сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц)
Я, правда, поздновато, конечно, спохватился, что мы такое несем, аж уши вянут. Услышь что-нибудь Оксана, тогда хоть под землю проваливайся. Да просто кто-нибудь из знакомых... Да и так люди оглядываются на наши вопли, и лица вмиг становятся осуждающие, пусть пока никто ничего и не выговорил. А Мамаю хоть бы хны, трава не расти: ржет, потрох, как жеребец, хмырь болотный (Тьфу! — опять: въелось уж, что ли?!) И не остановишь его — хлеще того зачнет, дашь только лишний повод поизгаляться. Да и сам ведь я первый все начал...
Шутейно это, само собой, но шутки шутками, смех-смехом, а... Уф! А Манодя без передыху гоготал от нашей перепалки. Ему, видно, особенно нравится, что никто не берет верха. Нашему Маноде вообще легче прожить: простая душа, все ему ясно, все хорошо. Сегодня Победа — он и радуется, ни о чем другом и не думает. А вот нам с Мамаем, выходит, куда посложнее...
— А Одесса-то — здорово! — сказал я, чтобы остановить Мамаев понос (ну так-то ведь можно?). — Даже Васька Косой подчиняется ему будь-будь.
— Станешь подчиняться! Пахан он, ясно! — отозвался Мамай.
— Как это — пахан? — не понял, переспросил Манодя.
— Как да как... Как накакал, так и подберешь, — ушел от ответа Мамай. Похоже было, что он осекся, словно спохватившись, что сболтнул лишнее. Да, нельзя, видно, нам-то с ним расслабляться, слюни распускать, сопли развешивать во всяких радостях, нежностях и веселиях...
Мамай и точно скинулся в сторону:
— Дербалызнуть бы сейчас, а?
— А закусывать чем? — спросил Манодя.
— И стакана нет, — поддержал Манодю я.
— Да... Можно было бы минометом, да воды нету. Без воды не пойдет, сожжешься... Ладно, терпим до палаты, — сразу же согласился с нами Мамай. — Я на свадьбу тебя приглашу, но на выпивку ты не рассчитывай! Так, что ли, Комиссар? — прибавил он, но, по-моему, без всякого тайного смысла. Настроение у него, видимо, было все-таки очень хорошее. Неспроста ведь только что он даже нас с Манодей похвалил, чего делать вообще не любил.
И я подумал о том, какие у меня в сущности все же хорошие друзья. Хотя бы тот же Манодя. Он очень добрый и никогда не думает о себе. Рохля, конечно. Но не всегда, кое-что он умеет тики-так! Мастерит же он сразу два приемника? Не больно простое дело: насшибай, да напридумывай, да наизготовляй-ка кустарем-то! Ладно бы Семядоля на кружке, но и Игорь Максимович позавчера, когда был день пятидесятилетия изобретения Поповым радио, не позабыл и не поленился, подарил Маноде тоже заводские наушники. И на кружке Семядоля — точно такие же! Во дали! Так что у Маноди их двое. А не допросишься. Две вещи у нашего Маноди только и невозможно выпросить: хлеб — с той его голодухи — и радиодетали. Остальное все — пожалуйста! Может, просто мы сами придумали, будто он тюня? Игорь вон Максимович нас ни в грош, а его — за первый сорт. Бывает ведь так, по себе знаю: посчитают тебя кем-то, попробуй потом докажи, что ты не верблюд. Манодя тихий-тихий, а упрямый. Как это? Медленно запрягает, да скоро ездит; еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу! Если он что задумал — баста: упрется, его ничем не свернешь. Мамай — и то, чего доброго, от своего скорее отступится, чем Манодя. Вот шестерит он — это, конечно, зря. Особенно перед Мамаем. Тот уж совсем привык им помыкать. А может быть, я так думаю лишь потому, что хочу, чтобы Манодя заглядывал мне в рот побольше, чем Мамаю? Но нет, что Манодя — шестерка — это факт, это он зря.
Затем я подумал: почему в дружбе так получается, что у своих корешей скорее и охотней замечаешь плохие стороны, чем хорошие? Дружишь, дружишь, каждый день вместе — и чувствуешь, что они начинают тебе надоедать, а то, что в них нравилось, прямо раздражает. Поссоришься — сразу чего-то не хватает. Будто и вправду как в какой-то букваревской побаске: вместе — тесно, а врозь — хоть брось. Тогда начинаешь вспоминать то хорошее, что у тебя было с ними.
Вот что такое у нас с Мамаем, чего мы с ним делим, делим и никак не можем поделить? Чего он злится? И я за что на него злюсь? Из-за Оксаны? Да нет, мы и без этого во многом с ним как кошка с собакой, а про него и Оксану я и вообще ничего не знал до сегодняшнего дня. Пистолет? Пистолет... Дался же ему мой пистолет! Неужели все из-за того, что ему с чего-то прямо как позарез понадобился мой пистолет?
Вот тут что-то такое есть... Определенно! Чего бы это он иначе решил променять свой шлем? Отцовской медалью он запросто в чику играет — понятно, но шлем-то он очень бережет. Тоже подарок, да какой! Почти что, и верно, не меньше, пожалуй, чем мой Сережкин пистолет. Ему подарил его какой-то дяденька, отцовский друг, еще довоенный, приезжавший в отпуск после ранения. Он им тогда и сказал, что отец Мамая живой, только бросил их. Мамай, давно правда, когда не был такой скрытный, говорил, что дядька тот с Мамаевой матерью решили пожениться: дескать, он ее даже прежде, с довойны, любил. Ну, это Мамай, может, просто выдумал и сбрехнул для красоты: ни дяденька, ни мать ему, поди-ка, не докладывались, да и какая у них там может быть любовь, у таких-то старых?
Дядька, как уехал, видно, ни слуху ни духу, иначе Мамай все равно не выдержал бы, что-нибудь да сказал нам. Может, без вести пропал, а может, воюет — где воевал, про всех, в том числе и про живых-здоровых, надо теперь говорить! — и тоже нашел ППЖ, как Мамаева мать предрешила. А может, погиб, сгорел в танке: тогда как раз начинались бои на Курской дуге. Похоронная-то не им ведь придет... Два уж года от него не было ни одного письма — конечно, чего ждать? Хотя мы вот от папки дождались? Правда, не два года. Чужой он им, дядька-то, тем более... Но то, что Мамай решился променять его шлем, было вроде даже как бы предательство. А теперь вот и меня на такое же предательство подбивает...
И с чего бы ему так уж загорелось заиметь пистолет? Прямо до смерти? Мало ли на что меня завидки берут из того, чего я сам не имею? Мне, допустим, его шлем тоже поглянись, так и что из того? Я же не требую: отдай его мне, вынь да положь — и все тут? Хотя шлем, конечно, не пистолет, он силы и прочего не прибавляет, здесь и равнять нечего, но если вообще или — как это говорят — в принципе?
Выходит, не просто так, а понадобился он ему? Для какого такого дела? Не перочинник — пару карандашей подточить... Для борьбы? С кем? Против Пигала, например, он сам же отказался мазу поддержать...
Что-то сейчас, видно, стрясывается с Мамаем. Больно много темнит во всем. Злой куда больше обычного. А то дак ни с того ни с сего лишку веселый. Конечно, ему не сладко, и Победа лично для него вроде бы ничего не изменила, но нельзя только на одного себя мерить. Понятно, обидно: собирались воевать, и там-то мы бы показали кое-кому, кто мы есть. А теперь — вот... Но что же тогда — бей, что ли, своих, чтоб чужие боялись?
И что-то как-то он в последнее время не по-нашему с Одессой. Знать начал шибко много: пахан он там или не пахан. Подчиняется ему так, как будто тот назначен командовать им. Подчинялся бы кому-то Мамай! Что же он, по-настоящему с Мишей Одессой, с Мойшей Уркой то есть, вась-вась, совсем в блатяги решил податься, что ли? Ну, это уж... Злись ты не злись, а знай край да не падай!
Вот подойти бы к нему да прямо и спросить: чего ты злобствуешь, Мамай? И кто виноват? Отец твой? Война? Мать, потому что тебя не любит, а ты — ее? Или, может, Оксана? Завидки тебя берут на мои удачи? Дурак: а какие у меня-то удачи, даже если которые и есть? Я бы тебе рассказал... Прежде дрались и всякие другие дела вели вместе, спина к спине, а теперь с кем ты и за что станешь драться?..
Да разве, с такими разговорами к Мамаю подступишься?
А может, я к Мамаю просто лишнего придираюсь? Кто знает, вдруг это только потому, что я сейчас совсем по-другому живу? Барыня, литер Б... Попади я в такой переплет, как Мамай, узнал бы как следует, почем фунт лиха, да сам бы Мамаем и стал?
Должна же быть одна какая-то для всех справедливость, правильная, как у дяди Миши Кондрашова. И кто такой справедливости не ищет, всегда от нее отступается, тот, значит, не настоящий человек, тот, значит, враг! И как бы ни было тебе тяжело или трудно, или, наоборот, слишком легко, но не стань сукой в главном, да и вообще... А если ты все-таки сделаешься курвой, я буду с тобой как с самым настоящим врагом, кем бы ты мне перед тем ни приходился, и тогда не взыщи!..
Хотя какой же Мамай может быть враг? Он ведь парень надежный и смелый, дядя Миша Кондрашов про него говорил, что с таким в разведку можно идти, — разве это враг? И вообще, нам-то с ним стоит ли беспрерывно цапаться?
Как-то странно запутано все... На фронте им было, наверное, легче: враг всегда перед тобой или, на худой конец, вокруг тебя одни враги. Можешь — бей, не можешь — умирай: и ясно, и амба. А у нас — кто враг? Шибко правильная, шиворот-навыворот-наоборот, клизьма Очкарик с отцом своим Хомяком, тыловою крысой? Или, может быть, все-таки Мамай, когда начинает подличать? Или, как его? — Бабель, которого я знать не знаю, но про которого отец сказал, что он и есть враг народа? Тихонький Борис Савельевич, потому что вроде бы как защищает того Бабеля, или какой-то по-недоброму грозный сегодня Миша Одесса? Спившийся с катушек трепач Васька Косой? Арасланов, потому что нас бил?.. Пигал с Пецей? Ну, враги... Только они вроде как лично мои враги, а не столько всеобщие. Мелкая шантрапа просто... Вот Барыга — точно враг, потому что сволочь, шкура, спекулянтская морда, а разве с ним что сделаешь, разве его, допустим, можно самосудом к стенке поставить? Да и не самосудом, а судом? Тебя же преступником и признают...
А враги есть, конечно, есть, иначе почему все так запутано, и почему бы мне так часто становилось трудно и плохо в самый счастливый на свете день? Мне... А Мамаю?
Очень сложно всегда с ним, а в последнее время особенно. Семядоля мне как-то даже осторожненько намекал, что-де Герман Нагаев для меня не самый подходящий друг, а если мы все-таки дружим, то я-де должен на него в лучшую сторону влиять. Повлияй-ка!.. А мать — так она прямо говорит, что терпеть не может Герку и что я мог бы завести себе приятелей поприличней. Странное дело, как будто друзей себе подбирают, словно бы биту-галю в бабки: какая с руки, а какая не с руки! Да если и не друзей: я, допустим, и сам знаю, что Васька Косой, и Миша Урка, и прочие барыги с базара не лучшие на свете люди, но с ними можно кое-какие дела делать, а, кроме того, меня просто тянет к ним, потому что мне интересно с ними, так как у них тоже есть свое, и своя правда, которую больше нигде не узнаешь и не скажет тебе никто.
А уж с Мамаем — с ним мы, видать, и верно что два лаптя пара, подходящий друг там он мне или подходящий враг. Вернее, такие мы с ним, наверное, и есть то ли друзья, то ли не друзья, как в песне «Служили два товарища в одном и том полке». Ежели бы случилось, как там поется: вдруг пуля просвистела, и товарищ мой упал, — все бы у нас, поди, дальше так и происходило:
Я подал ему ру-у-у-у-ку,
Я подал ему ру-у-у-у-ку,
Я подал ему руку, а он руку не берёть!
Я подал ему руку, а он руку не берёть!
Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу,
Я плюнул ему в ро-о-о-о-жу,
Я плюнул ему в рожу — он обратно не плюёть...
В общем, как две говешки.
Хорошо, наверное, жить таким людям, как Оксана. Или хотя бы Манодя даже. Позавидуешь: радость сегодня — он и радуется. А разве ему когда легко жилось?
А мы с Мамаем будто радоваться еще не научились. Ведь Победа же!
И Оксана ведь мне сама только что такое сказала...
Но что у нас с Оксаной будет теперь, после того, как я такое натворил?
Э, да к бесу, к чертям собачьим: лучше не думать. Ни о чем подобном сегодня не надо думать, сегодня Победа, надо радоваться — и все, это главное. Все перемелется — мука будет! И никаких мук.
Мне же и самому ни о чем плохом не хочется даже и вспоминать?
Пока я так думал, мы и натолкнулись на людей, которые, видать, умели радоваться по-настоящему.
На углу Советской и Карла Маркса плясал на мостовой «яблочко» под гармошку здоровенный, наверное уже в годах, краснофлотец. Он плясал-плясал, потом ка-ак свистнет — едва не похлеще моего, потому что у меня у самого в левом ухе вроде как заложило, — и запел:
Эх, яблочко,
С боку зелено.
Воевать — не унывать
Наркомом велено.
Каждый новый куплет он начинал вместо обычного «эх» тоже свистом, и у него получалось сперва такое, через свист — вьсьюх, а лишь потом шли слова:
Вьсьюх! яблочко,
Лежит в ящичке.
Полюби ты меня —
Я в тельняшечке!
Вьсьюх! яблочко,
Да золотой налив.
Мы запомним навсегда
Керченский пролив.
Морячок делал пляску-пение с присвистом так, что в меня подмывало высунуться со своим «яблочком», но у меня на памяти было старое, всем и каждому, поди, да известное, а вот эдакого, свеженького, прямо в войну спеченного, даже я сам, да и никто, наверное, из зрителей-слушателей-глазетелей, не знал, потому что стояли, раскрывши рты.
Но все же плясать, петь и свистеть — заодно вместе — морячок, видно, устал: в годах же, да, может, еще и подраненный — стал только плясать. Но и бацал он тоже дай и ну! Его огромные, сорок последнего размера ботинки были подбиты подковками, и, несмотря на яркий солнечный свет, было видно, как из булыжников у него под ногами вылетают искры.
— Во кресает! — реагировал Мамай. — Что твоя катюша, хоть прикуривай. А ну-ка дай жизни, Калуга, ходи веселей, Кострома!
Он и сам не удержался, лихо загнул чечеточное коленце.
Гармонист, нашего примерно возраста пацан, во всяком случае, не как тот, с баяном, которого мы сегодня встретили, этого-то из-за гармозени было все же видать — похоже, позавидовал на здравские морячковские куплетики, без остановки переключился на какую-то другую плясовую да и сам же запел:
Запевай, подружка, песни,
Чтобы Гитлер околел.
Распроклятая зараза,
Всему миру надоел!
Э-эх!
Ты не плачь, моя милая,
Не печалься обо мне.
Ведь не всех же, дорогая,
Убивают на войне.
Э-эх!
Клешник продолжал плясать и под новую музыку, а против него еще вышла та, здоровая, в ватнике и сапогах, которая на базаре плюнула в морду исусику, торговавшему картошкой. Ох же все-таки она и здорова! Моряк-то сам из таких, которых зовут Полтора Ивана, а эта, поди, не меньше чем две Дуньки-Маньки или сразу Дунька с Манькой в ней одной. Лихо бы ему было, если бы за такою Двудуней на базар увязался бы какой-нибудь комиссар (чур-чур не я!), а уж ежели бы командир да во сортир — тому бы и совсем стало кисло!.. Густым своим голосом она тоже пропела частушку, будто гармонисту в ответ:
Если б были те случаи —
Из могилы выручали,
Я бы свово милого
Без лопаты вырыла!
Сапоги у нее тоже подбиты и тоже отзвякивали такт, но искр от нее не было видно. А плясала она так же хорошо, матросу под стать: не дробила и не мельтешилась, твердо и плавно переступая с пятки на носок, шла мимо него по кругу, раскинув руки. Потом вдруг останавливалась, упирала руки в бока, выставляла вперед одну ногу, держа ее на пятке, поводила носком большого и грубого сапога. И это было красиво!
Пацан, видно, крепко поднаторел в своем деле, наслушался-навострился-намастырился, по вечеринкам-девичникам да свадьбам-проводам играючи, выдал еще одну порцию:
Эх, какие наши годики,
Какие времена?
В самы лучши наши годики
Нагрянула война!
Э-эх!
Молоденькие девушки,
Не будьте гордоватые,
Любите раненых бойцов,
Они не виноватые.
Э-эх!
Морячок, все больше и больше входя в раж, ударил ладонями по коленям, по каблукам, а потом по земле — прямо по булыжникам. Видно, он переусердствовал: разогнулся, глянул на руки и, усмехнувшись, покачал головой. Ладони сплошь были пунцовые, на левой закоричневела ссадина.
— Что, или утанцевался уже? А я еще и телогрейку не сбрасывала. Вот погоди...
Что такое будет, если ее погодить, женщина недосказала, снова запела:
Милый пишет из окопов:
Тяжела винтовочка.
А мне тоже не легко
На лесозаготовочках.
Ий-их!
Подражая пацану, она прикрикнула, но неожиданно тонюсенько, не своим голосом, будто взвизгнула. Такая-то бабища! А гармонист, не желая уступать, запел еще одну, но то ли выдохся тут, то ли просто ему надоело, нажал ладонью басы, сдвинул меха и сказал с больно сердитой важностью:
— А ну вас! Полчаса одни пляшете. Мало ли что умеете; дайте и другим потанцевать.
Привык командовать в таких делах!
Он заиграл «Солдатский вальс». Зрители, кроме, конечно, нас, вмиг превратились в танцоров. Видно, соревноваться с теми двумя и вправду никто не решался, а тут сразу же закружились многие пары, больше женщина с женщиной. Морячок опять подошел к той, которая с ним плясала:
— Разрешите вас...
— А вот этого сроду не плясывала. Не научилась смолоду. Но все равно — ай да мы, спасибо нам! Давненько я так не оттопывала. — Она толкнула моряка в бок. — Ай да хорош плясун! Ну да к чего — нетто пошли ко мне, угощу тебя за труды да ради праздничка? А то вон, — она кивнула на кошелку, стоящую на тротуаре безо всякого присмотра, — когда бы так хотя бы еще вчера что оставили, особенно из еды? — Всего набрала, а угощать мне теперь некого. — Ее крутой лоб перебежала морщинка, потом разгладилась. — Ну, ничего: ты один да я одна — вот и будет кумпания...
Клешник щелкнул каблуками, приложил ладонь к бескозырке:
— С вами хоть на край...
— Но-но-но, — перебила его она. — Ты это самое не очень!