355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Р Коллингвуд » Идея истории. Автобиография » Текст книги (страница 25)
Идея истории. Автобиография
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Идея истории. Автобиография"


Автор книги: Р Коллингвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 47 страниц)

Если история сводится к истории ножниц и клея, то единственным доказательством, находящимся в распоряжении историка, является доказательство последнего вида. Перед историком в истории этого типа встает проблема только одного рода – проблема, которая может быть решена с помощью любых доказательств. Вопрос состоит в том, чтобы принять или отвергнуть определенное свидетельство, относящееся к интересующему его предмету. Типом доказательства, с помощью которого он решает проблему этого рода, будет, конечно, историческая критика. Если критика приведет его к отрицательному выводу, а именно к выводу о недостоверности определенного утверждения или автора, то такой вывод запретит ему принять данное свидетельство, точно так же как отрицательный результат в «индуктивном» доказательстве (например, результат, показывающий, что события определенного типа, в которых ученый заинтересован, имеют место и при отсутствии события иного типа, события, в котором он надеялся найти причину первого) запрещает представителю индуктивной науки утвердить ту точку зрения, которую он надеялся утвердить. Если же историческая критика приведет его к положительному заключению, то самое большее, что оно может ему дать, так это nihil obstat[110]110
  ничто не мешает (лат.).


[Закрыть]
. Ибо положительный вывод говорит только одно: человек, высказавший определенное положение, не слывет невеждой или обманщиком, а само положение лишено явных признаков неистинности. Но, несмотря на все это, оно может быть неистинным, а человек, высказавший его, хотя и пользуется хорошей репутацией знающего и честного человека, в данном конкретном случае мог оказаться жертвой ложной информации о сообщенных им фактах, непонимания их или же действовал, желая скрыть либо исказить известную ему истину или то, что он принимал за истину.

Чтобы избегнуть возможного непонимания, здесь можно было бы добавить следующее: можно предположить, что перед историком ножниц и клея возникает и другая проблема, не сводящаяся к решению вопроса о принятии или отбрасывании данного свидетельства и которая поэтому должна решаться методами, отличными от метода исторической критики. А именно: перед ним стоит вопрос, какие выводы вытекают из данного свидетельства в случае его принятия или же что вытекает из факта принятия его историком. Но эта проблема не является специфической для истории клея и ножниц; это проблема, возникающая в истории или псевдоистории любого типа вообще и даже в науке или псевдонауке любого типа. Это просто общая проблема логического следования. Но, когда она возникает в истории ножниц и клея, в ней выявляется одна особенная черта. Допустим, что до историка через определенное свидетельство прошлого дошло некое утверждение и из этого утверждения необходимо вытекает какое-то следствие, но вывод, побудивший историка принять данное свидетельство как достоверное, носил необязательный, рекомендательный характер. В таком случае столь же необязательным будет его утверждение данного следствия. Если он позаимствовал у своей соседки только корову, а корова у него отелилась, то он не имеет права считать теленка своей собственностью. Любой ответ на вопрос, обязан ли историк ножниц и клея принять данное свидетельство или же ему только позволено сделать это, влечет за собой и соответствующее решение вопроса о том, обязан ли он или ему позволено принять следствия этого свидетельства.

Часто можно слышать, что «история – не точная наука». Значение данного положения, на мой взгляд, состоит в том, что никакое доказательство в истории никогда не может вывести заключение с той принудительной силой, которая характерна для точной науки. Исторический вывод, как, по-видимому, следует из данного утверждения, никогда не обладает принудительностью, он только в лучшем случае разрешает нам считать его заключение логически допустимым; или же, как иногда довольно неопределенно говорят, он никогда не ведет к достоверности, а только – к вероятности. Многие историки, принадлежащие к моему поколению, воспитанные в те времена, когда эту максиму принимали все образованные люди (я ничего не говорю о тех немногих мыслителях, которые на целое поколение опережали свое время), по всей вероятности, могут припомнить свой восторг, когда они впервые открыли, что это положение совершенно ложно и что в юс распоряжении есть историческое доказательство, совершенно свободное от произвола, не допускающее никаких иных заключений, но подтверждающее свой тезис так же окончательно, как это делает математика. Многие из этих историков, с другой стороны, вероятно, смогут припомнить и тот шок, который они пережили, поняв после размышлений, что вышеприведенная максима не была, строго говоря, ошибочным суждением об истории, о той истории, какой они посвящали свои усилия, о науке истории, – она была истиной о чем-то совершенно ином, а именно об истории ножниц и клея.

Если любой читатель пожелает здесь взять слово в порядке обсуждения вопроса и заявить протест в связи с тем, что философский вопрос, который должен решаться путем соответствующих рассуждений, незаконно подменяется ссылками на авторитет источников, и, опровергая меня, напомнит хороший старый рассказ о человеке, подчеркивавшем: «Я не доказываю, я вам говорю», – то мне остается лишь признать, что он попал в самую точку. Я ничего ему не доказываю, я только говорю.

Может быть, я сейчас веду себя неправильно? Вопрос, который я хочу решить, состоит в следующем: требует ли вывод того типа, который используется в научной истории в отличие от истории ножниц и клея, обязательных заключений или же только разрешает их принять? Допустим, этот вопрос был поставлен не в связи с историей, а с математикой. Допустим, кто-нибудь захотел узнать, действительно ли евклидовское доказательство так называемой теоремы Пифагора обязывает или только позволяет принять, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Что касается меня, то я могу представить себе только одну вещь, которую бы мог проделать любой разумный человек в подобной ситуации. Он попытался бы найти кого-нибудь, чье математическое образование пошло дальше 47-й теоремы I книги «Начал» Евклида, и спросил бы его об этом. И если бы ему не понравился его ответ, он бы поискал других знатоков и задал им тот же самый вопрос. Если же им всем не удалось бы убедить его, он бы отказался от попыток получить ответ на свой вопрос таким способом и сам занялся бы изучением элементов планиметрии.

Единственное, чего он не стал бы делать, будучи сколь-нибудь разумным человеком, так это говорить: «Это философский вопрос, и ответ, который удовлетворит меня, должен быть только философским». Он может обозначать такой ответ любым термином, но не может изменить того факта, что единственный путь решения вопроса о неоспоримости доказательства определенного типа – научиться самому доказывать подобным образом и посмотреть, что из этого выйдет. Однако неплохо прислушаться и к словам тех, кто сам проделал эту работу.

VI. Классификация

Историки ножниц и клея, испытав отвращение к простому переписыванию утверждений других людей и осознав в себе способность к самостоятельной мыслительной деятельности, ощущают похвальное желание применить ее на практике. Это желание они, как часто можно констатировать, удовлетворяют, изобретая систему классификационных ячеек для упорядочения своей эрудиции. Так возникают все те схемы и шаблоны, под которые история вновь и вновь позволяет себя подогнать людям, действующим с поразительным искусством, таким, как Вико с его учением об исторических циклах, основанным на греко-римских спекуляциях, Кант с его программой «универсальной истории с космополитической точки зрения», Гегель, мысливший вслед за Кантом универсальную историю как прогрессирующую реализацию состояния человеческой свободы, Конт и Маркс, два великих человека, каждый из которых развил идеи Гегеля, и т. д. вплоть до Флиндерса Петри{8}, Освальда Шпенглера и Арнольда Тойнби в наши дни, близких по духу скорее Вико, чем Гегелю.

Хотя с этими классификационными схемами мы сталкиваемся и в двадцатом веке, а восходят они к восемнадцатому, если не говорить о более ранних изолированных попытках, импульс к упорядочению всей истории в рамках единой схемы (не просто хронологической, но качественной, в соответствии с которой исторические «периоды», обладающие специфическими чертами, следуют друг за другом во времени, подчиняясь некоей закономерности, которая может быть необходимой по априорным основаниям, либо навязываться нашему сознанию в силу ее частой повторяемости, либо же по тем и другим соображениям, вместе взятым) является в основном феноменом девятнадцатого века. Он относится к периоду, когда история ножниц и клея находилась при последнем издыхании, когда ученые уже разочаровались в ней, но еще не порвали с нею. Вот почему поддавшиеся этому классификационному методу люди, как правило, обладали высоким интеллектом и обнаруживали подлинную талантливость в истории, но ограниченность метода ножниц и клея не позволяла им развернуться.

Типичным в тех условиях было стремление некоторых из них представлять свои классификационные попытки как «возвышение истории до ранга науки». История в том виде, в каком они находили ее, означала историю ножниц и клея. Она, очевидно, не была наукой, потому что в ней не было ничего автономного, ничего творческого. Она была простым переносом готовой информации из одного сознания в другое. Они понимали, что история может быть чем-то большим. Она могла и должна была иметь свойства науки. Но как этого добиться? Здесь, считали они, им может прийти на помощь аналогия с естественными науками. Со времен Бэкона стало общим местом, что в любой естественной науке начинают со сбора фактов, а затем переходят к построению теорий, т. е. к экстраполяции закономерностей, выявившихся в уже собранных фактах. Очень хорошо! Давайте соберем вместе все факты, известные историкам, поищем закономерности в них и затем экстраполируем эти закономерности, создав некоторую теорию всеобщей истории.

Эта история оказалась совсем нетрудной для любого ученого с живым умом и вкусом к тяжелой работе. Ибо не было никакой необходимости собирать все факты, известные историкам. Любая достаточно большая подборка фактов, как выяснилось, обнаруживала изобилие всякого рода закономерностей, а экстраполяция этих закономерностей в отдаленное прошлое, о котором было известно очень мало, и в будущее, о котором вообще ничего не было известно, давала представителю «научной» истории как раз то чувство собственного могущества, в котором ему отказывала история клея и ножниц. После того как его приучили считать, что он как историк не может познать чего-либо большего, чем ему говорят его источники, он обнаружил, как ему казалось, ложность этой теории. Он открыл, что, превращая историю в науку, он может познавать исключительно собственными силами предметы, которые его источники скрыли от него или о которых они ничего не знали.

Все это было самообманом. Ценность каждой из этих классификационных схем, если под ценностью понимать то, что они способны быть средством открытия исторических истин, не устанавливаемых простой интерпретацией свидетельств, была равна нулю. И действительно, ни одна из них никогда не имела никакой научной ценности вообще, ибо недостаточно, чтобы наука была автономна или креативна, она должна также быть убедительной и объективной; ее выводы должны казаться необходимыми всякому, кто может и хочет рассмотреть те основания, на которых она строится, и самостоятельно прийти к тем заключениям, к которым они ведут. Ни одна из названных схем не обладала этими качествами. Они были произвольны. Если же какая-нибудь из них когда-либо и была принята сколько-нибудь значительным числом ученых, помимо человека, ее придумавшего, то совсем не потому, что она поразила их своей научной убедительностью, а потому, что она превратилась в вероучение, по сути дела, некоей религиозной общины, хотя последняя могла и не считать себя таковой. Так в какой-то мере случилось с контизмом... Исторические схемы подобного типа приобрели магическое значение, создав некую фокусную точку эмоций и выступая тем самым в качестве стимула действий. В других случаях они имели некоторую развлекательную ценность, немаловажную в жизни усталого историка ножниц и клея.

Но это заблуждение не было и абсолютно беспочвенным. Надежда на то, что история ножниц и клея будет заменена когда-нибудь новым типом истории, истории подлинно научной, была достаточно обоснованной. Фактически она и сбылась. И надежда на то, что этот новый тип истории позволит историку узнавать те вещи, о которых его авторитеты ничего не могли или не хотели сказать ему, также была обоснованной, и она также осуществилась. Как это произошло, мы увидим очень скоро.

VII. Кто убил Джона Доу?

Когда Джона Доу нашли рано утром в воскресенье лежащим на столе с кинжалом между лопатками, никто не думал, что его убийцу можно будет определить с помощью свидетельских показаний. Было маловероятно, чтобы кто-нибудь видел это убийство. Еще менее вероятно, чтобы кто-нибудь из доверенных лиц преступника его выдал. И самым невероятным было бы ожидать, что убийца явится в деревенский полицейский участок с повинной. Тем не менее общественность требовала, чтобы он предстал перед судом, и у полиции были некоторые надежды на то, что ей удастся удовлетворить это требование, хотя единственным ключом к разгадке тайны преступления было небольшое пятно свежей зеленой краски на рукоятке кинжала, краски, похожей на ту, которой была окрашена железная калитка между садами Джона Доу и местного деревенского священника.

Полиция надеялась найти убийцу не потому, что она ожидала получить со временем ценные свидетельские показания. Напротив, когда такое показание было дано в виде заявления престарелой старой девы, живущей по соседству и сказавшей, что она убила Джона Доу собственными руками за то, что он подло пытался покуситься на ее честь, то даже деревенский констебль (не особенно умный, но добрый парень) посоветовал ей пойти домой и принять аспирин. Позднее в тот же день в полицию явился деревенский браконьер и сказал, что он видел, как егерь влезал в окно кабинета Джона Доу, но его показания вызвали еще меньшее доверие. И наконец, когда дочь священника в сильном возбуждении ворвалась в полицейский участок и заявила, что убила его, то единственным результатом этого заявления был звонок констебля местному инспектору. Констебль напомнил инспектору, что молодой приятель девушки Ричард Роу – студент-медик и потому должен знать, где у человека сердце, и что он провел субботнюю ночь в доме священника, находящемся в непосредственной близости от дома убитого.

В ту ночь была буря с проливным дождем между двенадцатью и часом ночи, и инспектор при допросе горничной священника узнал, что ботинки м-ра Роу были утром очень мокрыми. При допросе Ричард признался, что он выходил в середине ночи, но отказался отвечать, зачем и куда.

Джон Доу был шантажистом. В течение многих лет он шантажировал священника, угрожая опубликовать факты о некоторых похождениях в молодости его умершей жены. Плодом этих похождений была девушка, считавшаяся дочерью священника и родившаяся шесть месяцев спустя после его брака. В распоряжении Джона Доу были письма, доказывающие это. К моменту преступления он уже заполучил все состояние священника, а утром в ту роковую субботу потребовал передачи ему и всего наследства покойной, которое она оставила священнику на содержание своей дочери. Священник решил покончить с этим. Он знал, что Джон Доу засиживался за письменным столом поздно по ночам; он знал, что за сидящим слева было французское окно, а напротив – коллекции восточного оружия; и он знал, что теплыми вечерами окно остается открытым, пока Джон Доу не пойдет спать. В полночь он потихоньку вышел из дому в перчатках, но Ричард, который заметил его душевное состояние и был им очень обеспокоен, случайно выглянул из своего окна и увидел, что священник идет через сад. Он поспешно оделся и последовал за ним. Однако, когда он выбежал в сад, священника уже не было. В это время разразилась буря. Между тем план священника великолепно удался. Джон Доу спал, его голова лежала на пачке старых писем. Только после того, как кинжал вонзился в его сердце, священник взглянул на эти письма и узнал почерк своей жены. Конверты были адресованы «Джону Доу, эсквайру». До этого времени он не знал, кто был соблазнителем его жены.

Инспектор розыска Дженкинс из Скотланд-Ярда, вызванный на место преступления главным констеблем по настоятельным просьбам маленькой дочери его старого друга, обнаружил в мусорном ящике священника много пепла – главным образом от сгоревших бумаг, но также и от кожи, по-видимому от сгоревшей пары кожаных перчаток. Свежая краска на калитке сада Джона Доу – он сам выкрасил ее утром того дня – объяснила, почему нужно было сжечь перчатки; а среди пепла были найдены металлические пуговицы с именем известного галантерейщика на Оксфорд-стрит, у которого всегда делал покупки священник. Следы краски с калитки Джона Доу были найдены и на правом обшлаге пиджака, пострадавшего от недавнего ливня, пиджака, подаренного в понедельник священником бедному прихожанину. Впоследствии инспектора по розыску сильно бранили за то, что он позволил священнику понять, в каком направлении он осуществляет свое расследование, и тем самым дал ему возможность принять цианистый калий и избежать виселицы.

Методы уголовного розыска не во всем тождественны методам научной истории, потому что нетождественны их конечные цели. В руках уголовного суда жизнь и свобода гражданина, и в странах, где граждане считаются обладающими какими-то правами, суды поэтому обязаны действовать, и действовать быстро. Время, необходимое для того, чтобы прийти к какому-то решению, является существенным фактором определения ценности (т. е. справедливости) самого этого решения. Если какой-нибудь молодой судья скажет: «Я совершенно уверен, что через год, когда мы на досуге обдумаем все обстоятельства этого дела, мы будем в состоянии лучше понять, о чем они свидетельствуют», – то ему ответят: «Да, здесь Вы правы в известном смысле, но то, что Вы предлагаете, невозможно. Ваша задача – не просто вынести приговор, но вынести его сейчас, и Вы будете сидеть здесь до тех пор, пока не сделаете этого». Вот почему судья должен удовлетвориться чем-то меньшим, чем научное (историческое) доказательство, а именно той степенью уверенности или убежденности, которая будет достаточна в любых практических делах повседневной жизни.

Исследователь исторического метода поэтому едва ли сочтет целесообразным тратить много времени на тщательное изучение правил судебного разбирательства, принятых законом. Историк совсем не обязан прийти к какому-нибудь решению в заданный интервал времени. Для него существенно только одно – правильность принимаемого им решения, а это значит, что последнее с необходимостью должно вытекать из имеющихся в его распоряжении данных.

Однако, коль скоро мы имеем это в виду, аналогия между юридическими и историческими методами имеет известную ценность для понимания истории и даже, я полагаю, большую ценность для того, чтобы оправдать приведенный мною пример из литературы. В противном случае было бы ниже достоинства читателя обращать его внимание на него.

VIII. Вопрос

Фрэнсису Бэкону, юристу и философу, принадлежит знаменитое высказывание о том, что естествоиспытатель должен «допрашивать Природу». Когда Бэкон писал это, он отрицал, что отношение ученого к природе должно быть отношением уважительного внимания, которое ждет ее показаний, а сам ученый должен строить свои теории на основе того, что она согласится ему поведать. Фактически он утверждает здесь две вещи: во-первых, что инициатива в исследовании принадлежит ученому, который для себя решает, что он хочет знать, и в соответствии с этим сам формулирует свою проблему; во-вторых, что ученый должен найти средства заставить природу отвечать, придумать те пытки, которые развяжут ей язык. В кратком афоризме Бэкон раз и навсегда сформулировал истинную теорию познания экспериментальной науки.

Но это положение, хоть Бэкон о том и не догадывался, является и подлинной теорией исторического метода. В истории ножниц и клея историк стоит на добэконовских позициях. Его отношение к авторитетам, как показывает само слово «авторитет», – отношение уважительного внимания. Он ждет того, что они пожелают сообщить ему, и позволяет им говорить так, как они хотят, и тогда, когда они хотят. Даже тогда, когда он открыл метод исторической критики, а авторитеты превратил просто в источники, это отношение в основе осталось неизменным. В известной мере отношение изменилось, но лишь поверхностно. Оно заключалось просто в принятии некоторой методики, позволяющей делить очевидцев на овец и козлиц. Одни дисквалифицируются как свидетели, к другим относятся точно так же, как относились к авторитетам в соответствии с правилами старого метода. Но в научной истории, истории в собственном смысле слова, произошла бэконовская революция. Научный историк, несомненно, тратит большое количество времени, читая те же самые книги, что читал историк ножниц и клея, – Геродота, Фукидида, Ливия, Тацита и т. д., но читает он в совершенно ином, фактически бэконовском духе. Историк ножниц и клея читает их чисто рецептивно, стараясь установить, что в них говорится. Научный историк читает их, поставив перед собой проблему, беря на себя инициативу в решении вопроса о том, что он хочет найти в них. Далее, историк ножниц и клея читает их, исходя из допущения, что в них нет ничего, о чем бы они прямо не говорили читателю; научный же историк подвергает их пыткам, выжимая из них сведения, которые на первый взгляд говорят о чем-то совершенно ином, а на самом деле дают ответ на вопрос, который он решил поставить. Там, где историк ножниц и клея скажет с полной уверенностью: «У такого-то автора нет ничего по такому-то вопросу», – научный, или бэконовский, историк ответит: «Разве? А вы не видите, что этот отрывок, посвященный совсем другому сюжету, фактически предполагает, что автор придерживался таких-то и таких-то взглядов на вопрос, о котором, согласно вашему утверждению, текст ничего не говорит».

Приведем пример из моего рассказа. Деревенский констебль не арестовал дочку священника и не избивал ее резиновой дубинкой, чтобы вынудить ее признаться. Она начал с использования методов критической истории. Он сказал себе: «Убийство было совершено кем-то, обладающим большой физической силой и некоторыми познаниями в области анатомии. У этой девушки, бесспорно, нет такой физической силы и, по-видимому, нет анатомических познаний. Во всяком случае я знаю, что она никогда не посещала медицинских курсов. Кроме того, если бы она и убила, то она никогда не обвинила бы саму себя с такой поспешностью. Ее рассказ – ложь».

После этого критический историк потерял бы интерес к ее рассказу и выбросил бы его в корзину для бумаг. Научный же историк заинтересовался бы им и проверил его, как делает химик с неизвестным веществом, определяя его по тому, как оно реагирует на реактивы. Он был бы в состоянии это сделать потому, что, будучи научным мыслителем, он бы знал, какие вопросы следовало задать в этом случае. «Почему она лжет? Потому, что она старается прикрыть кого-то. Кого же? Либо своего отца, либо своего молодого человека. Был убийцею ее отец? Нет, священник – убийца?! Значит, это ее молодой человек. Хорошо ли обоснованы эти подозрения? Может быть, он был здесь в то время; он достаточно силен и достаточно сведущ в анатомии». Читатель припомнит, что в уголовном розыске, занимаясь поиском преступника, основываются на наиболее вероятных линиях поведения людей в обыденной жизни, в то время как в истории мы требуем достоверности. Во всем же остальном налицо полная параллель. Деревенский констебль (неумный парень, как я уже писал, но ведь и научно мыслящий исследователь не обязан быть умным, он должен только знать свою работу, т. е. знать вопросы, которые ему следует ставить) был обучен элементарным правилам полицейской работы, и эта подготовка позволила ему задать нужные вопросы и тем самым прийти на основании ложных показаний девушки против самой себя к выводу, что она подозревает в убийстве Ричарда Роу.

Единственной ошибкой констебля было то, что, поспешив с ответом на вопрос: «Кого подозревает эта девушка?», – он упустил из виду вопрос: «Кто убил Джона Доу?» Именно здесь у инспектора Дженкинса и было преимущество перед констеблем – не потому, что он был умнее его, а потому, что тщательнее выучил правила своего ремесла. Я думаю, что инспектор рассуждал следующем образом.

«Почему дочь священника подозревает Ричарда Роу? По-видимому, потому, что она знает, что он был вовлечен в какие-то странные события, происходившие в усадьбе священника в ту ночь. Одно странное событие, как нам известно, там действительно произошло. Ричард вышел из дому в грозу, и уже этого одного совершенно достаточно, чтобы возбудить подозрения. Но мы хотим знать, он ли убил Джона Доу. Если он, то когда он это сделал? После того, как разразилась гроза, или до этого? Не до грозы, потому что на грязи садовой дорожки священника мы видели его следы в обоих направлениях: они начинаются в нескольких ядрах от двери дома, ведущей в сад, и идут от дома, так что он находился в том месте и двигался в этом направлении, когда начался ливень. Так, но принес ли он грязь в кабинет Джона Доу? Нет, там нет никакой грязи. Может быть, он снял ботинки, перед тем как войти в кабинет. Давайте подумаем. В каком положении был Джон Доу, когда он получил удар кинжалом в спину? Прислонился ли он к спинке кресла или сидел прямо? Нет, потому что спинка защитила бы его. Он, должно быть, наклонился вперед. Возможно, и даже вероятно, он спал в том положении, в котором он все еще лежит. Как действовал убийца? Если Доу спал, то убить его было очень легко: тихо войти внутрь, взять кинжал и дело с концом. Если Доу не спал, а просто наклонился вперед, то можно было сделать то же самое, но не с такой легкостью. Теперь – задержался ли убийца перед кабинетом, чтобы снять башмаки? Невозможно. И в том, и в другом случае главным была быстрота: все должно было быть сделано до того, как он откинется на спинку кресла или проснется. Следовательно, отсутствие грязи в кабинете освобождает Ричарда от подозрений.

Если это так, то почему же он вышел в сад? Прогуляться? Невозможно – собиралась гроза. Покурить? В этом доме курят везде. Встретиться с девушкой? Нет никаких признаков, что она была в саду, и почему, собственно, им надо было встречаться в саду? В их распоряжении после ужина была гостиная, а священник был не из тех, кто прогнал бы молодых людей спать. Он человек свободных взглядов. Итак, почему же молодой Ричард вышел в сад? Что-то его обеспокоило, я думаю. Там что-то должно было происходить. Что-то странное.

Вот и вторая странная вещь в усадьбе священника, о которой мы ничего не знаем.

Что бы это могло быть? Если убийца вышел из усадьбы священника, о чем свидетельствует краска, и если Ричард увидел его из своего окна, то это могло побудить его выйти из дому: ведь убийца подошел к дому Джона Доу до того, как начался дождь, а Ричард был застигнут им в десяти ярдах от калитки. Как раз в это время. Давайте подумаем, что произошло бы, если убийца действительно вышел из дома священника. По всей видимости, он бы туда и вернулся. Но у нас нет никаких следов на мокрой земле. Почему? Потому что он достаточно хорошо знал сад и шел обратно по траве даже в этой кромешной тьме. Если дело обстоит так, то он очень хорошо знал усадьбу ректора и провел ночь там. Не был ли убийцей сам священник?

Теперь – почему Ричард отказался говорить, что заставило его выйти в сад? Вероятно, чтобы избавить кого-то от беды, и почти наверняка от беды, связанной с этим убийством. Этим кем-то был не он сам, потому что я сказал ему, что мы знаем о его непричастности к убийству. Кто-то другой. Кто? Может быть, священник? Невозможно представить, чтобы им был кто-то другой. Предположим, что это – священник, как бы он действовал в таком случае? Очень просто. Он вышел бы около полуночи в теннисных туфлях и перчатках. Прошел совершенно бесшумно по дорожкам усадьбы: на них нет никакого гравия. Подошел к маленькой железной калитке сада Джона Доу. Знал ли он, что она свежевыкрашена? Очевидно, нет: она была выкрашена после завтрака. Поэтому он взялся за нее руками. Пятна краски на перчатках. Видимо, и на пиджаке. Подошел по траве к окну кабинета Джона Доу. Тот, сидя в своем кресле, склонился над столом; может быть, заснул. Теперь дело в скорости, скорости, не представляющей труда для хорошего теннисиста. Шаг левой ногой в комнату, правой ногой вправо, хватает кинжал, шаг левой ногой вперед, и кинжал вонзает в спину.

Но что делал Джон Доу за столом? На столе, как известно, ничего не было. Странно. Не проводил же он вечер, сидя за пустым столом. За этим что-то скрывается. Что мы в Скотланд-Ярде знаем об этом субъекте? Шантажист – вот оно что! Не шантажировал ли он священника? Не смаковал ли он какие-нибудь письма или что-то в этом роде в тот вечер? И не застал ли его священник спящим за столом? Но это не наше дело. Предоставим защите разобраться в этом. Я бы не напирал на такой мотив убийства в обвинительной речи.

А теперь, Джонатан, не спеши. Ты привел его в комнату убитого, теперь выведи его обратно. Что же он делает теперь? Только что начался проливной дождь. Назад он идет под дождем. Снова пачкается у калитки. Идет по траве, поэтому никакой грязи на обуви. Вернулся домой. Весь мокрый, перчатки запачканы краской. Стирает краску с дверной ручки. Закрывает дверь. Кладет письма (если это были письма) и перчатки в водогрей ванной комнаты... пепел все еще должен быть в мусорном ящике. Снимает всю одежду и вешает ее в шкаф ванной комнаты... высохнет к утру. И она действительно высохла, но пиджак безнадежно испорчен. Что же он будет делать с пиджаком? Сначала он ищет следы краски на нем. Если бы он нашел краску, то постарался бы уничтожить его, но горе человеку, пытающемуся уничтожить пиджак в доме, где заправляют женщины. Если же он не обнаружил краску, он, несомненно, постарался бы потихоньку избавиться от него, подарив его, скажем, бедным.

Отлично, отлично, получается очень забавно. Но как установить, правильно я думаю или нет? Надо поставить два вопроса. Во-первых, можно ли найти пепел сгоревших перчаток? И металлические пуговицы, если эта пара похожа на все другие пары, найденные у него? Если мы сумеем найти пепел и пуговицы, мы на верном пути. Если нам удастся отыскать также груду пепла от сгоревших бумаг, то версия с шантажом верна. Во-вторых, где пиджак? Если бы мы смогли найти мельчайшие следы краски с калитки Джона Доу на нем, то тогда вся наша версия была бы полностью подтверждена».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю