как бы ни было тебе тяжело или трудно, или, наоборот, слишком легко, но не стань сукой в главном, да и вообще... А если ты все-таки сделаешься курвой, я буду с тобой как с самым настоящим врагом, кем бы ты мне перед тем ни приходился, и тогда не взыщи!.. Хотя какой же Мамай может быть враг? Он ведь парень надежный и смелый, дядя Миша Кондрашов про него говорил, что с таким в разведку можно идти, — разве это враг? И вообще, нам-то с ним стоит ли беспрерывно цапаться? Как-то странно запутано все... На фронте им было, наверное, легче: враг всегда перед тобой или, на худой конец, вокруг тебя одни враги. Можешь — бей, не можешь — умирай: и ясно, и амба. А у нас — кто враг? Шибко правильная, шиворот-навыворот-наоборот, клизьма Очкарик с отцом своим Хомяком, тыловою крысой? Или, может быть, все-таки Мамай, когда начинает подличать? Или, как его? — Бабель, которого я знать не знаю, но про которого отец сказал, что он и есть враг народа? Тихонький Борис Савельевич, потому что вроде бы как защищает того Бабеля, или какой-то по-недоброму грозный сегодня Миша Одесса? Спившийся с катушек трепач Васька Косой? Арасланов, потому что нас бил?.. Пигал с Пецей? Ну, враги... Только они вроде как лично мои враги, а не столько всеобщие. Мелкая шантрапа просто... Вот Барыга — точно враг, потому что сволочь, шкура, спекулянтская морда, а разве с ним что сделаешь, разве его, допустим, можно самосудом к стенке поставить? Да и не самосудом, а судом? Тебя же преступником и признают... А враги есть, конечно, есть, иначе почему все так запутано, и почему бы мне так часто становилось трудно и плохо в самый счастливый на свете день? Мне... А Мамаю? Очень сложно всегда с ним, а в последнее время особенно. Семядоля мне как-то даже осторожненько намекал, что-де Герман Нагаев для меня не самый подходящий друг, а если мы все-таки дружим, то я-де должен на него в лучшую сторону влиять. Повлияй-ка!.. А мать — так она прямо говорит, что терпеть не может Герку и что я мог бы завести себе приятелей поприличней. Странное дело, как будто друзей себе подбирают, словно бы биту-галю в бабки: какая с руки, а какая не с руки! Да если и не друзей: я, допустим, и сам знаю, что Васька Косой, и Миша Урка, и прочие барыги с базара не лучшие на свете люди, но с ними можно кое-какие дела делать, а, кроме того, меня просто тянет к ним, потому что мне интересно с ними, так как у них тоже есть свое, и своя правда, которую больше нигде не узнаешь и не скажет тебе никто. А уж с Мамаем — с ним мы, видать, и верно что два лаптя пара, подходящий друг там он мне или подходящий враг. Вернее, такие мы с ним, наверное, и есть то ли друзья, то ли не друзья, как в песне «Служили два товарища в одном и том полке». Ежели бы случилось, как там поется: вдруг пуля просвистела, и товарищ мой упал, — все бы у нас, поди, дальше так и происходило: Я подал ему ру-у-у-у-ку, Я подал ему ру-у-у-у-ку, Я подал ему руку, а он руку не берёть! Я подал ему руку, а он руку не берёть! Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу, Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу, Я плюнул ему в рожу — он обратно не плюёть... В общем, как две говешки. Хорошо, наверное, жить таким людям, как Оксана. Или хотя бы Манодя даже. Позавидуешь: радость сегодня — он и радуется. А разве ему когда легко жилось? А мы с Мамаем будто радоваться еще не научились. Ведь Победа же! И Оксана ведь мне сама только что такое сказала... Но что у нас с Оксаной будет теперь, после того, как я такое натворил? Э, да к бесу, к чертям собачьим: лучше не думать. Ни о чем подобном сегодня не надо думать, сегодня Победа, надо радоваться — и все, это главное. Все перемелется — мука будет! И никаких мук. Мне же и самому ни о чем плохом не хочется даже и вспоминать? Пока я так думал, мы и натолкнулись на людей, которые, видать, умели радоваться по-настоящему. На углу Советской и Карла Маркса плясал на мостовой «яблочко» под гармошку здоровенный, наверное уже в годах, краснофлотец. Он плясал-плясал, потом ка-ак свистнет — едва не похлеще моего, потому что у меня у самого в левом ухе вроде как заложило, — и запел: Эх, яблочко, С боку зелено. Воевать — не унывать Наркомом велено. Каждый новый куплет он начинал вместо обычного «эх» тоже свистом, и у него получалось сперва такое, через свист — вьсьюх, а лишь потом шли слова: Вьсьюх! яблочко, Лежит в ящичке. Полюби ты меня — Я в тельняшечке! Вьсьюх! яблочко, Да золотой налив. Мы запомним навсегда Керченский пролив. Морячок делал пляску-пение с присвистом так, что в меня подмывало высунуться со своим «яблочком», но у меня на памяти было старое, всем и каждому, поди, да известное, а вот эдакого, свеженького, прямо в войну спеченного, даже я сам, да и никто, наверное, из зрителей-слушателей-глазетелей, не знал, потому что стояли, раскрывши рты. Но все же плясать, петь и свистеть — заодно вместе — морячок, видно, устал: в годах же, да, может, еще и подраненный — стал только плясать. Но и бацал он тоже дай и ну! Его огромные, сорок последнего размера ботинки были подбиты подковками, и, несмотря на яркий солнечный свет, было видно, как из булыжников у него под ногами вылетают искры. — Во кресает! — реагировал Мамай. — Что твоя катюша, хоть прикуривай. А ну-ка дай жизни, Калуга, ходи веселей, Кострома! Он и сам не удержался, лихо загнул чечеточное коленце. Гармонист, нашего примерно возраста пацан, во всяком случае, не как тот, с баяном, которого мы сегодня встретили, этого-то из-за гармозени было все же видать — похоже, позавидовал на здравские морячковские куплетики, без остановки переключился на какую-то другую плясовую да и сам же запел: Запевай, подружка, песни, Чтобы Гитлер околел. Распроклятая зараза, Всему миру надоел! Э-эх! Ты не плачь, моя милая, Не печалься обо мне. Ведь не всех же, дорогая, Убивают на войне. Э-эх! Клешник продолжал плясать и под новую музыку, а против него еще вышла та, здоровая, в ватнике и сапогах, которая на базаре плюнула в морду исусику, торговавшему картошкой. Ох же все-таки она и здорова! Моряк-то сам из таких, которых зовут Полтора Ивана, а эта, поди, не меньше чем две Дуньки-Маньки или сразу Дунька с Манькой в ней одной. Лихо бы ему было, если бы за такою Двудуней на базар увязался бы какой-нибудь комиссар (чур-чур не я!), а уж ежели бы командир да во сортир — тому бы и совсем стало кисло!.. Густым своим голосом она тоже пропела частушку, будто гармонисту в ответ: Если б были те случаи — Из могилы выручали, Я бы свово милого Без лопаты вырыла! Сапоги у нее тоже подбиты и тоже отзвякивали такт, но искр от нее не было видно. А плясала она так же хорошо, матросу под стать: не дробила и не мельтешилась, твердо и плавно переступая с пятки на носок, шла мимо него по кругу, раскинув руки. Потом вдруг останавливалась, упирала руки в бока, выставляла вперед одну ногу, держа ее на пятке, поводила носком большого и грубого сапога. И это было красиво! Пацан, видно, крепко поднаторел в своем деле, наслушался-навострился-намастырился, по вечеринкам-девичникам да свадьбам-проводам играючи, выдал еще одну порцию: Эх, какие наши годики, Какие времена? В самы лучши наши годики Нагрянула война! Э-эх! Молоденькие девушки, Не будьте гордоватые, Любите раненых бойцов, Они не виноватые. Э-эх! Морячок, все больше и больше входя в раж, ударил ладонями по коленям, по каблукам, а потом по земле — прямо по булыжникам. Видно, он переусердствовал: разогнулся, глянул на руки и, усмехнувшись, покачал головой. Ладони сплошь были пунцовые, на левой закоричневела ссадина. — Что, или утанцевался уже? А я еще и телогрейку не сбрасывала. Вот погоди... Что такое будет, если ее погодить, женщина недосказала, снова запела: Милый пишет из окопов: Тяжела винтовочка. А мне тоже не легко На лесозаготовочках. Ий-их! Подражая пацану, она прикрикнула, но неожиданно тонюсенько, не своим голосом, будто взвизгнула. Такая-то бабища! А гармонист, не желая уступать, запел еще одну, но то ли выдохся тут, то ли просто ему надоело, нажал ладонью басы, сдвинул меха и сказал с больно сердитой важностью: — А ну вас! Полчаса одни пляшете. Мало ли что умеете; дайте и другим потанцевать. Привык командовать в таких делах! Он заиграл «Солдатский вальс». Зрители, кроме, конечно, нас, вмиг превратились в танцоров. Видно, соревноваться с теми двумя и вправду никто не решался, а тут сразу же закружились многие пары, больше женщина с женщиной. Морячок опять подошел к той, которая с ним плясала: — Разрешите вас... — А вот этого сроду не плясывала. Не научилась смолоду. Но все равно — ай да мы, спасибо нам! Давненько я так не оттопывала. — Она толкнула моряка в бок. — Ай да хорош плясун! Ну да к чего — нетто пошли ко мне, угощу тебя за труды да ради праздничка? А то вон, — она кивнула на кошелку, стоящую на тротуаре безо всякого присмотра, — когда бы так хотя бы еще вчера что оставили, особенно из еды? — Всего набрала, а угощать мне теперь некого. — Ее крутой лоб перебежала морщинка, потом разгладилась. — Ну, ничего: ты один да я одна — вот и будет кумпания... Клешник щелкнул каблуками, приложил ладонь к бескозырке: — С вами хоть на край... — Но-но-но, — перебила его она. — Ты это самое не очень!

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю