Текст книги "Насилие и священное"
Автор книги: Рене Жирар
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Вводя убийство, Фрейд, как мы видели, нисколько не продвигается к решению проблемы запретов, а, наоборот, лишается ее потенциального решения. Он нарушает непрерывность между сексуальной монополией страшного Отца и исторической силой запретов. Сперва он пытается восстановить эту непрерывность с помощью откровенной уловки, не убедительной даже для него самого.
То, чему он прежде мешал своим существованием, сыновья сами себе теперь запрещали, попав в психическое состояние хорошо известного нам из психоанализа «позднего послушания». Они отменили поступок, объявив недопустимым убийство заместителя отца тотема, и отказались от его плодов, отказавшись от освободившихся женщин. Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотемизма, которые должны были поэтому совпасть с обоими вытесненными желаниями Эдиповского комплекса.[71]71
Фрейд. Цит. соч. С. 333. Пер. М. Вульфа. (Примеч. пер)
[Закрыть]
Все это аргументы прискорбно слабые. Фрейд первый чувствует неубедительность этого косметического ремонта, поэтому сразу же берется за дело заново. Он ищет дополнительных доказательств, и, как нередко бывает с этим неутомимым, но поспешным мыслителем, предлагает не вспомогательные в продолжающие прежние аргументы, а совершенно новую теорию, ставящую неявно под сомнение некоторые предпосылки психоанализа:
…Запрещение инцеста имело также сильное практическое основание. Половая потребность не объединяет, а разъединяет людей. Если братья заключили союз для того, чтобы одолеть отца, то по отношению к женщинам каждый оставался соперником другого. Каждый, как отец, хотел овладеть всеми женщинами для себя, и борьба всех против всех привела бы к гибели нового общества. Но уже не было человека, который, превосходя остальных своей мощью, мог бы с успехом взять на себя роль отца. Таким образом, братьям, если они хотели жить вместе, не оставалось ничего другого, как, быть может, преодолеть сильные непорядки, установить инцестуозный запрет, благодаря которому все они одновременно отказались от желанных женщин, ради которых они прежде всего и убили отца.[72]72
Там же. Пер. М. Вульфа, с изменениями. (Примеч. пер.)
[Закрыть]
В первом пассаже отец умер только что и все подчинено памяти о нем; во втором, его смерть уже отдалилась; почти хочется сказать, что он умер вторично, но на этот раз – в мысли Фрейда. Фрейд думает, что прослеживает превращения орды после коллективного убийства, спускается вместе с ней по реке времени; на самом же деле он понемногу выходит за рамки западной семьи, пленником которой был. Вся семейная семантика стушевывается и стирается.
Речь, например, уже не идет о том, чтобы мерить температуру похоти близостью родства. Все самки поставлены на один уровень: «Каждый, как отец, хотел овладеть всеми женщинами для себя». «Матери» и «сестры» возбуждают соперничество не потому, что принципиально самые желанные, а просто потому, что они под рукой. У желания теперь нет привилегированного объекта.
Хотя вначале конфликт связан только с сексуальными потребностями, в результате он приводит к всепоглощающему соперничеству, которое одни эти потребности уже не могут оправдать. Феноменальных подвигов предка повторить никто не может: «уже не было человека, который, превосходя остальных своей мощью, мог бы с успехом взять на себя роль отца». У соперничества тысячи предлогов, поскольку, в сущности, предмет у него один – верховное насилие. Остаются только самки с одной стороны, а с другой – самцы, неспособные их поделить. Причиной описанного Фрейдом состояния можно в принципе счесть смерть страшного Отца, но теперь все происходит так, словно отца никогда и не было. Акцент смещается на братьев-врагов, на тех, кто не разделен никакими отличиями. Фрейд приближается к кругу взаимного насилия, к симметрии жертвенного кризиса.
Фрейд подходит к первоначалу, полагая, что удаляется от него. Сам процесс трагедии, процесс обезразличивания не чужд «Тотему и табу», поскольку именно к нему, как мы только что видели, Фрейд сводит свое описание хора, то есть самих братьев, анализируя трагедию: «Коллектив лиц, все с одинаковым именем и в одинаковой одежде…»
Запрет здесь возводится не к «хорошо известному нам из психоанализа» состоянию, а к властной необходимости предотвратить «борьбу всех против всех», которая бы привела к «гибели нового общества». Наконец-то мы попадаем в область конкретного: «Половая потребность не объединяет, а разъединяет людей».
Фрейд ни словом не упоминает первую теорию. Не отдавая себе отчета, он готов выбросить комплексы и фантазмы на свалку и придать запретам реальную функцию. Он, вообще-то внесший столь большой вклад в непонимание религии, в «Тотеме и табу» первый называет подлинную функцию запретов. Точно так же, закончив «Тотем и табу», он был первым, кто перестал учитывать собственное открытие.
* * *
Вторая теория превосходит первую с точки прения функции. Теперь нужно ее разобрать с точки зрения генезиса. Она утверждает, что братья, договорившись полюбовно, отказываются от всех женщин.
Абсолютный характер запрета нисколько не предполагает этого условленного согласия, этого запрета по взаимной договоренности. Если бы люди были способны договориться, то это табу, незыблемое и непререкаемое, не легло бы на всех женщин. Более вероятным был бы раздел наличных ресурсов между потенциальными потребителями.
Фрейд прекрасно видит, что насилие должно восторжествовать. Поэтому он и говорит о «сильных непорядках», предшествующих окончательному согласию, о весьма разительных доводах, предназначенных, видимо, разъяснить братьям серьезность их положения. Но этого мало. Если бушует насилие, то запреты необходимы: без них общества бы не возникли. Но человеческие общества могли не возникнуть. Фрейд ничего не говорит о том, что же делает примирение необходимым или хотя бы возможным, и тем более примирение, возникающее вокруг запрета, столь «иррационального» и «аффективного», по словам самого Фрейда, как запрет инцеста. Антиинцестуальный общественный договор не может убедить никого; теория, так хорошо начатая, завершается на очень слабой ноте.
То, что во второй теории Фрейд обрел с функциональной стороны, он утрачивает с генетической. Настоящий итог этой теории состоял бы в упразднении идеи о братьях, но это означало бы упразднение и самого Фрейда.
Мы пытались проследить путь, приведший от первой ко второй теории, мы полагали, что уловили динамику мысли, постепенно избавляющейся от семейной и культурной семантики… Теперь мы должны констатировать, что эта траектория осталась без завершения. Со второй теорией инцеста происходит то же, что и с текстом о трагедии. Братья и женщины сведены к тождественности и анонимности, но отца это не касается. Отец уже умер; следовательно, он остается в стороне от процесса обезразличивания. Единственный персонаж, который по пути не сумел избавиться от семейной оболочки, – это, к сожалению, глава семьи. Фрейд, если можно так выразиться, «рассыновляет» сыновей, но дальше этого не идет. Надо довести эту прерванную траекторию до конечной точки – то есть «разотцовить» отца.
Завершить намеченный Фрейдом маршрут – не значит отказаться от убийства, которое остается абсолютно необходимым, поскольку его требует огромная масса этнографических материалов; это значит отказаться от отца, значит уйти от семейных рамок и семантики психоанализа.
Мы видим, как Фрейд раз за разом упускает реальную структуру жертвоприношения, праздника и всех прочих данных из-за неотвязного отцовского присутствия, в последнюю минуту путающего карты и прячущего механизм священного. Все фразы, которые начинаются словами: «психоанализ нам показывает», «психоанализ нам открывает», регулярно проходят мимо совсем уже близкого объяснения:
Психоанализ открыл нам, что животное-тотем действительно является заменой отца и этому соответствует противоречие, что обычно запрещается его убивать и что умерщвление его становится праздником, что животное убивают и все же оплакивают его.[73]73
Фрейд. Цит. соч. С. 330. Пер. М. Вульфа. (Примеч. пер.)
[Закрыть]
Отец ничего не объясняет: чтобы все объяснить, нужно избавиться от отца, показать, что колоссальное впечатление, произведенное на общину коллективным убийством, связано не с личностью жертвы, а с тем фактом, что эта жертва – объединяющая; с единодушием, обретенным против этой жертвы и вокруг нее. Именно это совмещение идей против и вокруг и объясняет «противоречия» священного, необходимость заново убивать жертву, хотя она божественна и потому что она божественна.
Не коллективное убийство портит «Тотем и табу», а все то, что мешает этому убийству выйти на первый план. Если бы Фрейд отказался от мотивов и семантики, предшествующих убийству и пытающихся его обосновать, если бы он отбросил всякий смысл, прежде всего психоаналитический, он бы увидел, что насилие лишено мотивов, увидел бы, что в области семантики все возникает из самого убийства.
Очищенное от «отцовской» оболочки, убийство должно открыть нам причину колоссального потрясения, которое оно производит с общиной, открыть секрет своей эффективности и своих ритуальных повторений, мотивы неизменно двойственной оценки, предметом которой оно становится. Понять все это – значит понять, что вывод, упраздняющий братьев-врагов, во второй теории уже найден, что он совпадает с ее главным тезисом: все, что мешает убийству стать чистым механизмом жертвы отпущения, мешает ему и занять его собственное место – место в конце жертвенного кризиса, а не передним.
Лишь жертва отпущения может завершить незавершенность второй теории, покончить с насилием, привести к единству две теории инцеста. Перестав быть бесполезным и даже неудобным прологом, преддверием решающего насилия, убийство будет играть подобающую ему решающую роль: оно предстанет одновременно и как заключение кризиса, обрисованного самим Фрейдом, и как отправная точка культурного порядка, абсолютное и относительное начало всех инцестуальных запретов.
* * *
Мы еще не ставили вопрос об инцестуальных запретах отдельно от «Тотема и табу». У нас есть сильные подозрения, что основа этих запретов, как и многих других аспектов культурного порядка, – учредительное насилие, но мы еще не пришли к такому выводу нашими собственными средствами. Нас привело к нему динамическое прочтение «Тотема и табу». Первым связал проблему запретов с проблемой жертвоприношения Фрейд, и он же попробовал решить обе проблемы с помощью своей версии коллективного убийства. Если верно, что в случае жертвоприношения эту фрейдовскую версию нужно скорректировать в направлении жертвы отпущения, то и в случае инцестуальных запретов нужно сделать то же самое. Прежде чем перейти к обсуждению этого вопроса как такового, еще одно соображение о книге Фрейда покажет, что хотя предлагаемая поправка ведет в направлении наших собственных изысканий, она не навязана рассматриваемому тексту Фрейда, она не внесена извне, она действительно требуется тем, что в самом тексте есть самого динамического и потенциально плодотворного.
Нужно ненадолго вернуться к месту, которое в «Тотеме и табу» занимает первобытная орда. Гипотеза Дарвина, как мы видели выше, объясняет генезис инцестуальных запретов очень просто. Очевидно, что именно этим она поначалу и привлекла Фрейда. Эта гипотеза появляется в рамках первого обсуждения экзогамии. Коллективное убийство, вторая большая гипотеза книги – на этот раз чисто фрейдовская – появилась, видимо, позже, под воздействием этнографических штудий самого автора. Поначалу эти гипотезы друг с другом не связаны. У Дарвина убийства нет. Идея коллективного убийства внушена исключительно этнографическими материалами. И наоборот, в этих материалах, безусловно, нет ничего, что могло бы внушить гипотезу первобытной орды.
Сшивает эти две гипотезы Фрейд, и часто отмечался произвольный характер этой операции, смешивающей историческое и доисторическое, желающей извлечь из сравнительно поздних культурных данных информацию о событии принципиально уникальном и случившемся в баснословной древности.
Мало того что все это неправдоподобно, но при малейшем размышлении станет ясно, что это неправдоподобие еще и бесполезно: оно не отвечает никакой реальной потребности с точки зрения главных интуиции книги, ее подлинного смысла. Если Фрейд заимствует орду лишь по причине возможностей, которое она открывала для объяснения запретов, то нужно понять, почему же он от этой гипотезы не отказался, как только убийство, разрушив непрерывность между сексуальной монополией страшного Отца и запретами, фактически отменило эти самые возможности.
Если Фрейд хочет развить гипотезу убийства, ему незачем сохранять орду, если он сохранит орду, то убийство окажется скорее неудобным, чем полезным. Две эти гипотезы, в сущности, несовместимы; нужно было бы выбрать одну из них; если бы этот выбор был Фрейду ясен, он был бы вынужден выбрать убийство: лучшие части «Тотема и табу» посвящены тому, чтобы обосновать гипотезу убийства, показать, что ее требуют религиозные и этнографические факты. Орда, напротив, не требуется ничем; единственный интерес, который она представляла вначале, затем исчезает.
Но Фрейд выбора не делает. Он сохраняет убийство, но не отказывается и от орды; он не замечает, что орда уже лишилась своего raison d’être. Причина его ослепления ясна: именно орда замыкает коллективное убийство в отцовскую семантику, именно она делает всю тему бесплодной, заставляет ее выглядеть нелепо в доисторической изолированности и охраняет идеи психоанализа. Первобытная орда – идеальная конкретизация психоаналитического мифа. Снова мы натыкаемся на невидимую границу, которую никогда не пересекает мысль Фрейда.
И в этом случае психоаналитическое потомство будет усиливать реакционный элемент фрейдовской мысли. «Убитый отец» из «Тотема и табу» действительно не выдерживает критики, но, заявляя об этом, акцент нужно ставить на «отце», а не на «убитом». Основать буквально, но на самом деле это основания ложные. Все построено на мистификаторской путанице: хотят осудить слабость, а душат силу. В силу символичного парадокса наследники Фрейда, «сыновья», извлекают выгоду из реальной слабости «отца», из робости, в которой они с ним схожи, – чтобы надежнее избавиться от всего, в чем они несхожи, от всего, что в «Тотеме и табу» есть тревожащего и плодотворного. Хотят отсеять верное от ложного, и отсев этот, действительно, безошибочен: всегда оставляют ошибку и выбрасывают истину. Ошибка – это отец и психоанализ; истина – коллективное убийство и, как бы странно и невероятно это ни показалось, Фрейд-этнограф. Прогрессивное прочтение должно отвергнуть чуть ли не все, что сохраняет психоанализ, и сохранить все, что им отвергнуто.
* * *
В завершающейся главе мы обнаружили книгу, «Тотем и табу», подходящую к развитой здесь гипотезе, к механизму жертвы отпущения как фундаменту всего культурного порядка ближе, чем любое современное сочинение. Мы также обнаружили реальный потенциал этой гипотезы. Мы смогли отдать должное интуиции Фрейда – вопреки трудностям, до сих пор неразрешимым, вызванным несовершенством фрейдовской гипотезы.
Нам возразят, что мы выходим за рамки фрейдовской мысли, что мы хотим ее исправить. Это действительно так, но предлагаемые поправки не имеют ничего общего с произвольными искажениями, с «субъективной» критикой, которая «захватывает» чужую субъективность, столь же уникальную и неотчуждаемую, как и субъективность критика.
Защищаемая здесь гипотеза, механизм жертвы отпущения – это не просто более или менее хорошая идея, это подлинный источник всякой религии и, как мы вскоре увидим, инцестуальных запретов. Механизм жертвы отпущения – недостигнутая цель всей книги Фрейда, недоступная, но близкая точка ее единства. Удвоение теорий в этой книге, разбросанность, множественность могут и должны интерпретироваться как неспособность достичь эту цель. Стоит добавить жертву отпущения, стоит рассмотреть в ее свете разрозненные фрагменты книги, и они приобретают идеальную форму, соединяются, согласуются, входят один в другой, будто детали не решенной прежде головоломки. Слабые по отдельности, фрейдовские разборы становятся сильными, обретя единство, которое им придает наша гипотеза, и никак нельзя сказать, что единство это навязано им извне. Стоит отказаться от заковывания фрейдовской мысли в непогрешимые и вневременные догмы, как становится ясно, что в моменты наибольшей остроты она всегда направлена к механизму жертвы отпущения, всегда неявно клонится к одной и той же цели.
Демонстрацию этого можно было продолжать и на других текстах Фрейда. Чтобы достичь быстрого прогресса в объяснении Фрейда, нужно пользоваться теми же приемами, что и в случае ритуала, поскольку, в сущности, культурная интерпретация есть лишь очередная форма ритуала и потому связана с механизмом жертвы отпущения и ее можно целиком деконструировать в свете этого механизма.
Нужно применять сравнительный метод, нужно находить общий знаменатель всех произведений, которые «составляют пару», не совпадая и не повторяясь в точности. Между всеми элементами этих текстуальных двойников одновременно и слишком много различий, чтобы сразу увидеть их единство, и слишком мало, чтобы от поисков этого единства отказаться.
Есть произведение, во многих отношениях «составляющее пару» к «Тотему и табу», – это «Моисей и монотеизм». Как в первой книге уже до убийства есть отец и сыновья, то есть семья, так и во второй уже до убийства есть история Моисея и моисеева религия, то есть общество. Моисей играет роль, аналогичную роли отца орды. Еврейский народ, лишенный после убийства Моисея-пророка, похож на группу братьев, лишенных отца после убийства в «Тотеме и табу».
Снова интерпретатор заранее постулирует всю семантику, которую коллективное насилие еще только должно породить. Если устранить все смыслы, принадлежащие исключительно «Тотему и табу», с одной стороны, и принадлежащие исключительно «Моисею и монотеизму», с другой, то есть семью в первом случае и народ, нацию, еврейскую религию во втором, то выйдет на свет возможный общий знаменатель двух произведений: метаморфоза взаимного насилия в насилие учредительное, происходящая благодаря убийству, которое теперь будет убийством уже не конкретного персонажа, а все равно кого.
Точно так же, чтобы осуществить синтез двух фрейдовских теорий происхождения инцестуальных запретов, нужно было вынуть коллективное убийство из семейных рамок первой теории и перенести его во вторую.
С этим двойным синтезом фактически совпадают наши гипотезы. Их место – всегда там, где пересекаются предложенные нами толкования Фрейда. Как только появляется учредительное насилие, оно вносит в намеченные у самого Фрейда линии легкие поправки и предстает как их универсальное связующее звено, поскольку оно есть универсальная структурирующая сила.
Таким образом, речь у нас идет не об импрессионистической литературной критике. Не думаю, что я злоупотребляю терминами, утверждая, что сейчас речь идет об объективном исследования, и возможность пройти дальше, чем Фрейд, по его собственному пути озаряет его труды на невиданную прежде глубину. Становится возможно докончить начатые автором фразы, точно сказать, в какой момент, почему и насколько он заблудился. Становится возможным точно определить место этого автора. В «Лекциях о психоанализе» Фрейд подходит настолько же близко к миметической концепции желания, насколько в «Тотеме и табу» или «Моисее и монотеизме» – к учредительному насилию. Во всех случаях дистанция до цели одинаковая, величина промаха одинаковая, местоположение автора неизменно.
Чтобы окончательно отказаться от привязки желания к конкретному объекту, чтобы признать бесконечность миметического насилия, нужно сразу же понять, что безмерный потенциал этого насилия может и должен быть укрощен в механизме жертвы отпущения. Нельзя постулировать наличие в человеке желания, несовместимого с жизнью в обществе, и не предлагать, перед лицом этого желания, чего-то, что обрекало бы его на поражение. Чтобы окончательно избавиться от иллюзий гуманизма, необходимо одно условие, но именно его современный человек и отказывается выполнить: нужно признать радикальную зависимость человечества от религии. Понятно, что Фрейд не склонен это условие выполнять. Узник, вместе со многими, закатного гуманизма, он и не подозревает о колоссальной интеллектуальной революции, которую сам возвещает и готовит.
* * *
Как следует представлять себе рождение запрета? Его нужно помыслить наряду с любым другим культурным рождением. Божественная эпифания, повсеместное возникновение чудовищного двойника охватывает общину – как внезапная молния, посылающая свои ответвления вдоль всех линий противостояния. Тысячи разрядов молнии проходят между братьями-врагами – и они отступают, потрясенные[74]74
В оригинале здесь игра с разными значениями и с внутренней формой глагола interdire «запрещать» и его дериватов. Так, существительное interdit означает «запрет», а причастие interdit имеет два значения: 1) «запрещенный, запретный» и 2) «потрясенный, растерянный». Глагол interdire происходит от лат. interdicere: inter «между» + dicere «сказать». Отсюда авторский акцент на слове между (франц. entre) в этой фразе. (Примеч. пер.)
[Закрыть]. Каким бы ни был предлог конфликтов – пища, оружие, земля, женщины… – антагонисты роняют его из рук и никогда с тех пор в руки не берут. Все, чего коснулось священное насилие, принадлежит отныне богу и тем самым делается предметом абсолютного запрета.
Отрезвившиеся и напуганные, антагонисты отныне готовы сделать что угодно, лишь бы не впасть снова во взаимное насилие. И они прекрасно знают, что надо делать. Им открыл глаза божественный гнев. Везде, где вспыхнуло насилие, возникает запрет.
Запрет ложится на всех женщин, послуживших предметом соперничества, следовательно, на всех близких женщин – не потому, что им присуща большая желанность, а потому, что они близки, потому, что предложены соперничеству. Запрещение всегда распространяется на ближайших родственниц; но эти внешние границы не обязательно совпадают с реальным родством.
Запреты и по своему принципу, и во множестве своих вариаций не бесполезны. Основанные отнюдь не на химерах, они мешают близким впасть в мимесис насилия. В предыдущей главе мы видели, что первобытные запреты обнаруживают относительно насилия и его плодов такую осведомленность, какая и не снилась нашему невежеству. Причину этого понять несложно. Запреты – это и есть само насилие, всякое насилие предшествующего кризиса, буквально застывшее на месте, стена, повсюду воздвигнутая, чтобы не дать вернуться тому, чем она сама была прежде. Запрет выказывает ту же изворотливость, что и насилие, в конечном счете потому, что запрет и насилие суть одно. Поэтому же иногда запрет играет на руку насилию и усиливает бурю, когда над общиной веет дух головокружения. Подобно всем формам жертвенной защиты, запрет может обернуться против того, что защищает.
Все это подтверждает и дополняет то, что мы уже обнаружили в начале данной работы: сексуальность есть часть священного насилия. Сексуальные запреты, как и все прочие запреты, суть запреты жертвенные; всякая законная сексуальность есть сексуальность жертвенная. Это значит, что, строго говоря, между членами общины невозможна законная сексуальность точно так же, как и законное насилие. У инцестуальных запретов и запретов, наложенных на убийство или ритуальное убиение внутри общины, общий источник и общая функция. Потому они и похожи; во многих случаях, как отметил Робертсон Смит, они точно совпадают.
Как и кровавое жертвоприношение, законная сексуальность, брачный союз никогда не выбирает «жертв» среди тех, кто живет вместе. С брачными правилами, которые суть изнанка инцестуальных запретов, дело обстоит так же, как с правилами, определяющими выбор жертвы, которые суть изнанка запретов на месть. Все эти правила сообщают сексуальности и насилию общее центробежное направление. Во многих случаях жертвенные обходные пути сексуальности и насилия практически неотличимы. Брачный обмен может регулярно сопровождается ритуальным насилием, аналогичным прочим формам ритуальной войны. Это систематизированное насилие похоже на нескончаемую месть, которая свирепствовала бы внутри общины, не будь она смещена вовне. Оно не отличается от экзогамии, смещающей вовне сексуальное желание. Есть лишь одна проблема – насилие, и есть лишь один способ ее решить – смещение вовне: нужно запретить насилию, как и сексуальному желанию, поселяться там, где их двоякое и единое присутствие абсолютно несовместимы с самим фактом общего существования.
Все аспекты законной сексуальности, особенно в западной семье, и в наши дни обнаруживают свой жертвенный характер. Супружеская сексуальность – одна из самых центральных, самых фундаментальных вещей, поскольку она и есть источник семьи, однако она всегда невидима, она не входит в собственно семейную жизнь. В глазах прямых родственников и особенно детей ее словно и нет; иногда она скрыта так же глубоко, как и самое скрытое насилие, насилие учредительное.
Вокруг законной сексуальности простирается настоящая запретная зона, которую задают все сексуальные запрещения вместе – то целое, которого лишь часть, хотя и важнейшую, составляют инцестуальные запреты. Внутри этой зоны запрещены любая сексуальная активность, возбуждение, а иногда и намеки. Точно так же на территории храма, вокруг места, где происходят жертвоприношения, насилие запрещено строже, чем в любом ином месте. Благодетельное и оплодотворяющее, но неизменно опасное, упорядоченное сексуальное насилие, как и насилие ритуального убиения, окружено настоящим санитарным кордоном; свободно распространившись внутри общины, оно стало бы пагубным и разрушительным.
Обычно первобытные общества вооружены запретами сильнее, нежели наше общество за всю свою историю. Однако многим из них некоторые наши запреты незнакомы. Не следует интерпретировать эту сравнительную свободу как идеологическую экзальтацию, симметричную и противостоящую пресловутой «репрессивности», предметом которой будто бы всегда была сексуальность в нашем обществе. Гуманистическая или натуралистическая валоризация сексуальности – изобретение современное и западное. В первобытных обществах, в которых сексуальная активность не является ни законной – то есть в узком или широком смысле ритуальной, – ни запрещенной, она вполне может считаться попросту несущественной или маловажной, иначе говоря, неспособной сеять междоусобное насилие. Именно так в некоторых обществах обстоит дело с сексуальной активностью детей и неженатых молодых людей или иноплеменников и, разумеется, со взаимоотношениями между иноплеменниками.
У запретов есть первичная функция: они охраняют в самом сердце человеческих общин защищенную зону, минимум ненасилия, абсолютно необходимый для центральных функций, для выживания детей, для их культурного воспитания, для всего, составляющего человечность человека. Если есть запреты, способные играть эту роль, то в них не следует усматривать благодеяние Госпожи Природы, заменяющей Промысел самодовольному гуманизму, последнему наследнику оптимистических теологии, порожденных распадом исторического христианства. Отныне главным виновником того факта, что такая вещь, как человечество, существует, мы должны считать механизм жертвы отпущения. Мы знаем теперь, что в животном мире насилие снабжено индивидуальными тормозами. Животные одного вида никогда не дерутся насмерть; победитель щадит побежденного. Человеческий вид такой защиты лишен. Индивидуальный биологический механизм замещен коллективным и культурным механизмом жертвы отпущения. Нет общества без религии, потому что без религии ни одно общество не стало бы возможно.
Параллельные этнографические данные уже давно должны были разъяснить нам функцию и даже генезис запретов. Ритуальные и праздничные нарушения ясно указывают на этот генезис, поскольку связаны с жертвоприношениями или с так называемыми «тотемическими» церемониями. С другой стороны, если проанализировать катастрофические или просто неприятные последствия, приписываемые неритуальным нарушениям, то станет ясно, что они всегда сводятся к симптомам – полумифическим, полуреальным – жертвенного кризиса. Таким образом, в основе всегда лежит насилие. Если насилие это появляется под видом заразных болезней или даже засухи и наводнения, то это еще не дает нам права говорить о «суевериях» и считать вопрос окончательно решенным. В религии современная мысль всегда выбирает самые абсурдные – по крайней мере, внешне – элементы, не поддающиеся вроде бы никакой рациональной интерпретации – короче говоря, она всегда умеет подтвердить обоснованность своего принципиального решения относительно религии – а именно, что религия никак не связана ни с какой реальностью.
Этому непониманию жить осталось недолго. Уже открытая – но сразу же и забытая – Фрейдом, истинная функция запретов заново и очень внятно сформулирована в «Эротизме» Жоржа Батая. Конечно, иногда Батай говорит о насилии как о предельной пряности, которая одна и способна разбудить пресыщенные чувства современности. Но иногда его книга выпадает за пределы декадентского эстетизма, крайним выражением которого она является: