Текст книги "Жизнь без конца и начала"
Автор книги: Рада Полищук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
Не в своей тарелке
Жить!
Ося повелел ей жить. И Соня решила безотлагательно приступить к исполнению Осиного наказа.
Вернулась домой. Вошла в прихожую, прислонилась спиной к двери и, не зажигая свет, прислушалась. Что-то насторожило ее. Какой-то звук доносился из спальни. Соня съежилась от страха. Совсем иначе представляла она себе начальный этап продолжения жизни.
Думала зажечь все лампы и свечи, чтобы ни одного темного закутка не осталось, распахнуть окна настежь, запустить метель в квартиру, чтобы выдуло, выветрило всю нечисть, что притаилась в закоулках и щелях и вяжет, плетет паутины узлы, и затягивает ее в свои сети, и хочет задушить. Как паук муху.
Но Соня не сдастся. У нее теперь совсем другая установка – жить.
Поэтому сразу после выветривания нечистой силы учинит генеральную уборку, какая вовек не снилась, или еще лучше – капитальный ремонт. Это, правда, потребует немалых финансовых вложений, а она вся в долгах: обследования, лекарства, предстоящая операция и всякие другие надобности, которые пока еще никто не отменил.
Но – по мере поступления.
Сейчас только посмотрит, кто там сопит в ее спальне. Тихонько, на цыпочках, в темноте, чтоб не спугнуть, и оглушит бабушкиной палкой с металлическим набалдашником. В целях самообороны – это ведь ее квартира.
Дверь спальни открыта, и явственно слышно – на тахте кто-то сопит. Подняла палку над головой, еще шаг и – искры из глаз. Аааааа!!!! Ударила разбитую коленку. Здесь, в этом месте ничего не стояло – обо что ударилась? Свет полоснул по глазам, различила темный силуэт, шорох, снова замахнулась палкой и вдруг:
– Сонюша, господи, ну где ты пропадала? Я уже не знал, что думать. По больницам и моргам звонил. Сегодня собирался в милицию подать заявление.
– С какой это стати?
– Заявить о пропаже.
– У тебя что-то пропало?
– Тебе бы только шутить, Сонюша.
– Да, я шут, я паяц, – пропела. – Так что же?
Игоша встал, зажег свет, и Соня обнаружила, что он передвинул-таки комод к противоположной стенке. Наконец сподобился, а она сподобилась снова врезаться левой коленкой – на сей раз в правый угол комода. Ну что его теперь обратно двигать или выбросить вовсе? Бабушкин комод – реликвия, в нижнем ящике раньше мамины панно лежали, теперь Соня туда сложила грамоты в деревянных рамках с золотой окантовкой. Если ее не станет, решила, некому и не для чего рамки со стены снимать и вслух зачитывать. Дедушка Армик и Мих-Мих будут приходить в райский сад и молча сидеть за столом. Они ей обещали. А комод Соня перевезла в свою квартиру, разговаривает с ним. Как с живой душой, иногда гладит, прижимается щекой и вдыхает аромат бабушкиного дома, яблоневого сада, исчезнувшего детства, ловит обрывки тонких нитей и пытается соединить, чтобы восстановить утраченную картину. Не выходит. Реставрации не подлежит. Как мамины панно. Время сделало свое дело.
А Игоша – свое: передвинул бабушкин комод в результате систематических Сониных домогательств. И зря, наверное, раз она все равно коленку травмировала. Местонахождение комода оказалось проблемой многозначной – Соня попробует ее решить на досуге. Сама, без посторонних свидетелей. Она вообще не понимает, что Игоша делает в ее квартире и по какому такому исключительному праву спит в ее постели. Да еще в ее отсутствие.
У нее сейчас совсем другие планы, и Игоша – она только что в этом убедилась окончательно – совершенно не вписывается в контекст ее возрождения. Не вписывается. А значит, не стоит того, чтобы растрачивать на него драгоценное время без всякой пользы для себя и удовольствия.
Соня долгим взглядом посмотрела на Игошу, точно на экране компьютера увидела все его внутренности, вены, сосуды, кости скелета, позвоночник, мышцы – все было окрашено в зелено-розовые тона, выглядело безвкусно, не эстетично, особенно жалко смотрелся главный мужской орган – безвольно обвислый, мелко, конвульсивно подрагивающий, как собачий хвост.
Ничтожное зрелище, вынуждена была признать Соня. Уязвленное самолюбие вскинулось было, душа содрогнулась от предвкушения много раз пережитых страданий. Ну уж нет.
Решительно и быстро – вперед, сквозь обалдевшего Игошу, как иллюзионист сквозь стену. Окна нараспашку – и вот уже в квартире пуржит и вьюжит, по паркету метет поземка, градусник на кухне показывает минус шестнадцать и за окном – минус двадцать пять. У Сони лицо пылает – то ли от стужи, то ли от возбуждения. Снежинки зависли в воздухе, как яблоневые лепестки в бабушкином райском саду.
Ощущение праздника зародилось в ней, будто ребенка зачала, – еще нет никаких симптомов-предвестников, нет и быть не может, только тоненько поет глубоко-глубоко внутри чей-то ангельский голос. Соня съежилась в комок от страха, она знает, какой дьявольской кодой может закончиться эта ангельская песня, знает, не забыла. И никогда не забудет. Она, конечно, еще ни разу не умирала, но может поклясться самым святым – это страшнее смерти. Боль непереносимая, внутри, снаружи – все звенит от боли, словно без наркоза, по живому, ввинчивается скребок в насильственно раскрытое лоно, где один на один с неминуемой гибелью бьется и трепещет зачатая ею живая клетка, ее дитя нерожденное. Одинокое, беззащитное.
Господи, она забыла простую незатейливую мелодию праздника будней. Ее опять совсем не туда занесло. Ося велел ей жить! Я люблю тебя, жизнь!..
Конечно, любит, еще как любит.
– Сонюша, что ты делаешь? Ты с ума сошла?
– Нисколько.
– Тогда что?
– Генеральная уборка. Или нет, капитальный ремонт, евроремонт. Знаешь, когда стенки ломают, джакузи ставят, навесные потолки и все такое прочее. Слышал?
Шторы сняла, ковер свернула, теперь – старые журналы выбросит, давно собиралась, с семидесятых годов пыль собирают. Настал час расставания.
– Ты бредишь, Сонюша.
– Нисколько, мне не нужно столько стен, лишние сломаю. Кстати, и ты в связи с этим свободен.
– Не понял.
– Иди домой, подумай на досуге.
Быстро – на стремянку и выбросить все с антресолей.
Все выбросить – легко сказать. А любимую куклу Наташку – целлулоидного пупса-голыша рахитичного телосложения, цвета кофе с молоком от макушки до пят, будто отпрыск негроидной расы, но с голубыми глазами. Сколько незабываемых ночей провели они в обнимку с Наташкой. Соня доверяла ей все свои страшные тайны, лила на нее потоки горючих слез, делилась самыми постыдными секретами.
Наташку – в сторону, она остается, ручки-ножки-головку стянет резинкой на скрепке внутри пупка, спинку склеит, а что кончик носа отломан – что ж, с человеком еще не такое случается. Оставляет большую переносную керосиновую лампу, странно, что ее не отправили к бабушке. Наверняка с ней связана какая-то тайна.
Может, потереть абажур и сказать что-то вроде: крибле, крабле… кнур!
Кажется, получилось…
Соня сидит на скамейке в парке «Дубки», с деревьев капают крупные холодные капли, как слезы, слезы тоже крупные, только соленые и теплые. Виконт сегодня объявил, что уходит, сложил свой рюкзак, бросил на ходу, уже закрывая дверь: не горюй, детка…
И был таков.
А она хотела сказать ему, что у них будет ребенок. Еще и раньше хотела обрадовать, после той волшебной ночи в бабушкином райском саду, когда с черного неба медленно падали на них белые лепестки вперемешку со звездами. Одну звезду они поймали, соприкоснувшись кончиками языков, и она растворилась в упоительном поцелуе, проплыла невидимыми кровотоками, пульсируя в унисон с неровно бьющимися сердцами, и осталась с ними навсегда.
Так думала Соня. Но не успела сказать Виконту. И он ушел, не дождавшись. Она винила себя за робость, нерасторопность, бесхитростность. За все винила себя. И больше не хотела жить. Виконт – ее первая и единственная на всю жизнь любовь. Она полюбила его за все сразу – за голубые глаза, круглые, выпученные, наивные, за длинную тонкую, беззащитную как у ребенка шею, за крепкие руки и нежные губы, за бархатный голос и трудное детство, за блестящее будущее, которое прочили ему в мединституте, и цыганка нагадала. За мать-алкоголичку, которую он нежно любил.
Соня хорошо помнит их первую встречу с его мамашей, здесь же в «Дубках», около пруда. Они с Виконтом сидели на скамейке в густой тени могучих дубов в полной отрешенности от внешнего мира, он щекотал теплым дыханием ее ухо, Соня прикрыла глаза, сердце взлетало вверх-вниз, как на качелях, замирая на миг на самой вершине блаженства, и ухало вниз – страшно, сладко, томительно, и снова – вверх… вниз…
И вдруг – визгливый женский голос, дико фальшивя, оглушительно громко запел где-то совсем рядом, так поют в пьяном угаре – от всей души: «Любви все возрасты покорны…» Пение сопровождалось бурным собачьим многоголосьем. Соня открыла глаза и увидела тетку, явно с приветом. Шорты из лоскутков немыслимых тканей, несовместимых ни по цвету, ни по фактуре, вызывающе яркие, безвкусные, клоунские, такая же пелерина на плечах, а на голове – давно уже отживший свой век «вшивый домик» – начес Бабетты. Тетка кокетливо подпрыгивала то на одной ноге, то на другой, как маленькая девочка, нервозно оглядывалась по сторонам, будто ждала бурного одобрения и недоумевала, что не слышит аплодисментов. А вокруг подпрыгивали и повизгивали пять бродячих собак всех мастей и размеров.
«Снимается кино», – подумала Соня. Но вокруг по-прежнему ни души, только она и Виконт под сенью дубов. Виконт резко отодвинулся от нее к противоположному краю скамейки. Соня неожиданно взлетела вверх и почти сразу же грохнулась на газон, точнее – на край бордюра. «Оой!» – завопила она от боли и снизу вверх уставилась на Виконта. Лицо его было расцвечено бордовыми пятнами, будто пчелы покусали. Он стоял неподвижно как истукан, у Сони сильно болела лодыжка, она отвернулась от Виконта и сама попыталась подняться.
– Не смотри в ту сторону, – процедил он сквозь зубы. – Это моя мать.
Соня едва успела встать на четвереньки и снова опустилась на газон. Мать?! То есть будущая бабушка их ребенка? Ничего себе! Странно – почему-то она тогда сразу же подумала о ребенке. А тетка в клоунских шортах, без пяти минут свекровь и бабушка, снова подпрыгнула и ни с того ни с сего неловко растянулась на гравийной дорожке, на ровном месте, как падают дети, с разлета – лицом вниз, руки и ноги в стороны. И заревела как ребенок, оглушительно громко, захлебываясь от обиды.
Виконт сорвался с места: «Мама, мамочка!» Поднял, как маленькую, отряхнул коленки, руки, вытер ладонями мокрое от слез лицо, перепачканное мелким гравием, поправил сбившуюся набок прическу, сползшую на одно плечо пелерину и, крепко держа за руку, подвел к скамейке, возле которой все еще кувыркалась Соня. «Мне даже не подумал помочь», – обиженно бормотала Соня, все еще стоя на четвереньках.
Глупее не придумаешь.
– Знакомьтесь, – не своим голосом резко сказал Виконт, словно вызов кому-то бросал. – Знакомьтесь. Моя мама. Моя девушка. Соня. – И после недолгой паузы выпалил: – Я на ней женюсь.
Скоропалительное заявление, сам, наверное, не понял, как с языка сорвалось. Никогда об этом не думал, с Соней ни словом не обмолвился, и уж подавно мать ни о чем не имела понятия. Тем не менее – слово не воробей. Вылетело. Оторопело переглядывались в полном молчании. Виконт, наконец, протянул Соне руку, помог встать на ноги. Теперь он держал одной рукой маму, другой – Соню, возвышаясь над ними как каланча.
Кто-то должен был вывести их из оцепенения, и это сделала тетка в шортах, мама Виконта, будущая бабушка их ребенка. Она взяла Соню за руку, ладошка была мягкая, узкая, детская, посмотрела на нее круглыми выпученными наивными голубыми глазами Виконта.
– Здорово как, – сказала и сжала покрепче Сонину руку. – Нинель, – представилась как подружка.
Соня ответила ей таким же дружеским пожатием, и на душе абсолютно беспричинно сделалось легко и светло, и лодыжка больше не болела, и на Виконта перестала обижаться.
Как давно это было!
Теперь Соня коченеет одна в парке «Дубки» на той же скамейке у полузамерзшего пруда, смахивает с лица слезы и капли дождя и не знает, как жить дальше. Да и не хочет. Без Виконта – не хочет. Значит, выход один – утопиться в пруду, не зря же ноги ее сюда привели. Но топиться страшно – холодно, темно, она не умеет плавать, что, впрочем, в данном конкретном случае как раз хорошее подспорье. Но все равно – страшно. И она вдруг ни с того ни с сего решает пойти к Нинели, мамашке Виконта, несостоявшейся свекрови и бабушке.
И вот уже не идет – бежит, подгоняемая невнятной надеждой: Нинель все уладит, возьмет ее за руку своей нежной мягкой ладошкой, пробежит по лицу кончиками пальцев, разглядывая на ощупь.
– Я руками все вижу, деточка, – скажет доверительно, как в первый раз, когда открыла Соне свою тайну. – Это у меня давно, с детства. Дедушка был слепой, я за его пальцами следила, понять хотела, как он все узнает, никогда ничего не путает, даже цвет безошибочно определяет. Смотрела, смотрела и вдруг сама увидела. И узнавала не только то, что ощупывала, но и то, что в прошлом случилось или в будущем может произойти. В первый раз увидела, как следователь на Лубянке выжег дедушке глаза кислотой и топтал ногами, прыгал по всему телу, озверев от того, что дедушка не признает своей вины перед социалистической родиной и сообщников не выдает. Дед никогда не рассказывал этого, а когда я, вся в слезах и конвульсиях, описала ему все, что явилось воочию, даже запах мочи, спекшейся крови, блевотины, пота, даже истерический фальцет следователя и дикую брань, и большую бордовую бородавку у него на переносице с пучком черных волос посередине – дедушка застонал, словно снова испытал ту давнюю нечеловеческую боль, прижал меня к себе обеими руками и запричитал: «Бедная, бедная моя внучечка, с этим жить нельзя, моя память к тебе перешла, ты пропадешь, пропадешь…» – Нинель высморкалась, неловко как-то пожала плечами: – И вот видишь, детонька, он не ошибся: пропала – спилась, совсем опустилась, стыдно глядеть. И страшно. А без этого еще страшнее: все вижу, что было, что будет, никакие карты таро не нужны, никакие руны гадальные. Как будто бесконечный сериал смотрю, и все про всех знаю, куда ни поверну голову – сериал продолжается. А я его смотреть не хочу!
Нинель, пока говорила, все время отхлебывала из высокого стакана для коктейля какую-то смесь почти черного цвета, отхлебывала, как чай, и доливала – то вино из бутылки, то джин-тоник или пиво из банки, весь стол был заставлен полупустой тарой, и она брала, не глядя, что под руку попадало, наливала стакан до краев, отхлебывала, и ее прелестное личико искажала гримаса непередаваемого отвращения.
– Бррр, невкусное пойло. Ужас.
Как ребенок, которого заставляют пить горькую микстуру. Послушный ребенок, потому что, чуть оправившись от очередной порции, сделав несколько судорожных глубоких вдохов, она зажмуривалась и пила снова.
Соня помнит свое тогдашнее смущение, смешанное с жалостью, брезгливостью и непреодолимым любопытством. Вместо того чтобы уйти, она забралась с ногами на диван рядом с Нинелью, придвинулась поближе, взяла за руку и затаилась, готовая слушать ее как Шахерезаду – тысячу и одну ночь.
И в тот раз, когда примчалась вся мокрая от дождя и слез, и захлебываясь от горя, рассказала, что чуть не утопилась, потому что Виконт ушел от нее, а у нее будет ребенок, а она без Виконта жить не хочет, тоже залезла на диван, натянула на голову плед, уткнулась лицом в колени Нинели и замерла в каком-то мистическом ожидании – конца или начала, сама не знала чего.
Но в тот раз долгого разговора не получилось – Нинель была уже в кондиции, начала икать, ее вырвало, зуб на зуб не попадал, но все же она слила дрожащей рукой в свой бессменный стакан все, что оставалось во всех сосудах, выпила залпом и уснула мгновенно, успев выдохнуть:
– Не оставляй меня, девочка, мне страшно…
И Соня провела эту ночь рядом с ней, не спала, прислушивалась к ее дыханию, почему-то боялась, что Нинель не проснется и она не узнает что-то важное, без чего жить дальше будет невозможно.
Наутро Нинель выглядела бодрой, веселой, цвет лица как у младенца нескольких месяцев от роду – кровь с молоком, глаза ясные, небесной синевы, как у Виконта, больше, пожалуй, ничего общего между ними не было.
– Забудь все, что я тебе вчера наговорила, детонька. Все забудь, – с напором сказала она. – Маниакальный бред. Глюки.
И заглянула Соне в глаза, тревожно, вопрошающе, словно уберечь от чего-то хотела.
– Я тебе про Вика что-то говорила?
– Про Виконта? Нет. А что?
– Да ничего, детонька, просто спросила.
– Нет, не просто, не просто, я же чувствую, ты мне должна сказать что-то важное. Я всю ночь не спала, боялась, что ты умрешь и унесешь это с собой.
Соня не заметила, что перешла с Нинелью на «ты», что трясет ее за плечи и подпрыгивает от нетерпения.
– Ну, говори же, говори, я не уйду, пока ты мне все не расскажешь. Не уйду.
И демонстративно залезла с ногами на диван. Нинель засмеялась, как-то не очень натурально, откинула со лба непослушные светлые кудряшки и в этой позе вдруг застыла, только веки нервно подрагивали.
В дверь настойчиво звонили.
– Не открывай! – Нинель приложила палец к губам, тихо, на цыпочках подошла к дивану, присела рядом и зажала Соне рот своей мягкой ладошкой.
– Тсс! – просвистела едва слышно и застыла как изваяние.
Соня вдруг жутко испугалась. Даже вчера вечером в этом театре абсурда, где маска Нинели была шокирующей, зловещей и трогательно невинной одновременно, а ее опьянение грозило катастрофой, ей не было так страшно. Даже ночью, когда казалось, что Нинель уже не дышит, и лицо умиротворенное, просветленное свидетельствовало о том же, и носик чуть заострился и вытянулся кверху, и руки, скрещенные на груди, были недвижимы, – Соня не испытала такого ужаса, как сейчас.
Нинель не отнимала руки от ее рта, Соня начала задыхаться, мычать, пытаясь как-то привлечь к себе внимание Нинели, но та, отвернув к двери свою изящную головку в кудряшках, замерла, и только часто-часто подрагивали ресницы.
– Мы не должны подавать признаков жизни, иначе они нас убьют. Ты не бойся, девочка, я с тобой, я знаю, что надо делать. Мы сейчас вылезем в окно, пройдем по карнизу до пожарной лестницы и спрячемся на чердаке, там нас никто не отыщет.
Она наконец отняла ладонь от Сониного рта, приказала: молчи! И начала укладывать в целлофановый пакет хлеб, сыр, пустую бутылку из-под пива, сигареты…
Звонок уже не звонил, в дверь не стучали, но Соне показалось, что она слышит металлический скрежет – кто-то пытается взломать замки. «Скорее!» – взмолилась она, потому что Нинель уже забралась на подоконник и пыталась открыть верхнюю ручку рамы, но ту заклинило.
– Негодный мальчишка, сколько раз просила его починить окно, только обещает, – она обернулась к Соне, укоризненно покачивая головой, губы нежно улыбались. – Плохой будет у тебя помощник, девочка моя.
Она была совершенно вменяема. Господи, какое счастье, успела подумать Соня, а Нинель вдруг вскрикнула, прикрыла глаза и стала ощупывать руками воздух перед собой, бормоча при этом что-то несвязное:
– Нет, не помощник, погорячилась… совсем наоборот… не будет… Не будет! – закричала. – Никогда не будет! Бедная моя девочка!
Она всхлипнула, открыла глаза, полные слез, посмотрела на Соню с сокрушительным состраданием и прошептала:
– Он никогда не будет твоим, девочка.
У Сони сердце оборвалось – она сразу поверила в этот бред, безоговорочно. В прихожей что-то с грохотом упало, дверь в комнату распахнулась с такой силой, что на пол попадали книги с полок, разбилась хрустальная ваза, и распахнулось окно, которое Нинель не могла открыть. Она покачнулась, побалансировала на подоконнике, переступая как балерина с мысочка на мысочек, потом подпрыгнула как маленькая девочка, она часто так делала, и вдруг исчезла. Только откуда-то издалека доносилось тоненькое: ой-ой-ой!
Этот писк заглушил отчаянный вопль Виконта: мамочка! Он опрометью бросился вниз по лестнице, а Соня почему-то осталась в комнате, еще плотнее забившись в угол дивана с ногами, будто пригвоздили. Створка окна хлопала от резких порывов ветра, по подоконнику хлестал дождь, по лицу текли слезы…
И вот она сидит у постели обезноженной, но трезвой и счастливой Нинели и хочет заразиться ее оптимизмом и верой в счастливый завтрашний день. Но у нее не получается. Неужели, думает Соня, неужели для этого нужно дойти до самого края, выброситься из окна, выжить, оказаться навсегда прикованной к постели – неужели только так?
Нинель гладит ее руку своей мягкой нежной ладошкой, светло улыбается.
– Не горюй, девочка моя, все еще впереди.
– Но он ушел от меня и тоже сказал – не горюй, детка, совсем как ты, только по´шло, как-то мимоходом. А я люблю его, я без него жить не хочу. И у меня будет ребенок.
– Что ты сказала?
– Ребенок, от падающей звезды…
– Ты не родишь его, он просто всегда будет с тобой. Это не ребенок, это зародыш твоего счастья.
– Нет, Нинель, я так не хочу. Верни мне Виконта, ты должна мне помочь, ты можешь.
– Я больше не могу, после падения все ушло. И это такое счастье. Зато пришел Николай, моя первая любовь.
Последние слова ввергли Соню в глубокое оцепенение.
– Виконт моя первая любовь, – несколько раз повторила она, как под гипнозом. – Значит, он ко мне вернется. Нинель, Нинель, посмотри скорее – он вернется ко мне? Ну, посмотри же!
– Девочка моя, я больше так не могу, теперь я вижу только то, что вижу. – Она широко улыбнулась и повела глазами вокруг: – Тебя вижу, люстру, окно, ветку сирени, высокую трубу с дымом, стул, на котором сидел мой дедушка, стенку резную с царапинами от ножа – это Виконт хотел ее украсить своим рисунком, я сердилась, а дедушка говорил: пусть мальчик учится делать что-то своими руками. Я помню это, просто помню, как все нормальные люди.
– А как же теперь я? Что со мной будет? – в отчаянии закричала Соня.
В комнату стремительно вошел, почти вбежал Николай, первая любовь Нинели, невысокого роста, худенький, лысый, невидный мужчина, как сказала бы бабушка Рая, которая очень ценила в мужчинах стать и доброту. Сначала все же доброту, а уже на втором месте – стать. Бабушка Рая утверждала, что истинный мужчина тот, кто носит женщину на руках, причем не только в переносном, но и в прямом смысле.
Кто вселил в нее эту фантазию, Соня не знала. Но не собственный житейский опыт привел бабушку Раю к такому неколебимому убеждению, потому что никто и никогда не носил ее на руках, даже собственная мать, умершая родами. Бабушка Рая выросла в большой многодетной семье сестры матери, Викиной двоюродной прабабушки Брони, о которой мелкими брызгами долетели из глубины лет не самые лестные воспоминания: жадная, деспотичная, сварливая, с детьми безжалостно строгая. Некому было, судя по всему, качать на руках бабушку Раю в младенчестве, но и после тоже оказалось некому – ни дедушка Арон, первый ее муж, ни последовавший за ним дедушка-отец Виктор к этому не причастны. Про маму – и говорить нечего, ей ласка только от бабушки досталась и совсем коротко – от Сурена. Не носят мужчины на руках и Соню, один только раз Виконт через лужу перенес, и то на закорках, снял кроссовки, сунул ей – держи, закатал джинсы, вскинул Соню на спину, подбросил как мешок с картошкой и побежал по луже, а кроссовки били его по подбородку, ей больше некуда было их деть. Нет, не так носят женщину на руках, не так.
– Обними, милая, меня за шею и не бойся, я тебя крепко держу, любовь моя, – мягкий голос, обволакивающий теплом.
Николай бережно поднял Нинель и, слегка покачивая, стал носить по комнате, держась за него, одной рукой она что-то потрогала, поправила цветы в вазе, достала с полки какую-то книгу. Они подошли к окну, она погладила его по лысой макушке, прижалась щекой к щеке и прошептала:
– Сиренью пахнет.
– Скоро будем выходить на улицу. На следующей неделе привезут коляску. А хочешь, будем так гулять.
– Спасибо тебе, Николенька.
Они растворились друг в друге, от них исходило такое мощное свечение, что Соня крепко зажмурила глаза, подумала, что она здесь абсолютно лишняя, и тихонько вышла из квартиры, ослепленная, оглушенная, совершенно раздавленная. Позже, думая об этом, Соня, не кривя душой, признавалась, что люто завидовала им, так люто, что вдруг почувствовала, как ненавидит Виконта, видеть его не желает, не то что вернуть. С отвращением вспомнила его длинную тонкую шею, с выпирающим кадыком, судорожно прыгающим вверх-вниз, его обгрызенные ногти с никогда не заживающими болячками вокруг, его нервозность в постели, граничащую с грубостью, которую, обманывая себя, приписывала его желанию казаться многоопытным мужчиной из страха, что она разгадает его комплексы.
А наплевать ей на его комплексы, обгрызенные ногти, кадык и прочие достоинства в прямом и переносном смысле. Наплевать. Любовь вдруг растаяла, да и была ли любовь?
Крибле, крабле…
Куда-то ее все время заносит, может, опухоль на мозги давит. Ни с того ни с сего Виконта и Нинель вспомнила так подробно, будто время потекло вспять и ее снова прибило к тому берегу. С какой стати? Все быльем поросло, давно некошенной травой забвения. Для того, наверное, подумала Соня, чтобы удостовериться, что Игоша может выметаться восвояси. Если ей удастся выполнить Осин наказ – жить, она легко переживет и эту потерю. Тогда в пруду не утопилась, сейчас в окно не выпрыгнет. Она, конечно, немного не в своей тарелке, но все же у себя дома. Хоть здесь и происходят какие-то странности.
В квартире метель. Звонит телефон. И в дверь звонят. И Игоша стоит истуканом посреди комнаты там, где она его оставила, не помнит когда. А в коридоре на полу валяются фрагменты любимой куклы Наташки – отдельно ручки, ножки, головка, туловище, будто какой-то маньяк расчленил бедняжку, чтобы причинить Вике боль. А у нее и так голова раскалывается на части, левый висок набряк свинцовой тяжестью, и перед глазами поплыла мутная мгла.
Соня терпеть не может запах нашатыря, а Игоша тычет ей в нос мокрый ватный тампон и трет виски. А в телефонной трубке звенит взволнованный голос Инчи – сообщает, что с отличием окончила ускоренные курсы медсестер, чтобы выхаживать Соню, и теперь ничего не боится, а то даже отравиться пробовала, когда узнала про Сонину мозговую опухоль.
– Представляешь, – кричит возбужденно. – Две пачки феназепама и полный рот воды набрала, а проглотить не сумела, как прысну, новую акварель смыла – очень эффектно получилось, я уже целую серию такую сделала. А тогда таблетки выплюнула и пошла учиться на медсестру. Сонечка! – кричит. – Ты дверь, почему не открываешь? Тебе плохо? Открой, я помогу, у меня диплом с отличием.
Боже, так это она в дверь звонит с мобильником в руках. Нет, это уж чересчур! Они взяли ее в кольцо – Игоша с нашатырным спиротом, хоть и без специального медицинского диплома, и новоиспеченная медсестра Инча. Спасатели. Спасители.
А Соня на них уже совсем не рассчитывала.