355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рада Полищук » Жизнь без конца и начала » Текст книги (страница 9)
Жизнь без конца и начала
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 14:30

Текст книги "Жизнь без конца и начала"


Автор книги: Рада Полищук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

«Будь милостив, Господь Всемогущий, пошли детей нашей девочке, не оставь ее», – шептала мамуся Сара.

При чем тут Геня? – думал Моисей тогда и злился на мамусю Сару.

«Милостив Господь Бог наш Всемогущий», – сказал профессор Ястребнер.

В чем же милость Его? – спросил он тогда у профессора, недоумевая.

Со временем все сам увидишь, ответил профессор.

И Моисей затаенно прислушивался, пристально приглядывался, то и дело смотрел на часы, как будто ждал и боялся пропустить какое-то чрезвычайное событие, равнозначное приходу Машиаха[9]9
  Букв. «помазанник» (иврит) – с приходом Машиаха (Мессии) связывают надежды на установление Царства Божьего.


[Закрыть]
.

А тут вдруг – война, вероломное нападение германцев. Все стремительно сдвинулось с места и перемешалось: кого мобилизовали, кто сам, добровольно пошел защищать родину, кто по собственному желанию в тыл поехал спасать себя и детей своих, кто по указанию сверху – военные заводы налаживать, чтобы все необходимое для победы на фронт поступало исправно. Моисея на фронт не пустили из-за укороченной с детства ноги и трехпалой руки. Да он и не рвался. На войне его сразу убьют, в первом же бою, ни бегать не может, ни винтовку держать не обучен. От него здесь проку больше будет: кому что продать, обменять нужно, он всем поможет. У него – тележка, какой-никакой транспорт, и репутация хорошая, люди ему доверяют.

Кто знал, что все так обернется?

На первый приказ немецких властей: «Евреям явиться на регистрацию» откликнулись немногие. Зарегистрировались и пошли по домам. Второй раз приказ вывесили, больше евреев пришло, но и этих зарегистрировали и отпустили. А в третий раз пришли почти все, с вещами, как было приказано, и вот идут толпой по Старопортофрантовской под шорох медленно кружащих листьев. Поискал глазами профессора, плетется, с трудом переставляя ноги, желтый лист каштана опустился на плечи возле массивной складчатой шеи и как приклеился. Моисей смотрел на Ястребнера: словно через годы шагал у него на глазах, с каждым шагом старился лет на десять – и вместо недавней злобы охватила его жалость и вроде вина какая-то. В чем виноват, понять не мог, в этой толпе они все без вины виноватые. Может, плохо отблагодарил его тогда.

Ведь профессор вроде предупредил его или, во всяком случае, – хотел предупредить. Не зря Моисей отправил Геню к дальним родственникам, подальше от города, хитрость употребил, чтобы уговорить, – наотрез отказывалась. С трудом убедил – бабушка Феня, дескать, одна лежит в параличе, недвижимая, все разбежались, кто на фронт, кто в тыл, а ее впопыхах забыли на старой кровати за буфетом в углу, где валялось барахло всякое, что в дорогу с собой не взяли. Для убедительности добавил – соседка бабушки Фени рассказала, случайно на вокзале встретились. А так и было на самом деле: та проездом через Одессу во Фрунзе, а он тоже проездом через вокзал домой с тележкой – может, кто пожитки второпях позабыл на перроне, такое случалось уже – пригодятся кому-никому.

Война, все сдвинулось с места, и вещи тоже, а у него к ним отношение особенное, как к живым существам. Вещи, как люди, бывают домашние и бездомные, любимые и забытые, пестуемые, мягкой фланелькой протертые, вымытые до блеска, под стеклом выставленные и на чердаках или в кладовках в пыли и во тьме брошенные. Он, будь его воля, каждый предмет отмыл бы, оттер, в коробки упаковал и разложил по полкам, пусть дожидаются своего хозяина. Как не бывает ничьих собак, не должно быть, так и ничьих вещей тоже – по его разумению.

Рядом с ним на руках у женщины все время заходился от плача ребенок, она его качала, целовала, тихо напевала колыбельную, прикладывала к груди, стыдливо прикрываясь цветастой кашемировой шалью, а бедное дитя все плакало, плакало. В душе у Моисея все переворачивалось от этого плача. «Господи! Ты видишь это, слышишь? Отзовись, Господи! Оборотись ликом Своим к нам. Справедливый и Всемогущий, Ты не можешь допустить это! Не должен!» – не мольба звучала в его стенании, а почти угроза. Он поучал Бога, приказывал ему! Никогда представить такое не мог в смиренной вере своей, от древних предков к нему пришедшей, святой и, всегда казалось, – несокрушимой.

Да он и не задумывался никогда об этом, не раби, не цадик – простой смертный, обычный одесский еврей, со всеми недостатками и пороками, свойственными человеку. Сейчас впервые в душе и в мозгах его творилось что-то несусветное – все бурлило, клокотало, вопило. Все существо его требовало ответа. А ответа не было.

«Какое счастье, что Гени нет со мной! Какое счастье, что у нас детей нет!»

Моисей смотрел на плачущего младенца и несчастную мать и все повторял, повторял про себя – какое счастье! какое счастье! От этих слов ему становилось легче, проходило удушье, и отпускала острая боль, которая рвала сердце, как взбесившаяся собака беззащитного бельчонка, положив его к ногам отца. Спасти бельчонка не удалось, собаку пришлось пристрелить, и он помнит до сих пор ее большие глаза, в которых застыло удивление. Она умерла, не осознав своей вины. Почему-то вдруг всплыло это страшное видение из раннего детства, он тогда, уткнувшись лицом в колени отца, дрожал в нервном ознобе и чуть не захлебнулся слезами. Рука отца, которая гладила его плечи, тоже дрожала.

«Какое счастье, что Гени нет со мной!»

Чтобы успокоиться и отвлечься от происходящего, он попытался представить, что она сейчас делает. Если бабушка Феня так плоха, как рассказала соседка, то хлопот у Гени невпроворот, это и к лучшему. Сейчас вечереет, наверное, готовит ужин. У Гени в руках все спорилось, а уж стряпала – пальчики оближешь, на все вкусы угождала, мамуся Сара выучила. Не пропадет бабушка Феня с такой помощницей. Он улыбнулся – представил, как Геня месит тесто, руки, щеки мукой перепачканы, волосы высоко подколоты заколкой и убраны под косынку, но крутые непослушные колечки выбиваются и подпрыгивают сзади на шее в такт ее движениям, скалка мелькает в руках – один корж, другой, третий. Он любуется ею, потом тихо подкрадывается сзади и целует нежную теплую кожу под волосами. Она смеется, замахивается на него скалкой, берет щепотку муки и припудривает ему нос, потом они вместе в четыре руки вырезают гранеными стопками маленькие коржики из больших коржей. Им хорошо вдвоем, но лицо Гени вдруг мрачнеет, она перестает смеяться и говорит тихо:

– Ах, если бы у нас были детки, Мойша, мальчик и девочка, мы бы вместе делали коржики и лепили вареники, да? – и просительно заглядывает ему в глаза…

«Какой счастье, Господи!..»

Моисей не успел додумать до конца спасительную фразу. Ему показалось… Нет, он мог бы поклясться самым святым, что у него есть – жизнью любимой жены своей Гени: он только что видел ее, лицо сияло, нежность струилась вокруг, и счастьем были до краев переполнены ее глаза. До боли знакомое видение. Нет, он не мог ошибиться – он только что видел Геню.

– Можно я положу свои вещи на вашу тележку? Здесь пеленки моего мальчика, его ползунки и распашонки, – она зачем-то стала подробно перечислять содержимое узелка, щеки ее пылали смущенным румянцем. – Мне нужно покормить сынулю и сцедить молоко. Молока очень много, – она покраснела еще гуще.

Он помог женщине, но краем глаза зорко смотрел на тротуар справа, где собралось много зевак, привлеченных странной процессией. Такого в городе еще не видели – свои солдаты маршировали, румынские, но чтобы столько евреев сразу в одном месте, и идут колонной, как на первомайской демонстрации, только без транспарантов и знамен, без «ура!» и «да здравствует!», без песен, без смеха, хохм и всяких других еврейских штучек. Там, за спинами зевак, которые тоже стояли молча, Моисей снова увидел Геню, не видение, не призрак. Это была она. Лицо ее светилось таким счастьем, что он невольно прикрыл глаза и отшатнулся, а когда снова посмотрел в ту сторону, увидел, что Геня прижимает к груди двух младенцев, туго запеленатых в одинаковые белые простынки.

Моисей решил, что сходит с ума. Почему она здесь? Чьих детей принесла сюда? Зачем?

Геня тоже увидела его, покивала головой, засияла еще сильнее и стала проталкиваться к нему.

– Не смей, Геня! Не смей! – в отчаянии кричал он. – Не смей!

Но Геня не слышала его. Или не слушала. Вот она уже ступила на мостовую. Ее заметили полицаи. Один сказал, посмеиваясь:

– Куда прешь, жидовка? Иди отсюдова. Иди!

И толкнул ее обратно на тротуар. Она споткнулась, чуть не упала, но устояла на ногах, детей прижала еще крепче, щеки горели, глаза сияли, губы были приоткрыты в счастливой улыбке. Не может быть, померещилось, подумал Моисей в последний раз, а в груди похолодело.

– У меня там муж, мы с детьми к нему пришли.

Он это слышал, как раз мимо них проходил в это время. Генин голос звенел и чуть вибрировал, как всегда, когда она волновалась и радовалась. Он так любил ее голос.

– Не смей, Геня, не смей! Уходи! – крикнул еще раз.

Но она уже проталкивалась к нему сквозь толпу.

Полицай сказал, уже вдогонку, похохатывая:

– Вот дура, сама пришла, и жидовское отродье свое принесла.

А другой добавил, вроде бы с сожалением:

– Все сами пришли, что о ней говорить.

Моисей все это слышал и глаз не сводил с Гени. Она уже шла рядом, приноравливалась к его шагу. Геня и дети – счастливое наваждение. Кошмарное видение. Жестокая правда. Он чуть не умер от горя, сердце рвалось на куски и прерывалось дыхание, но Моисей собрал все свои силы, чтобы не оставить ее одну. До самой смерти, подумал, теперь уж недолго осталось.

Время пришло.

Геня, обычно молчаливая, без умолку говорила, говорила, заглядывая ему в глаза. И то и дело повторяла:

– Какое счастье, Мойшеле, что я тебя нашла, я так испугалась, что мы больше никогда не увидимся. Какое счастье!

Моисей горько усмехнулся – впервые случилось у них такое несовпадение. Только что он точно так же твердил: какое счастье! какое счастье!., что Гени нет рядом.

Геня спешила все рассказать ему. Он запомнил не только каждое ее слово, но и как она говорила – где засмеялась, где вздохнула, где всплакнула.

– Ой, Мойшеле, как я испугалась, когда Клава-рябая, что напротив бабушки живет, вернулась из Одессы и рассказала, что в городе евреев переписывают, собираются везти куда-то. Ой, Мойшеле, я тут же решила – еду домой, ни секундочки не сомневалась. Я всю жизнь с тобой и с тобой, у меня ни одной родной души нет, кроме тебя, еще мамуся Сара была, да упокоится душа ее с миром под крылом Божьим. Уговорила Клаву за бабушкой Феней ходить, не сердись, Мойшеле, – она прижалась к нему плечом и заглянула в лицо, взгляд был виноватый и умоляющий одновременно, – не сердись, я отдала ей свои сережки с зелеными изумрудинками и колечко, по-другому она не согласилась бы. – Она вздохнула протяжно и продолжала: – Да и то сказать, кому охота за чужой бабушкой горшки носить, да мыть-подмывать. – Опять тяжело вздохнула, коротко всхлипнула: – С бабушкой Феней я простилась по-хорошему, все объяснила, хоть она уже не в разуме, ни на что не реагирует, только когда мокрая или кушать хочет, а так – как мумия, лежит себе и лежит, взглядом в потолок уперлась, даже не видно, дышит или нет. Я несколько раз на дню и даже ночью подходила, руки щупала – не похолодела ли. В общем, простилась я с ней, поцеловала в лоб, еще теплая была, но по всему видно, что недолго осталось. Может, и хорошо, а? Сколько можно мучиться.

Моисей молчал, у него не было сил вымолвить хоть слово, попытался – не получилось, язык не слушался, онемел. Появление Гени с детьми на руках было для него таким потрясением, какого ни разу в жизни не пережил, даже когда Геня топиться собралась и он ее вытащил, даже когда сознание терял во время ее помрачений, от страха за нее и своего бессилия. А сейчас он был просто на грани помешательства: никак не мог осознать происшедшее. Никак в мозгу не укладывалось – откуда Геня, откуда дети?

А она продолжала говорить без умолку:

– В общем, простилась и побежала. Немного Клавин муж подвез на своем тракторе, потом то пешком, то на попутных машинах. Ой, Мойшеле, там такое делается, на дорогах, сущий ад, кто куда едет, не поймешь, и кто от кого в какую сторону бежит. А вот таки добралась до дома, только никого уже не застала. Двери раскрыты настежь, вещи раскиданы повсюду, видно, что собирались впопыхах и что брать с собой, не знали толком. Вижу, ты свою тележку взял, а для чего, не поняла. Теперь понимаю, правильно сделал. Ты такой хахам[10]10
  Мудрец (идиш).


[Закрыть]
, Мойшеле, люба моя, с тобой не пропадешь. – Она потерлась щекой о его плечо и тихонько рассмеялась.

Искоса взглянул на нее – хороша, весела. Уж не припомнит, когда Геня смеялась так легко, беззаботно. И веселой такой ее давно не видел. Нашла время и место. Говорит все разумно, но кажется ему – совсем не в своем уме, слишком разумно, слишком подробно. Хотя не ему судить, он не профессор, да и профессор теперь ни к чему. Вон тащится впереди, еле ноги волочит, а что с него толку?

Все, время пришло.

Он отпустил тележку и прикрыл уши руками, ее голос доводил его до беспамятства. Тишина, в которую он на миг погрузился, немного успокоила, он больше ничего не хотел слышать. Сейчас она расскажет самое страшное – у него не было сил выслушать это. Нет, нет, нет.

Геня легонько толкнула его плечом, слегка подбросила детей, прогнула спину. Ей тяжело держать их, мелькнуло, но он не мог, ничем не мог помочь ей.

– Слушай сюда, Мойшеле, тележку-то взял, думаю, а из нужных вещей почти ничего. Я скоренько собрала небольшой узелок – постельное белье, нательное, по две смены, ложки, тарелки, чашки и мыло, теплые кофты тебе и себе – осень на дворе, октябрь. Постояла немного посреди комнаты, знаешь, такая чужая показалась мне и холодная, будто не жили здесь никогда, так бывает, когда покойника из дома только-только вынесли, прости, Господи. Я даже всплакнула, потом наскоро присела на дорожку и побежала к соседям, может, найду кого-то, кто еще не успел уйти. В нашем дворе никого не нашла, побежала через подворотню в соседний, подумала еще – через сад или через подворотню, решила через подворотню, быстрее будет.

Она снова засмеялась, уже громко, на нее стали оглядываться, чужие не понимали, что происходит, а соседи, из тех, что шли рядом с его тележкой, – кто сочувственно качал головой и плакал, а кто пальцем у виска крутил.

– Да замолчи ты наконец, ненормальная, совсем из ума выжила, – истерически прокричала какая-то женщина.

И с разных сторон понеслись голоса:

– Замолчи!.. Заткнись!.. Хватит!..

А кто-то сочувственно и миролюбиво сказал:

– Да пусть говорит, оставьте ее в покое.

Молодая женщина с плачущим ребенком вдруг предложила:

– Давайте я ваших малышей покормлю, у меня молока много, все время сцеживаю. Давайте, а то они тоже плакать будут.

– Нет, нет, не надо, они не будут плакать.

В самом деле, подумал Моисей, он так был потрясен и подавлен, что ему даже не пришло в голову – почему эти дети ни разу не пискнули, как будто не живых младенцев прижимает к груди, а тряпичную куклу? Он хотел спросить Геню, но она беспечно и радостно смотрела по сторонам, с лица ее не сходила счастливая улыбка, она была не здесь. И уже давно, понял внезапно Моисей с отчетливой ясностью, вспомнил свое подозрение, что профессор Ястребнер переселил его жену на другую планету, где все земные суеты не существуют вовсе. От этой мысли ему неожиданно стало легче дышать и сердце немного успокоилось.

Какое счастье, что она ничего не понимает! – подумал он, наклонился к жене и сказал:

– Говори, Геня, я слушаю, говори.

Она радостно закивала головой:

– Представляешь, Мойшеле, решила идти через подворотню, там же помойка, и вонь такая всегда стоит, ты же знаешь, и крыс я боюсь до смерти. Глаза прикрыла, чтобы их не видеть. И вдруг споткнулась обо что-то, смотрю – коляска детская, только без колес, сверху прикрыта одеялом и еще какими-то тряпками, а на тряпках крыса копошится. Я как заору, крыса тут же исчезла, а из коляски какой-то писк раздался, похожий на крысиный. Но, Мойшеле, представляешь, я вся сжалась в комок, но подошла и заглянула туда. Я их нашла, Мойшеле! Я их нашла – мальчика и девочку, как мы хотели всегда. По дороге незнакомая женщина остановила меня и сказала: оставь их мне, зачем безвинным страдать, я выкормлю твоих мальцов, у меня дитя грудное. – Она замолчала, впервые за это время лицо ее помрачнело и, ему показалось, мелькнул проблеск сознания. Она потерлась плечом о его плечо. – Я убежала от нее. Я хотела показать их тебе, Мойшеле. – Она подняла к нему лицо, и он увидел рядом с собой девочку, которая пеленала тряпичную куклу, кормила, баюкала, прижимала к груди, и нежность струилась вокруг, и счастьем были до краев переполнены ее глаза.

Геня тоже прижимала к груди двух младенцев, туго запеленатых в одинаковые белые простынки.

Какое счастье! – хотелось кричать ему, наконец сбылась ее мечта! Какое горе! – взвыл он.

«Будь милостив, Господь Всемогущий, пошли детей нашей девочке, не оставь ее», – шептала мамуся Сара.

«Придет время, все сам увидишь», – сказал профессор Ястребнер.

Время пришло.

Последнее, что Моисей увидел, падая в яму, было счастливое Генино лицо и завернутые, как в саван, в белые простынки младенцы, которых она прижимала к груди – мальчик и девочка. Мечта сбылась. Потом он долго слышал голоса, звучавшие наперебой, как при хорошей дворовой перебранке: «говорила тебе, отними у нее куклу», сердилась на него мамуся Сара; «зачем безвинным страдать, я выкормлю твоих мальцов, отдай их мне», перебила ее незнакомая женщина; «у меня много молока, сцеживать надо, я их покормлю», вторил ей молодой срывающийся от волнения голос; «не к добру это, по себе знаю» – снова мамуся Сара; «не будет у нее детей никогда», заглушил всех непререкаемый бас профессора Ястребнера; «а вот и ошибся, прорицатель хренов, она показала их мне – мальчика и девочку в белых простынках», услышал он свой сдавленный удушливый всхлип, потом в ушах долго звучали стоны, хрипы, сдавленные крики, потом одиночные выстрелы, короткие автоматные очереди, потом лязг лопат, потом наступила тишина… и Моисей понял, что жив.

Милостив Господь Бог наш Всемогущий…

Переделкино, 2007
Дед Кузьма и баба Наташа

Нельзя сказать, что дед Кузьма и баба Наташа любили евреев. Свыклись с ними, притерпелись. А куда деваться? Они тридцать с лишком лет дворничают в старом доме на улице Чичерина, бывшей Успенской, где, почитай, все жильцы евреи, для гоев пальцев на руках хватит, считая и их двоих. Как-то так повелось – дед Кузьма и баба Наташа привыкли, что их гоями называют и никакой обиды за это не таили, иногда и сами так о себе говорили. Когда-то управляющий домом Абрам Борисович Трахман объяснил, что гои – значит, не евреи, а они и есть не евреи, почто тогда обижаться.

Абрам Борисович и привез их сюда в незапамятные уже дни из-под Умани. Сначала у него в доме работали – баба Наташа убирала, стирала и стряпала, а дед Кузьма всю другую хозяйственную деятельность осуществлял. Хозяйка Фейга Моисеевна добрая была, слова громкого от нее не слыхали никогда, не то что брани и скандалов. Болезная, правда, сколько знали ее, все хворала, кашляла, кашляла, а после кровь в платочек стала отхаркивать. Баба Наташа этих ее платочков перестирала – не счесть. Отбелит все пятнышки, в синьке отполощет, накрахмалит, утюгом горячим угольным отутюжит и стопкой возле ее постели на тумбочку выложит – как новенькие, пусть себе харкает аккуратно.

За год до войны померла Фейга Моисеевна, в конце мая, когда все пышно цвело, птицы заливались по ночам и на рассвете, небо голубело, отражаясь в оконцах и стеклянных створках дверей, солнце пронзительно сияло, слепило глаза до слез – все благоухало и пело, как в раю. И Абрам Борисович погоревал, погоревал немного, всю траурную часть исполнил, как полагается по-ихнему, и будто ношу тяжелую сбросил – повеселел, приосанился, а вскоре и женился снова.

С тех пор они больше в доме не работали. Новая хозяйка хоть и гойка была, как они, но стерва откровенная. Не она их выгнала – сами ушли, потому что ни перед кем за жизнь никогда не кланялись. Фейга Моисеевна на «вы» их звала, будто они не прислуга, а ровня ей. Не вдруг привыкли к такому обращению, все ж не графья – простолюдины что ни на есть, и место свое всегда знали. Но и гордость имели, понукать собою не позволяли никому. Особенно дед Кузьма, горячий, взрывной был, необузданный, как необъезженный жеребец, но и баба Наташа не лыком шита, внешне попокладистей, посмиренней, а копни поглубже, лопату обломаешь – каменная порода.

Новая хозяйка Марья Степановна, Маруська, как прозвали они ее за глаза, ладно, что тыкала им, это бы ничего, так всегда принято, но орала постоянно, все ей было не так, поучала, выговаривала, и оттопыренным мизинцем с длинным ногтем норовила ткнуть прямо в лицо бабе Наташе, и не упускала случая оскорбить, унизить, да и не искала случай, просто орала беспрерывно: корова старая, безмозглая, безрукая. Без всякого повода орала. Баба Наташа свое дело знала, это никто бы оспаривать не стал – факт неопровержимый. А один раз и вовсе засранкой обозвала. Дед Кузьма как услыхал, послал ее по матери куда подальше, он и по этой части был мастак, и больше они порог этого дома не переступили. Абрам Борисович много раз заходил – уговаривал вернуться, даже прощения просил за свою Маруську, обещал, что больше она себе такого не позволит. Но отступился вскорости, понял – не поддадутся.

Жили в своей сараюшке, дворничали: дед Кузьма дикий сад окучивал, что на задворках развели в свое удовольствие с благосклонного согласия жильцов, баба Наташа во дворе порядок поддерживала. Сначала добровольно трудились – не сидеть же без дела, не привыкли баклуши бить, соседи в складчину оплачивали их трудодни, по какому-то своему разумению, но концы с концами сходились, с голоду не помирали, а больше им ничего и не нужно было. Потом все ж таки оформились через домоуправление, жильцы похлопотали за них, и Абрам Борисович поручился перед своим начальством – давно знаю, сказал, жалоб не имею, и жена моя покойная никогда не имела, очень даже была довольна.

А и дед Кузьма с бабой Наташей Фейгу Моисеевну всегда добрым словом поминали. Баба Наташа даже свечки в церкви ставила за нее, сомневалась, положено ли, но спрашивать никого не стала. Поминальные записочки, правда, не писала, чтобы батюшка еврейское имя не увидел, не осерчал, и деду Кузьме не говорила, он бы осудил. А она помолится тихонько за упокой души хозяйки-покойницы, перекрестится и чувствует душой, что правильно делает, а на Пасху яичко крашеное на могилку Фейги Моисеевны отнесла. На ихнем кладбище не принято это, баба Наташа знала. Поэтому вечером, когда уже темнеть стало и народу никого, быстро подошла к новому черному памятнику, где хозяйка нарисована по грудь, прям как живая, и рядом какие-то кривые непонятные буквы выбиты и звезда шестиконечная, положила яичко на белый крахмальный хозяйкин платочек, который на память о покойнице взяла, и ушла. Никто ее не видел.

Повезло Фейге Моисеевне, что перед войной преставилась, дальше такое началось – они все видели, никуда из Одессы не поехали, почто им бежать. Тут их дом – халупа-сараюшка на задворках, Кузьма сам построил. Он бы и лучше мог, да не разрешали строиться. А так – сарайчик не сарайчик, кладовка не кладовка, но и не дом, конечно, как люди это понимают: одна каморка – тут и метлы, и лопаты, и грабли, и ведра, пилы, топоры, прочий инвентарь, тут и кровать, и стол, и одно оконце вверху, под крышей, не оконце – фортка, тут и печурка-самоделка. Это, конечно, в нарушение всех правил, но жить-то надо. Начальство никакое к ним не заглядывало, никого они не интересовали, а из дворовых евреев никто не выдал, даже те, которые в закутках большой семьей ютились.

По правде сказать, их в доме недолюбливали, да и не за что было любить: мрачны, нелюдимы, ни с кем ни в каких отношениях не состояли. Дед Кузьма детей гонял из сада люто, не стесняясь в средствах – уши выкручивал или хворостиной стегал по чем ни попади, от всей души, пока малец не начинал икать от крика, холодной водой из шланга поливал, струя сильная – с ног сбивала, а он все лил и лил. После сам в чувство приводил и провожал до дома, все молча, без единого слова. Мальчишки боялись его, но никому не жаловались и в сад все равно лазили, отвадить их не мог ни дед Кузьма, ни родители, все мальчишки любят опасные игры, с этим ничего не поделаешь. Зато золотые руки деда Кузьмы ценили, не было семьи, которой он не помог бы что-то починить, построить, склеить. А все же сторонились его, без надобности – избегали. Неприютно чувствовали себя под его всегда угрюмым взглядом исподлобья, из-под лохматых бровей и приспущенных век, откуда только белки иногда посверкивали, как у слепого. Одному Богу известно, что у него на уме.

Бабу Наташу вообще ведьмой считали, может, и не зря. Всегда неизменно в темном платочке, схваченном аккуратным узлом под подбородком, нос крючковатый, глазки маленькие к переносице жмутся, неподвижные, будто пуговки зеленые, огненно-рыжая, вся в конопушках, и с метлой не расстается никогда, того гляди – взлетит, как Яга на помеле. Побаивались, но в безысходности все ж за помощью обращались, известно всем – баба Наташа готовила отвар целебный, колдовской, мертвого мог поднять. Один такой случай все помнили и пересказывали, переиначивая на все лады. Было дело, было. Ну, не совсем мертвого, конечно, но полного доходягу, не только врачи отступились, но и жена смирилась – видно, Богу так угодно. Поплакала, поплакала, горестно глядя на него, сердечного, и стала потихоньку продукты на поминки покупать. Три дня на Привоз ходила, тяжелые кошелки таскала, а он все дышит, в чем жизнь теплится – понять не могла. Продукты стали портиться, она в слезах над умирающим мужем бьется, то ли его оплакивает, то ли продукты – сколько денег коту под хвост. На дворе жара несносная, преждевременная – все стухнет, как есть – все. Руки от отчаяния заламывает, а что делать – подсказал бы кто. Тут откуда ни возьмись – баба Наташа в дверях с метлой возникла и прямо на пороге банку с отваром черного цвета всучила. На пятый день доходяга гулял по двору с супругой под ручку. Обед закатили знатный, как раз Пасха подоспела. Бабу Наташу тоже позвали, как главную виновницу чудесного исцеления, почти что воскрешения, – не пришла. От пасхальных угощений тоже отказалась, вообще ничего не взяла – наотрез. Каменная порода.

Все же относились к ним по-особенному, словами не определить. Как-то так случилось, что стали они неотъемлемой частью двора, как колодец с ключевой водой, который давно уже не использовался по назначению, выполнял какую-то иную функцию – памятника, что ли, навевая каждому свои воспоминания; или старая развесистая одичавшая груша, чьими плодами никто, кроме детей, не пользовался, но и срубить никому бы в голову не пришло, груша – тоже живой свидетель былого, ушедшего. Так и они, дворники, особняком от всех сколько лет жили, но без них уже трудно было представить двор дома 11 по улице Чичерина, бывшей Успенской. Впрочем, точный адрес можно было не называть, достаточно сказать – там дворники дед Кузьма и баба Наташа. Все – не ошибешься, не заблудишься никогда, даже если название улицы запамятовал: Успенская, Канатная, Бебеля – где-то здесь, рядом. Дед Кузьма и баба Наташа – как пароль: все, и старые и малые только так их звать стали почти смолоду, как только объявились во дворе. А им еще и тридцати не стукнуло. Будто какое-то особое предназначение у них было, а какое – никто не знал.

Сами уж и подавно. В деревеньке под Уманью их тоже все без разбора Кузей да Натахой кликали почти до тридцати. Привыкли, однако, и к новым прозвищам.

Да они за жизнь ко всему притерпелись. И друг к дружке тоже. Кузя и Натаха никогда не были мужем и женой, записей никаких по этому поводу произведено не было, перед алтарем не стояли, батюшка их не венчал. Не было ни свадьбы, ни обкрученных вокруг головы невестиных кос, ни фаты, ни «горько», ни пьяных драк до крови после застолья – как положено у людей. И любви промеж них не было, скорее так – на безрыбье. Кузя ее на сеновале поприжимал, пообнимал, да не заметил, как бабой сделал. Сам перепугался до смерти, что про нее говорить – братом и сестрой были, сводными, правда. Но в деревне и это грехом считали.

Жили под одной крышей с тех пор, как Натахин папаша Данила Матвеевич схоронил первую жену свою Татьяну, которую бил смертным боем почем зря, пока не затихла навсегда, и другую на ее место привел. Сам в толк взять не мог – за что, почему бил? За безответность, может, и какую-то собачью преданность – руки-ноги целовала ему, зверю дикому. У него сердце рвалось от жалости, и чем больше жалел, тем сильнее бил, будто не из нее душу выколачивал, а из себя. Тихая, покорная, в чем только жизнь теплилась – тоненькая, бледная, словно заморский цветок, случайным ветром в эти края занесенный. А так и было в действительности – привез ее когда-то из города сосед Данилы Матвеевича, Савва-мычун, глухонемой от рождения, вся семья такая была. Откуда привез, почему, кем приходится ему эта пичуга, так толком никто и не узнал. Мычал Савва, как всегда громко и бестолково, руками что-то показывал, никто не разгадал эту азбуку, а и сама Татьяна немногословна была, улыбалась стыдливой улыбкой и односложно отвечала: сродственница.

Пелагея, новая жена Данилы Матвеевича, была настоящая деревенская баба, кряжистая, крепкая, голосистая, ни в работе неудержимая, ни в постели стыда неимущая. Ее Данила Матвеевич даже чуток побаивался, сам себе не признаваясь в этом позоре. И ныло сердце о Татьяне, безвинно загубленной им ни за что ни про что. По ночам являлась ему вся в белом, а вокруг светящееся золотистое облако – сущий ангел, ни дать ни взять. И всегда только так. Камень с души падал, когда видел ее, тянул к ней руки, хотел сказать – прости, Танюха, бес одолел, не желал я твоей смерти, не желал. На колени готов был пасть, как перед святой иконой, каждый раз, когда видел ее, но она уплывала, медленно растворяясь во тьме, будто и не было ее никогда, будто вся эта мука ему приснилась. И он просыпался тяжело, как с похмелья, и вместо покорной и податливой во всем Татьяны обнаруживал рядом жаркую, неутолимую Пелагею, слышал ее призывный стон. Плоть наслаждалась, а душа рвалась на небо, туда, где мерцала, словно звала его за собой, маленькая яркая звездочка. Танюха! – с замиранием сердца звал он, и звездочка мигала в ответ. Рассвет он встречал смурным, угрюмым, жить не хотелось, а отчего – сам не знал. Однажды ясным летним утром, не сулившим ничего дурного, не понимая толком, что делает и зачем, Данила Матвеевич обстоятельно, не торопясь, как всё, что он делал всегда, намылил толстую крученую веревку, накинул на шею и повесился на стропилах недостроенного сарая. Может, там все прояснится, подумал, отталкивая пятками из-под ног ящик. Может, и прояснилось, кто ж теперь ведает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю