355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рада Полищук » Жизнь без конца и начала » Текст книги (страница 11)
Жизнь без конца и начала
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 14:30

Текст книги "Жизнь без конца и начала"


Автор книги: Рада Полищук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Они появились во дворе неожиданно, как из-под земли выросли прямо у дверей сараюшки – три полицая и Шурик. Стучат ногами, матерятся. Раньше дверь всегда открыта была, теперь на крюк изнутри запирать стали. Баба Наташа в щелку гостей непрошеных разглядела, увидела Шурика, сердце сжалось такой тоской, словно смерть рядом почувствовала. Откуда взялся Шурик, сбежала вроде вся троица нечистая еще в начале осени. Дед Кузьма как раз с мальцами в подполе возился, только нужду справили, убирал, чтобы чисто было и никакой вони, мыл их в шайке с теплой водой, перестилал ветки в гробиках-постельках. Она крышку подпола опустила тихо, чтоб заушина не брякнула об доски и мешком с картошкой привалила сверху. Крюк откинула онемевшими руками, вышла, спиной к двери привалилась, прикрывая собой вход.

Вот, вот она, жидовка проклятая, взвизгнул Шурик, рот до ушей, руки потирает, радуется чему-то. И дед ее – жидовская морда, кричит, и все племя их – жидовское. Вот, вот, видите – и показывает на отбитую табличку. Убейте, убейте их! И пальцем тычет бабе Наташе прямо в лицо. И в плечо толкает, чтобы от двери отодвинуть. Там, там они все прячутся. Убейте их, праздник пришел, Судный день.

Заткнись, урод! Один из полицаев повернулся к нему. Нашел жидов, ублюдок недоделанный, сказал злобно, деда Кузьму и бабу Наташу все знают. А ты-то, спросил свирепо, ты-то откуда про ихние праздники знаешь? Сам-то не жид будешь, случаем?

Шурик попятился назад, замахал руками, споткнулся о колодец, упал, головой о цоколь со всего маха стукнулся и затих. Полицай попинал его ногой, сплюнул. Все, подох, падла. Вон кровищи сколько натекло. Убрать надо, сказал другой. Пусть дворники убирают, возразил первый, чего нам возиться.

Они ушли.

И правда, целая лужа, подумала баба Наташа, опустилась в изнеможении на крылечко, сложила на коленях дрожащие руки и заплакала, беззвучно и безутешно.

Переделкино, 2007
Непутевая рота

Вся Молдаванка смеялась, когда Майор женился на Мине. Да что там Молдаванка – пол-Одессы со смеху покатывались: только прямых родственников со стороны жениха и невесты насчитали на свадьбе около сотни. А побочные ветви, а родственники родственников, соседей, знакомых? А сплетни, слухи, которые на лету ловит чуткое ухо одессита и тут же, не сходя с места, претворяет в анекдот? И вот уже на каждом углу можно услышать: «Последние новости: Майор подорвался на Мине. Сапер ошибается раз в жизни».

Все, конечно, покатывались со смеху, особенно те, кто знал фамилию Майора – Саперман. Неправильная какая-то фамилия, наверняка вкралась ошибка при записи в советском учреждении. Тогда, на заре новой жизни, многих евреев перепутали, слишком уж мудреные имена-отчества и фамилии предъявляли, полуграмотные регистраторы не справлялись – орфографических ошибок понаделали много, а переписывать некогда было. Время боевое, кипучее, никакого не имело значения для страны Меир ты, Мейер или Майор, Барох или Борух, Маргулис или Морголис, главное, чтобы чист был душой и помыслом и слился в едином порыве с активными строителями молодой Республики Советов. А некоторые под шумок сами чуть-чуть мухлевали для благозвучия, надеясь не только имя слегка приукрасить, но и немножечко свой мазаль подправить, свою удачу, еврейское свое счастье. Сруль – Исроэль – Израиль, глядишь, не так в глаза бросаться будешь, обойдет беда стороной.

Никого не обошла, однако, каждого настигла на своем месте. Без всяких подсказок брала на прицел, а курок был взведен загодя.

Только не об этом сейчас речь.

Майор Саперман женился на Мине Ратнер. Грех не посмеяться, хоть пара была – на зависть всем. Вот именно – на зависть, что, может, потом и аукнулось такими напастями, что никакому завистнику в самом радужном сне не привиделись. А все ж нет под оливами мира без злыдней: и потирали украдкой руки от удовольствия, и приплясывали на месте, отбивая бравурную чечетку, и напевали про себя, неслышно, нагло распоясавшись: они что – особенные, Майор и Мина, да? чтобы мы так жили, гоп со смыком, с нашего еврейского народа без гнойных болячек никто до смерти не докатился, а им почем же ж зря такая благодать, позвольте знать?

Позвольте знать.

У каждого народа своя мудрость, но есть и общечеловеческая, где весь опыт перемешался в одном котле: не родись красивой, а родись счастливой, к примеру. Яснее ясного – во все времена и на любом языке звучит как предупреждение. А уберечься как? Совет никто не дал.

Мина безоговорочно слыла первой красавицей, никаких кривотолков не возникало, даже самые злопыхатели язык до крови прикусывали, чтобы не сорвалось мимоходом нечестивое слово: что да, то да, таки нечем крыть. Как душа ни просит, приходилось признавать почти чистосердечно, наступив на горло излюбленной песне огульной и безоглядной хулы: таки да – красавица и умница к тому ж. Дьявол ее побери со всеми потрохами: истинная горожанка, не то что бывший мальчик Йорчик из местечка, супруг законный Майор Саперман, в гимназии училась, книжки читала, в театр с подружками ходила, красивые платья и шляпки носила, пока замуж не вышла за грузчика. Любовь слепа – и это извечно. Можно поспорить, из чистой фанаберии, какой одессит не любит поспорить? Но смысла нет, пустое дело.

Майор был красив и статен, кудрявый рыжий чуб, широкие чувственные ноздри, большие, чуть вывернутые губы и зубы – один к одному, как на картинке у зубного техника Осипа Вайсмана, которую сам нарисовал, белыми мелками раскрасил и над своим зубодробильным креслом гвоздочком к стене прикрепил. До войны Майор работал грузчиком в порту, мышцы играли, перекатывались тугой волной по всему телу, когда он в крохотном, не по росту ему, палисадничке обливался ледяной водой из ведра, стоя босыми ступнями на земле – и летом, и зимой. Десять ведер выливал на голову и довольно постанывал. Бабы бесстыдно глазели, не в силах оторваться от ежеутреннего бесплатного удовольствия, замирали на месте, остолбенелые – в цирк ходить не надо. Да ведь в цирке что – там артист, до него не достанешь. А тут – свой, при случае ненароком прижаться можно бедром или зацепить пышной грудью, приласкаться, да еще и подразнить немножко, глядя, как вспыхивает мучительным румянцем стыдливая не по-одесски законная супруга Мина.

– Ой, Майорчик, чтоб мы так жили, клянусь самым драгоценным, что имею (тут можно подбить руками вызывающий бюст, так что он после долго будет колыхаться перед носом у бедняги Майора – глаза скошены к переносице, руки в замок сцеплены за спиной, из последних сил держится, дураку видно). Ой, Майорчик, женись на мне, сладенький мой, цукерманчик, вместе холодную баню показывать будем, вся ж Одесса сбежится, очередь аж до самого Дюка вихлять будет.

И снова бедром или бюстом – как бы по нечаянности, потеснее прильнуть к мускулистому телу соседа. Майор ценил такое обращение, уважительно цокал языком и переходил на «вы» даже с самой близкой соседкой из-за самодельной фанерной перегородки, воздвигнутой когда-то совместно с ее героически пропавшим без вести в боях за социалистическую родину мужем Шаей-Лишаей, прозванным так за большие блестящие плешины на голове, доставшиеся по наследству от прапрадеда вместе с именем и кличкой.

– Вы ж, досточтимая Фаина Хаимовна, холода, как огня боитесь, я ж вам печку растапливаю даже в середине лета. Вы мою холодную баню не стерпите. Не раскатывайтесь.

И все – как отрезал. Поиграли, пошутили, а жизнь – штука нешуточная.

Он Майор Саперман, сержант запаса, прошедший и проползший на локтях и на брюхе всю Отечественную войну по родной советской и чужой вражеской земле до самой ихней, фрицевской столицы – разбомбленного нашей доблестной авиацией города Берлина, знает это не понаслышке. Ли´ха маял, смерти в глаза глядел, из-под земли, из-под груды мертвых тел один на свет божий вылез, тонул, горел, страху натерпелся до колик в животе, до кровавой рвоты, а все же четыре медали заслужил. Не стыдно было возвращаться домой на Старорезничную, герой не герой, а почет и уважение завоевал, в самом что ни на есть конкретном смысле. И ходил – грудь колесом, а на гимнастерке – четыре медали бренчали в лад походке. Долго ходил, пока форма не выцвела от солнца и пота, узка стала в плечах, протерлась на локтях и на заду просветы наметились. Настала пора переходить на гражданское обмундирование.

Справили брюки, пиджак, рубашку и даже галстук в косую полоску, у старьевщика Моисея с Канатной выторговали за недорого. Таким путем к Майору перешла весьма респектабельная одежда для портового грузчика, недавнего солдата великой войны. Заодно и Мине подобрали юбку, жакет и блузку, все неяркого, мышиного цвета, по вкусу Майора, чтобы не выделялась нигде, не притягивала похотливые взгляды изголодавшихся на войне по женским прелестям мужиков.

Сам Майор от этого голода натерпелся, чуть разум не потерял. Долго терпел, слюну глотал, с закрытыми глазами подробно, сладко, томительно ощупывал по памяти тело своей законной супруги Мины, поначалу напряженное, испуганное, будто впервые прикоснулись к ней его пальцы, губы, его вожделеющая плоть, потом как размятая теплыми руками глина, все более мягкое, податливое, послушное – делай что хочешь, сопротивления не встретишь, распахнута настежь, вся дрожит и стонет, и улыбается измученным ртом, всегда улыбается. А из глаз катятся слезы, прозрачные, тихие, благостные. Сладкая женщина его Мина, стыдливая, страстная, нежная. Только о ней и думал, на других баб не глядел, поначалу и не замечал вовсе, так привык изначально – своя жена есть, и все, точка, никаких виражей, никаких поблажек себе ни при каких обстоятельствах.

На гражданке было легко, он, Майор Саперман – человек принципов, нельзя – значит, нельзя. Сказано: не прелюбодействуй, и никакого усилия не требовало выполнение этой заповеди. Тем более что Мина устраивала его по всем статьям. На войне – совсем другой расклад вышел: голод настигал невпопад, только примостишься в какой-нибудь ямке-воронке, закроешь глаза, чтобы Мину свою приласкать, ротный хрипло орет: «За Родину! За Сталина!» Снова атака, будь она неладна. С закрытыми глазами не побежишь, пуля – не дура, не промахнется, вот мука мученическая, пострашнее самой изуверской пытки. Если б не боялся выстрела в спину, упал бы, вжался всем телом в землю, как в Мину родную, зарылся в нее лицом, чтобы ничего не видеть, не слышать, да так бы и лежал, пока все не кончится.

Если бы не боялся, упал бы, лежал бы…

Дурь сплошная, война есть война, тут если бы да кабы не бывает, не убили, не ранили, руки, ноги целы, а все равно контужен, искромсан, покорежен. Тело целехонько, а дух вон. Сколько раз Майор видел такое. И сам изменился, на себя не похож сделался, в словах, в поступках, в мыслях – сам себе незнакомец. И на баб другим взглядом смотреть стал, как на лекарство скорой помощи, будь то девица невинная, молодуха в полном соку или уже увядающая бобылиха, почти старуха по прежним, довоенным понятиям, своя, русская, или иностранного происхождения – полячка, мадьярка, немка – значения не имело. Как не имели значения лицо, фигура, какие-то иные параметры, по которым оценивал женщину в мирное время. Акт был чисто механический, короткий, агрессивный и конец оглушительный, прежде с Миной так никогда не случалось – будто умер и заново родился сразу.

Поначалу Майора смущало и даже мучило такое обращение с женщиной, как с неодушевленным предметом, совесть ершилась, покалывала, под сердцем тоскливо-тягуче ныло, и нытье это напоминало какую-то запущенную вину, которую давным-давно позабыл. А тут вдруг невпопад всплыло туманное сырое утро на хуторе, где дед Абраша и бабушка Сара доживали свой долгий век, их воспитанница сирота Рута, дальняя родственница, десятая вода на киселе, внучка троюродной сестры Цили, покойницы. Полоумная красавица в самом соку ранней юности забрела в сарайчик, где он спал невинно и сладко, ее белеющие в полутьме полные икры и ляжки забрезжили спросонья, в глазах все поплыло, дернул ее на себя, она и пикнуть не успела. Ничего не поняла полоумная Рута, и он уснул мгновенно крепким сном праведника, проснулся поздно, сладко потянулся, ни о чем не вспомнил и уехал спокойно домой, простившись с дедом и бабкой, как подумал, навсегда. Скучно, надоело.

Так бы и растаяло в дымке серого тумана это ничем не примечательное для Майора утро, и никто бы ни о чем не догадался. С чего вдруг, откуда? Конечно бы, никто и никогда, если бы девчонка не забеременела. Переполох был неслыханный, вся родня съехалась, а для чего – что они могли сделать? Полоумная Рута улыбалась, радостно гладила свой круглый живот и смотрела на всех ласково, покорно. Сначала ее трясли, орали, плакали, дед Абраша впервые в жизни замахнулся на нее, чуть не ударил своим корявым посохом, бабушка Сара на руке повисла – отвела, а он слег с сердечным припадком, хватал беззубым ртом воздух, силился что-то сказать, пальцем тыкал в Майора и не сводил взгляд с Рутиного живота. Так и помер, с трудом челюсть подвязали, глаза закрыли, в которых застыл ужас, замотали в саван, отплакали навзрыд, до полного опустошения. И никто, кроме Майора, не заметил, что дед на него пальцем показывал, один из всех перед последним вздохом нашел виноватого, разгадал тайну и унес с собой.

Захоронили деда, угомонились и Руту оставили в покое, отступились.

Ну в самом же деле – божье создание, залетевший в этот мир отголосок чьего-то греха, перышко перелетное, что с нее взять. Прокляли дружно того, кто посягнул на безвинное дитя, от души прокляли: весь гнев подспудный, всю боль непосильную, все страдание неизбывное, все невысказанные, невыплаканные обиды на божью и людскую несправедливость – всё вложили в проклятие. «Будь ты проклят!» – разноголосо повторяли яростно, грозно. Майор это слышал, тут же стоял, рядом, мурашки бежали по спине, дедов заскорузлый палец тыкался в грудь, и сердце замирало непривычным страхом. По ночам он истошно кричал, будто отгонял нечистую силу, и просыпался весь в испарине.

Лишь через семь месяцев пришло утешение вместе с недоброй вестью: и Рута, и дитя ее, мальчонка недоношенный, умерли преждевременно, не дожив до родов, тихо умерли, без страданий. Бог прибрал, пожалел – единодушно решила родня, успокаиваясь. И святое имя Рута девочкам стали давать, как благословение Божье. Майор тогда запил люто, неделю кряду пил, совсем невменяемым сделался, никто понять не мог – с чего вдруг такая напасть, а он лил слезы и пил, первенца своего нежданного, нежеланного оплакивал, недоноска, не ставшего мальчиком в чреве у полоумной Руты. И не с кем было поделиться, некому выплакать горе потаенное, жгучее.

Свою дочку он тоже Рутой назвал, не по своей, правда, воле. При всем своем упрямстве, не посмел Майор ослушаться. Мать и отец категорически настаивали, бабушка Сара, да и Мина просила, умоляла, даже на колени падала – так повелось в семье, уговаривала, не перечь, может, отмолим, всей мишпухой, все вместе снимем грех с того нелюдя. Убить ее готов был Майор за такие слова, за черную вину, которая каменной глыбой легла на душу, за то, что никогда не разделит Мина с ним эту непомерную тяжесть, и, значит, никогда не сольются они в единую душу, за то, что влачить ему одному непомерный груз до самой смерти. Нервы напряглись и скрипели, как канаты на портовых лебедках, вот-вот лопнут. Собрав последние силы, Майор связал их крепким морским узлом: не узелок на память, а узел на памяти, раз и навсегда – как отрезал. Приказал себе все забыть и приказ выполнил. Иначе бы не выжил, каюк.

На войне это воспоминание накрыло его внезапно, как шальной снаряд. Из-под завала Майор выкарабкался внешне целёхонький, только внутри все запуталось-перепуталось и в мозгах злые вихри забушевали. Злость срывал яростно, в припадке бешенства, не приведи Господь попасть под руку в такой момент. Особенно доставалось бабам, теперь уж он их не жалел, никакими угрызениями не страдал, безжалостно терзал, как стервятник, и шел дальше, напившись чужой крови, опустошенный, расслабленный, нетерпеливо и чутко прислушиваясь к нарастающему гулу новой волны.

Он почти перестал разговаривать, его все сторонились, да и он не испытывал никакой потребности в такой форме человеческого общения. Воевал исправно, приказы не обсуждал, пил молча, вслух ни о чем не мечтал, не вспоминал о доме, не расписывал сладкие картины послевоенного мирного житья. Можно подумать – уже дошагали. Он никогда не любил пустопорожнего балаболства. «Какой ты одессит, хоть анекдот рассказал бы, посмешил людей», – теребили его однополчане в минуты недолгих затиший. «Я вам не шут, не клоун, грузчик с порта», – отрезал он раз и навсегда, и его больше не трогали.

Война перевернула в нем все с ног на голову. Хотел он этого или не хотел – так сложилось. На фронт пошел добровольцем в первые дни, не задумываясь. Мужчина должен защищать свой дом от врага – нет вопросов. Еврей тем более, считал Майор – чтоб пальцем не тыкали. В него никто не посмел ткнуть – он повода не дал ни разу. А любят не любят – его не колышет, эта мерехлюндия для барышень с Приморского бульвара. Рядовой Майор Саперман в начале войны не знал о ней ничего и, несмотря на все свои мужские достоинства и патриотические порывы, был желторотым птенцом, вывалившимся из гнезда. Сержант Майор Саперман на подступах к Берлину чувствовал себя диким зверем, одиноким голодным волком с впалыми боками, навостренными клыками, всегда готовым к смертельной схватке. И все чаще и чаще казалось, что такое превращение ему по нутру.

Таким и вернулся к своей законной супруге Мине и дочке-малолетке Руте.

Настала-таки мирная жизнь. Хотя – как посмотреть.

* * *

– Равняйсь, смирррна! – орал Майор каждое утро и озирал беспощадным командирским взглядом свой боевой расчет: дочку Руту и сынишку Генерала, родившегося тик в тик через девять месяцев после его возвращения с войны.

С той ночи Мина наотрез отказалась выполнять свои супружеские обязанности. Он напугал ее почти до безумия – его неистовство, остервенелость, его бесчеловечность, будто она не женой ему была, которая верно и истово ждала его возвращения всю войну, не куклой даже, не игрушкой, а бревном, которое изрубить на щепки и бросить в печь – все равно что мимоходом в фонтан на Греческой площади плюнуть. Он взял ее несколько раз за ночь силой, не произнеся ни слова, не приласкав, грубо, разнузданно, нарочно причиняя ей боль, унижая изощренно, безжалостно. Теряя сознание, она кусала губы, чтобы криком своим не разбудить маленькую Руту.

Из Джусалов, куда они попали, не доехав до Ташкента из-за болезни Руты, они вернулись первыми, как только немцы ушли из Одессы. Вернулись, чтобы ждать его дома. Они так ждали его…

Соседей позвала Рута. Мина лежала на кровати без сознания, Майора нигде не было. Вызвали «неотложку» и ее отвезли сначала в районную, а потом в психиатрическую больницу. Пролежала она там два месяца, Майор исправно приходил в часы, отведенные для посетителей, но Мина не хотела его видеть и передачи от него не брала. Родственники выхаживали ее, а соседка Фаина Хаимовна, что за фанерной перегородкой жила, взяла к себе маленькую Руту.

Майор запил по-черному, второй раз в жизни. На работе сначала чуть не угодил под дрезину, споткнувшись на шпалах, потом упал с причала в море вместе с грузом, который цеплял за крюк лебедки. Его сурово предупредили: несмотря на большой стаж работы, трудовые заслуги и фронтовые доблести, уволят с порочащей записью в трудовой книжке, если еще хоть один такой факт будет иметь место. И выговор по партийной линии записали.

Майор протрезвел и больше не пил никогда, ни с горя, ни с радости, ни с какого другого отчаяния. Волю имел железную. Таки да – перечить нецелесообразно.

Когда Мина выписалась из больницы, Майор прощения просил в широком собрании – родственники и с той и с другой стороны, соседи, сопереживающие и просто любопытные – народу набилось в халупу Саперманов, как на хорошую небогатую свадьбу. И он при всех, бренча своими медалями, на колени встал, как перед знаменем, и присягнул, что он, Майор Саперман, сержант Советской армии, прошедший с боями всю Великую Отечественную войну до самого Берлина, никогда – ни словом, ни пальцем, никак иначе не обидит жену свою Мину Саперман, в девичестве Ратнер. И поклон отвесил родственникам с «той» стороны, чтобы поддержали его, приняли присягу вместе с Миной, которая уже кивнула головой в знак согласия.

Так состоялось перемирие.

Не все были единодушны на этом собрании. Многие роптали, а некоторые прямо высказывали свое мнение, тыкая при этом пальцами в самую малочисленную группу, представляющую мишпуху Саперманов: «Так и поверили сразу, как же. Он у вас что – из другого теста сделан? Можно подумать! Ни один мужик слова не держит, а ваш Майор – цадик. Как бы не так!» Эти решительно выступали против мирного исхода. Их ретивость приглушали миротворцы: «Мудрецы спокон века говорили – худой мир лучше доброй ссоры. Чтоб мы все так жили». – «Как – так? – язвительно переспрашивали непримиримые противоборцы. – Как волк с ягненком, как кот с мышонком? Не приведи Господь Милосердный!»

Этот базар продолжался бы до самого утра, пока не настанет пора хозяйкам «делать свой базар», то есть идти на Привоз, но тут Мина выступила вперед и тихим голосом, как всегда спокойно, как всегда с улыбкой, сказала, обращаясь ко всем сразу: «Спасибо всем. Ступайте с миром, детей пора укладывать спать. – И повернулась к мужу: – Майор, проводи людей». Это были первые слова, которые она сказала ему после той злополучной ночи.

Однако перемирие все же не означает мир. Иногда бывает, что не только расколотое на мелкие кусочки блюдо склеить не удается, но и разбившуюся на две ровные половинки чашку. А если и удается, то трещина видна – это раз, и два – сочится сквозь нее капля, похожая на слезинку. Склеенную посуду в доме держать – дурная примета, точно что-нибудь плохое случится.

Не получилось настоящего мира и у Мины с Майором, не склеилась чашка. Оба старались, но видно, не было на то Божьей воли – не сладилось, ушло безвозвратно.

Мина по-прежнему вела дом, чисто, уютно, разносольно, детей обожала и тайком от него баловала и ласкала, как могла. Но и ее болезненная нежность не была им впрок так же, как казарменная жесткость отца. Жесткость – мало сказать: жестокость – это признавали даже самые ярые поборники строгой дисциплины и образцового порядка. И захлопывали окна, с содроганием задергивали занавески те же бабы, что до войны бесстыдно и сладострастно глазели по утрам на полуобнаженного Майора, прислушивались к его удовлетворенному «уу-х! оо-ох!..» после каждого опрокинутого на голову ушата холодной воды.

А теперь они затыкали уши, чтобы не слышать истошные детские голоса.

– Папочка, миленький, любименький мой, не надо, не надо, я боюсь! Боюсь! Я боюсь! – Рута заходилась в плаче, у соседей сердца рвались от жалости, кто глотал успокоительные капли и таблетки, а кто и «неотложку» вызывал.

Утренний террор, направленный Майором на собственных детей, задевал почти всех поголовно соседей. Мало кто оставался равнодушным и безучастным. Но вмешаться не отваживался никто, даже Мина оказалась бессильна. Его аргумент был безупречен:

– Дети слабые, военные, в закалке и физической подготовке нуждаются, чтобы выжить, это беру на себя. Остальное – твоя забота, с моей стороны никакого вмешательства не будет.

И правда, ни во что больше не вмешивался. Но Мине едва удавалось привести детей в чувство за день, до следующего утреннего построения.

Она тоже зажимала уши или шла на Привоз, но сделать хороший базар не удавалось почти никогда, в ушах, перекрывая все шумы Привоза, вопли и крики торговок и азартных покупателей, звенели слабые голоса Руты и Генчика. Особенно Руты.

– Не надо, папочка, не надо, любименький, я боюсь! мне больно! мне стыдно! – И прикрывала ручками свое маленькое тельце то спереди, то сзади.

Маленький Генчик, глядя на старшую сестренку, тоже прикрывался ручонками. А Майор орал свирепо:

– Смирна! Руки по швам! Непутевая Рота, кому сказал – по швам. Не баламуть брата, побью.

Можно и не говорить об этом, но справедливость требует признать – эту угрозу Майор ни разу не привел в исполнение, пальцем детей не тронул, никогда – ни любимца своего Генеральчика, ни непутевую Роту, из-за которой житья ему не было, как от бельма на глазу, как от занозы в сердце.

Но холодной водой обливал исправно, изо дня в день, из года в год. Сначала по треть ведра на каждого, потом – по полведра, потом – целое. В любую погоду, в любое время года, даже если дети болели, особенно Рута, у нее то гланды – ангина, то кашель – бронхит и даже воспаление легких. Сколько раз в больницу не отдал девочку под расписку, несмотря на категорические настояния врачей.

Так и звенело у всех в ушах:

– Равняйсь, смирррна! Руки по швам! Непутевая Рота, кому сказал – по швам.

«Не Рота, Рута», – тихим шепотом повторяла каждый раз бедная девочка сквозь слезы, не в силах понять, почему папочка не может запомнить ее имя. Многих девочек зовут Рута, но никого Рота, нет такого имени. Не понять было крошке безвинной, что отец куражится над ней не за ее, а свою вину, за имя, которое постоянно ему напоминает о том, чего он помнить не хочет. Ох, неправа, недальновидна оказалась умная, мудрая чистая Мина, когда уговорила его назвать дочку Рутой, ох, неправа. Если бы не она, он настоял бы на своем, никто не сломил бы его. И канула бы в небытие полоумная Рута со своим недоноском. У него есть сынок, наследник, Генерал, сам имя придумал, так хотел – чтоб уважали мальчонку сызмальства. После войны слово «Генерал» – звучало гимном победы.

Стоя перед мальцом на коленях, он повторял заискивающе:

– Сыночек, сыночка, не надо – Геша, не надо – Генчик, ты – Генерал, мой мальчик. Ты будешь Генералом всегда. Будешь командовать всеми, построишь и будешь командовать. Я бы так хотел.

– А я не хочу, – канючил Генчик. – Не хочу командовать, я буду лепить, как Рута.

– Рота! И никакого лепить не будет! – заорал Майор, не выдержал. – Повтори десять раз: мою сестру зовут непутевая Рота. Десять раз!

– Не бывает такого имени, – набычился сын. – Рота на войне врага бьет. А Рута моя сестра.

«Упрямец, весь в меня, а как рассуждает в три с половиной года». В груди сделалось тепло, и, казалось, давно утраченная нежность накатила с такой силой – чуть сознание не потерял. Хотелось обнять сына, расцеловать, посадить на шею и бегать по Молдаванке или выскочить на Дерибассовскую, а оттуда к Дюку и извещать каждого прохожего:

– Можете даже не спрашивать: да, это мой сын. Генерал. А я – Майор Саперман. О, не надо ничего объяснять, и так видно, что вы приезжий. Здесь все знают: «Майор Саперман подорвался на Мине. Сапер ошибается один раз». Такой анекдот был еще до войны, все смеялись. И мы с Миной тоже. А теперь вот – не смешно: Майор подорвался на Мине. Сапер ошибается всего один раз. Чтоб вы так жили и дети ваши были всегда здоровы. Это я все о себе рассказал, сам не знаю зачем.

* * *

Майор оглянулся по сторонам, рядом с ним на кладбище никого не было. На старое еврейское кладбище летом вообще мало кто ходит, это вам не Ланжерон, не Куяльник, тем более – не Аркадия. Он один сидит на деревянной лавчонке перед памятником, на котором две фотографии. На одной – Мина, его красавица супруга, со струящимися по плечам жгуче черными волосами, глаз не отвести – хороша. Фотография вклеена в овал, обвитый золотой виноградной ветвью, внизу надпись, золотом по черному граниту – ДРАГОЦЕННОЙ СУПРУГЕ МИНЕ МОЙШОВНЕ САПЕРМАН (РАТНЕР), а еще пониже и помельче: Любовь моя, без золотой обводки – сам выбил, очень старался, но перекосил слегка, первый раз все же. Зато навечно выбил на камне слова, которые так за всю жизнь и не сказал своей Мине. Спроси кто-нибудь – почему, не объяснит.

В другом овале тоже с виноградным орнаментом – сынок единственный Генерал и золотые по черному буквы: ГЕНЕРАЛ МАЙОРОВИЧ САПЕРМАН, а чуть пониже, как у Мины, собственноручно выбил буквы помельче, уже одна к одной, рука потверже стала: Геша, Генчик, сыночек мой. И еще один овал – без фотографии, под ним одно слово – РУТА.

Сидит Майор перед памятником, сжав ладонями виски, глаза закрыты, рыжие волосы пробила обильная седина, раскачивается взад-вперед и что-то бормочет безостановочно. На еврейском кладбище так молитву читают, особенно если стоя, накрывшись талесом, в кипе или ермолке с молитвенником в руках. Но о Майоре такое вообразить может только случайно забредший на кладбище турист из другого города. В Одессе все знают: Майор – закоренелый атеист, марксист и материалист, коммунист, одним словом.

Не глядите, что из местечка в город пришел, один, между прочим. Отец, мать, братья, сестры – никто тогда с места не тронулся, а ему пятнадцати лет не было еще, матросом мечтал стать, капитаном дальнего плавания, море снилось по ночам, наши красные корабли, бороздящие мировые просторы. Мечтал капитаном – стал портовым грузчиком, еврейский мальчик Йорчик переоценил интернационалистические лозунги советской власти. Но от штетла, родины малой своей, отрекся, не оглядываясь, местечковые штучки отмел от себя, как прах старого мира.

Но здесь, на старом еврейском кладбище, в окружении мертвых соплеменников и своих родных усопших, что-то снова переменилось в нем, в который уж раз. Зачем-то решил рассказать всем о своей семье и бормотал всякое, что в голову шло.

Начал вовсе невпопад – все с того же анекдота: «Майор Саперман подорвался на Мине. Сапер ошибается один раз», усмехнулся горько и добавил: «Ну, здесь многие это знают, анекдот довоенный, с бородой. Раньше все смеялись. Теперь – наоборот: плачут. Смешного, правда, ничего нет: подорвался Майор, а погибла-то Мина. Я вот он – целехонький сижу, мне хоть бы хны, честное слово, чтоб вы все так жили. Тьфу, зарапортовался совсем, вы же покойники. Хотя кто его знает, где она, настоящая жизнь? Может, нигде?»

Майор снова оглянулся. Нет, он не ждал ответа от костей, гниющих в гробах, и пепла в урнах, зарытых в землю, в своем все же уме. Он просто чего-то ждал, хотя ждать ему было нечего. Дождался.

Даже вообразить себе не мог, что так все обернется. Был абсолютно уверен в себе и в своей правоте. Детей надо воспитывать и закалять, а всякие сюси-муси, бабские штучки терпеть не мог, но Мине не запрещал. Присягнул же – не обижать и, как ему казалось, держал слово неукоснительно. Видеть не мог, как она с детьми цацкается, облизывает, обкармливает, прихорашивает и выводит на прогулку, как на парад. То в театр, то в музей, то в зоосад. Каждый будний день – как на парад. Так и выходило – порознь: у него трудовые будни и суровое казарменное воспитание, а у них – сплошь праздники и свои, обособленные от него радости. И смех, и песни, и музыка. И никогда не призывали его поучаствовать, никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю