355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пол Скотт » Жемчужина в короне » Текст книги (страница 26)
Жемчужина в короне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:49

Текст книги "Жемчужина в короне"


Автор книги: Пол Скотт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

Я, пожалуй, непомерно растянул описание того, что на фоне всей моей жизни явилось эпизодом и недолгим, и не таким уж значительным с военной точки зрения. Если он так крепко запечатлелся в моей памяти, то это, вероятно, объясняется тем, что произошел он в пору, когда я со дня на день ждал личной утраты, о которой до сих пор не могу говорить спокойно. Были минуты – пока я занимался этими повседневными обязанностями, – когда мне казалось, что моя жизнь, как ни проста она была, поступила немилосердно, уже отпустив мне все причитающиеся на мою долю награды, и, при виде того, какой мощный вал на нас накатывался, я невольно спрашивал себя: в чем наша вина? В чем я лично дал маху?

18 августа, на следующий день после того, как я смог доложить Уайту, что Дибрапур наконец возвращен под его власть и что, на взгляд моих офицеров, раскиданных теперь по многим уголкам округа, худшая стадия восстания позади, я получил от Тедди Картера телеграмму с приказом немедленно явиться в Равалпинди. Телеграмма задержалась в пути из-за беспорядков, хотя и была отправлена как воинская. Я, конечно, знал, что под «приказом» надо понимать просто приглашение приехать. Я тотчас связался по телефону с командиром дивизии, и мне было разрешено уехать хоть сейчас, любым транспортом. Уже наступил вечер Бригаду я оставил в надежных руках Юарта Маккэя и командира панкотцев и всю ночь ехал до Калькутты в своей штабной машине, не положившись на железную дорогу и, признаюсь, имея в кобуре заряженный револьвер. Со мной, кроме шофера, находился мой ординарец. Ординарец мой был индус, а шофер – мусульманин. Я подумал о том, какой это урок для любителей поболтать о «разногласиях», что вот в одной машине, как лучшие друзья, едут представители трех главных в Индии сил: индус, мусульманин и христианин. Но сама дорога показалась мне бесконечной. В полной темноте, еще скованный напряжением последних дней, я отдался мыслям о необъятности и неповторимой красоте Индии.

Даже сейчас эта ночь вспоминается мне как сон или сказка. До Калькутты мы добрались только утром 19-го, и притом не очень рано, хотя, мой шофер, чувствуя, что меня гнетет какая-то личная забота, гнал как на пожар. Он тоже был вооружен и, думаю, дорого бы продал свою и мою жизнь, если бы мы подверглись нападению. В Калькутте я сразу отправился к моему старому другу подполковнику авиации Джарвису (Тедди предупредил его, и он ждал меня еще накануне утром). Самолет, на котором он забронировал для меня место, отправлялся из Дамдама около полуночи. По счастью, он летел прямо на Чаклалу с одной короткой посадкой в Дели. Рано утром 20-го Тедди встретил меня в Чаклале. Он привез меня к себе домой, а потом в место упокоения, куда она прибыла только накануне, так что на похороны я опоздал, и это явилось облегчением в моем горе, на какое я не смел и надеяться.

В Майапур я вернулся на второй неделе сентября, а еще недели через две получил приказ принять командование бригадой, уже выведенной в поле к востоку от Брахмапутры в предвидении схваток с настоящим противником. Об этой бригаде и о нашей подготовке к операциям против японцев я расскажу в другой главе. Но за этим спасительным переводом на более насущную и ответственную работу я угадал старания моего верного друга из Равалпинди, знавшего, что для меня теперь приемлема только одна дорога.

II. Власти гражданские
Роберт Уайт, КОИИ [21]21
  Кавалер Ордена Индийской империи.


[Закрыть]
(ранее ИГС) [22]22
  Чиновник Индийской гражданской службы.


[Закрыть]
Отредактированные письма и запись устных высказываний

1. Я с интересом прочел присланные Вами выдержки из неизданных воспоминаний покойного бригадира Рида, трактующие о его отношениях с гражданской властью в Майапуре в 1942 году. В отличие от Рида я не вел дневника, и я уже давно не думал о тех событиях, но уверен, что с военной точки зрения все описано так, как было. С гражданской точки зрения, если стремиться воспроизвести всю картину в более широком и объективном плане, можно, конечно, отметить у него кое-какие неточности или, вернее, пробелы и кое-где предложить иное истолкование.

Однако сам я после столь долгого времени едва ли могу добавить много нового. В Индии я не был с 1948 года и давно растерял и старых друзей, и старые воспоминания. Могу подтвердить, что Роналду Меррику действительно удалось уволиться из индийской полиции, но сам я не имел к этому никакого касательства и понятия не имел, на каком официальном основании начальство согласилось его отпустить. В армии он, кажется, служил в индийском полку и в 1944-м или 1945-м был ранен в Бирме Сколько помнится, он был убит в 1947 году во время кровопролитий, вызванных разделом.

Мне интересно было узнать, что Вы недавно побывали в Майапуре и что Лили Чаттерджи по-прежнему живет в доме Макгрегора – я и название это успел забыть, но самый дом помню хорошо. И очень рад был узнать, что Шринивасан жив и помнит о нашем знакомстве. Его я не видел с того утра, когда был вынужден распорядиться о взятии его под стражу вместе с другими членами местного подкомитета партии Конгресс. Я почти ничего не знал о «Святилище», которым ведала сестра Людмила, и о нем тоже успел забыть, но рад слышать, что там под вывеской «Мемориальный приют для индийских детей имени Мэннерс» увековечена фамилия семьи, когда-то пользовавшейся в той провинции доброй славой. Вы не упомянули о том, как этот приют был основан. Надо полагать, на деньги, завещанные либо мисс Мэннерс, либо ее теткой леди Мэннерс? И кстати, известно ли, что сталось с ребенком, если он вообще выжил?

Возвращаю рукопись бригадира Рида с большой благодарностью. Некоторые места в ней меня растрогали. Ни моя жена, ни я ничего не знали о болезни миссис Рид, пока не прочли в газете объявление о ее смерти, через несколько дней после того как его отозвали обратно в Равалпинди. Что его сын попал в плен, мы, конечно, знали. Я всегда об этом помнил, когда приходилось иметь с ним дело. Грустно думать, что сын тоже погиб. Рид частенько вызывал во мне досаду (чувство, очевидно, взаимное), а бывало, что и уважение, но, в общем, он по-человечески всегда был мне далек. У нас осталось впечатление, что перевод его на должность командира действующей бригады был продиктован желанием убрать из Майапура человека, чья репутация после подавления восстания вызвала слишком много противоречивых толков. Отрадно было узнать, что сам он этого не почувствовал. Поскольку Вы не прислали мне дальнейших глав его книги, я не знаю, как он отнесся к тому, что в конце концов снова оказался на канцелярской работе. Кажется, он так и не достиг своей цели – не «столкнулся лицом к лицу с настоящим противником». Какое-то время я, естественно, следил за его карьерой с некоторым интересом. Но, повторяю, все это было давно, а несколько лет спустя я и сам распростился с Индией.

Жалею, что больше ничем не могу быть Вам полезен.

* * *

2. Я получил письмо от Лили Чаттерджи, которая, очевидно, узнала мой адрес от Вас. Она пишет, что в конце Вашего пребывания в Майапуре в прошлом году дала Вам, вместе с двумя письмами, дневник, который мисс Мэннерс вела, когда жила в Кашмире у тетки перед рождением своего ребенка. Лили Чаттерджи пишет, что сначала утаила от Вас существование этого дневника и вообще не показала бы его Вам, если б не убедилась, что к так называемой истории в Бибигхарском саду Вы проявляете подлинный, серьезный интерес. Дневник она, как я понимаю, получила от леди Мэннерс через несколько лет после описанных в нем событий, когда леди Мэннерс, уже зная, что и сама скоро умрет, почувствовала, что из всех, кого она знает, может доверить его только Лили Чаттерджи. Лили утверждает, что из дневника с очевидностью явствует все, что тогда произошло.

Как я понимаю, Вы заинтересовались этим делом, когда прочли неизданную книгу бригадира Рида, которая попала Вам в руки, потому что многим известно, что Вы интересуетесь тем периодом британско-индийских отношений. Лили пишет, что Вы не поленились разыскать людей, способных либо по личным впечатлениям, либо на основании сведений из достоверных источников рассказать о тогдашних событиях в Майапуре. Так, например, пытаясь «восстановить» историю мисс Крейн, инспектора миссионерских школ, Вы даже побывали в Калькутте и своими глазами видели в миссии ее невостребованное имущество. Я встречал мисс Крейн несколько раз, а моя жена хорошо ее знала по совместной работе в разных комитетах. Мисс Мэннерс я тоже видел не раз, а вот об этом Кумаре не знал, к сожалению, почти ничего. Видел его только мельком, раз или два. Джек Поулсон мог бы рассказать о нем больше, потому что после арестов я поручил Поулсону провести все необходимые опросы. К сожалению, помочь найти Поулсона я тоже не могу. Он, кажется, эмигрировал в Новую Зеландию, и я уже много лет о нем не слышал. Но вот Лили пишет мне, что Вы разыскали одного друга этого Кумара в Англии, некоего Линдзи – не тот ли это Линдзи из разведчасти бригады, который, по свидетельству Рида, просил, чтобы его перевели куда-нибудь из Майапура? Мне помнится, что Кумара сначала отправили в тюрьму в столицу провинции, но, если, как Вы пишете, его тетка уже много лет как уехала из Майапура и с тех пор о нем не слыхали ни его старик дядя, ни Шринивасан, похоже, что он, отбыв срок, начал совсем новую жизнь где-нибудь в Индии, а может, и в Пакистане.

После всего, что мне сообщила Лили Чаттерджи, я не возражаю против того, чтобы встретиться с Вами лично (предварительно условившись, что памяти моей нельзя доверять на все 100 процентов).

* * *

3. Благодарю Вас за предоставленную мне возможность еще до нашей встречи прочесть короткий отрывок из дневника Дафны Мэннерс, в котором она описывает то, что произошло в Бибигхаре, а также письмо, в котором она сообщила тетке о «предложении» Меррика. И благодарю, что позволили ознакомиться с рассказом этого Видьясагара. Его я не знал, и имя его после стольких лет ничего мне не говорит. Лаксминарайана и его газету я помню. Я с интересом узнал, что Лаксминарайан и сейчас еще живет в Майапуре, и очень рад, что он до Вашего отъезда из Индии свел Вас с Видьясагаром. Мисс Мэннерс, несомненно, говорит правду (то есть написала правду в своем дневнике), и, если рассказ Видьясагара тоже соответствует истине – а сомневаться в этом не приходится: зачем бы ему было лгать, после стольких-то лет? – тогда я могу сказать одно – какой ужас! От собственной ответственности так легко не отмахнешься. Может быть, мне следует, чтобы уравновесить картину, объяснить, почему я считал Меррика усердным и достаточно ответственным за свои поступки работником. А впрочем, из Ваших слов явствует, что на основании различных документов (мемуары Рида, дневник и письма мисс Мэннерс и воспоминания сестры Людмилы, не говоря уже о рассказе Видьясагара) Вы уже составили себе мнение о главных действующих лицах этой истории, и в первую очередь о Меррике, так что мою помощь в Ваших расследованиях лучше ограничить более общими соображениями. Чтение этих документов (которые при сем возвращаю), безусловно, оказало то действие, на которое Вы рассчитывали. Я ловлю себя на том, что вспоминаю подробности, о которых не думал годами, так что все-таки не исключено, что я смогу быть Вам полезен.

* * *

4. Запись беседы.

Опасная зона возможных ошибок между данной политикой и ее осуществлением? Да, Шринивасан вполне мог это сказать. И вот эту-то опасную зону вы хотите нанести на карту?.. Не только это? Понятно. Очень хорошо, остановимся на моих отношениях с Ридом. Но вы задавайте вопросы.

Ну да, я отметил в рассказе Рида кое-какие неточности, но в конечном счете меня поразило другое: независимо от той примитивной солдатской позиции, которая при чтении возмутила меня так же, как в свое время в наших с ним разговорах, он умудрился придать всему случившемуся видимость какой-то логичности, и я все отчетливее вспоминал свое тогдашнее ощущение, что сам я неспособен проследить за цепью событий, которые привели к ситуации как будто и логичной, а на самом деле абсурдной.

Каждый раз как Рид входил в мой кабинет с этаким выражением на лице, будто только о том и мечтает, как бы все разъяснить и уладить, у меня появлялось такое чувство, точно я поймал на крючок рыбу, но еще не знаю, пескарь это или кит, и одного появления Рида или даже звонка от него или от одного из офицеров его штаба было достаточно, чтобы я почувствовал, что меня толкнули под локоть и сейчас объяснят, причем неправильно, в чем я ошибаюсь. У него была поразительная способность пробуждать в человеке самые примитивные эмоции, почему один раз и случилось, что я вспылил и прямо-таки грубо попросил его оставить меня в покое. Об этом он в своей книге умолчал, но я допускаю, что тут пробел объясняется тем, что кожа у него была как у носорога и моя вспышка произвела на него не больше впечатления, чем укус комара… Да, судя по его книге, его нельзя назвать бесчувственным, но чувствителен он в общем-то был только к «высоким материям» и в крупном масштабе. А в повседневном общении с человеком был не прочь показать, что собственный вес расценивает как вес кувалды по отношению к булавке.

При первом же знакомстве с Ридом я решил, что мне понадобится немало терпения и сил, чтобы удерживать его от крайностей. Как часто бывает с людьми, только что оторвавшимися от канцелярской работы, он составил себе твердое представление о том, что любил называть своей ролью или своей задачей, притом четко очерченной и более важной, чем у кого бы то ни было, и я тогда же подумал, что, составив себе это представление, он решил выполнить свою задачу in toto[23]23
  Целиком, с начала до конца (лат.).


[Закрыть]
, как бы неуместны ни ©казались некоторые ее элементы. Помню, я как-то сказал жене, что, если индийцы не устроят восстания, Риду придется его выдумать – просто для того, чтобы, подавив его, почувствовать, что он выполнил свой долг до конца. Она советовала мне обращаться с ним помягче, мы тогда уже знали, что его сын пропал без вести в Бирме. Я, кажется, не меньше его самого надеялся, что мальчик найдется, а уж известие, что тот попал в плен к японцам, принял едва ли не еще серьезнее, чем он.

Можно, конечно, сказать, что мои отношения с Ридом – типичный пример конфликта между военной и гражданской властью, так что я не менее его повинен в обобщенно шаблонном поведении…

Нет, конечно, спасибо, что поправили меня. Я вовсе не хотел сказать, что гражданские власти всегда были более прогрессивны, а военные более реакционны. Выходит, я сам себе подстроил ловушку. Попробую выразиться точнее. Драма, которую разыгрывали мы с Ридом, – это конфликт между теми англичанами, которые сочувствовали индийцам, восхищались ими и считали их способными к самоуправлению, и теми, которые их не любили, или боялись, или презирали, или, того хуже, были равнодушны, не видели в них живых людей, считали, что они только мешают англичанам жить и работать в этой стране и приемлемы разве что как слуги, или солдаты, или деталь пейзажа. Как правило, гражданские чиновники были куда лучше осведомлены об индийских делах, чем их военные коллеги. В последние годы нашего правления уже трудно было бы найти на гражданских постах человека с такими наивными политическими взглядами, как у Рида…

Указать самое слабое место в его анализе политической ситуации в Индии с начала 30-х годов? Нет, потому что «анализ» – не то слово. У него была определенная позиция, только и всего. У каждого из нас была своя позиция, но его-то казалась мне уж очень ребяческой. Одни эмоции, и никакого анализа. Но меня всегда учили, что политика – это люди, а очень многие англичане думали и чувствовали так же, как Рид, поэтому, даже когда он особенно меня бесил своими разглагольствованиями о том, что англичане и индийцы должны забыть о своих разногласиях, чтобы «расколошматить япошек», я признавал силу его позиции. Как-никак японцы со дня на день могли вторгнуться в Индию, и, хотя Рид, говоря о том, что англичане и индийцы должны забыть о разногласиях, имел в виду, что забыть должны индийцы, отказавшись от своих политических требований, англичане же сохранят status quo и ни о чем не забудут, общая картина представлялась примерно в таком виде: что будет, если жители дома, вечно ссорящиеся между собой, выглянув в окна, заметят, что к двери подбираются громилы или шайка хулиганов готовится поджечь дом? Хозяин тут же почувствует, что обязан взять на себя руководящую роль, и уже не потерпит никаких внутренних разногласий.

Но как ни очевидна эта ситуация сама по себе – прекратить свары и образовать единый фронт для отпора японским разбойникам, – самая очевидность ее зависит от того, какие именно свары происходили в доме, разве не так? Я не большой любитель аналогий, но эту стоит немного продолжить. Вообразите, что население в доме разношерстное, и в последнюю очередь право голоса имеют те, кому дом принадлежал первоначально. Нынешний самозваный хозяин уже много лет твердит, что когда-нибудь, когда он убедится, что они выучились чинить крышу, укреплять фундамент и держать комнаты в порядке, он съедет и вернет им дом, потому что в этом и состоит дело его жизни: учить других, как жить и пользоваться своей собственностью. Он твердил это так долго, что сам в это поверил, но его метод был такой смесью из слов поощрения и мер подавления, что «домочадцы» пришли к выводу, что он их морочит и что понимает он только тот язык, на котором сам говорит, то есть сочетание нажима физического и морального. И он так долго твердил, что уйдет (а сам не двигался с места), что жители нижнего этажа – те, что надеются унаследовать дом или, вернее, снова получить его в собственность, – успели разбиться на фракции. Может, в его намерения и не входило создать такие фракции, но их существование оказалось ему очень на руку. Отказывай людям в их просьбе достаточно долго, и они, естественно, начнут спорить о том, чего именно они просят. Поэтому он с превеликим удовольствием дает интервью всяким депутациям от этих фракций и использует доводы фракций меньшинства в качестве моральных рычагов, чтобы ослабить требования фракции большинства. Он завел привычку сажать под замок слишком горластых членов всех фракций без разбора, обитающих на нижнем этаже, и не выпускать, пока они не объявят голодовку, как обычно поступал Ганди.

В Индии мы были ради того, что могли от нее иметь. С этим теперь никто не спорит, но в истории британско-индийских отношений есть, мне думается, два важных аспекта, которые мы предпочитаем забывать или игнорировать. Во-первых, то, что в самом начале мы были в силах эксплуатировать Индию, потому что первая наша конфронтация – любимое словечко Рида – была между дряхлой, усталой цивилизацией, уже сходившей на нет при Моголах, и совсем новой, энергичной цивилизацией, неуклонно набиравшей силу начиная с Тюдоров. Англичане склонны думать об Индии как о викторианском приобретении, а на самом деле приобретение было еще елизаветинское. И достаточно вспомнить разницу между елизаветинцами и викторианцами, чтобы представить себе, как изменилось наше отношение к этой добыче, а значит, вспомнить и тот второй аспект, который мы забываем или игнорируем, – путаницу вокруг нравственной стороны вопроса. Нравственный фактор рано или поздно обязательно возникает и постепенно выходит на первое место во всяких затянувшихся отношениях между людьми, особенно если статус их неодинаков. Груз морального руководства, естественно, ложится на нацию, которая считается высшей, но если эта нация, сверх меры наделенная властью, может объяснить, что власть ее от бога, и толковать о морали и высокой задаче – избавить от бедности и невежества ту самую нацию, над которой она властвует, – то и эта другая нация, та, что слишком долго подвергалась, как теперь принято говорить, дискриминации, может ссылаться на своего бога. Примерно в то же время, когда англичане развивали свои теории насчет «бремени белого человека», чтобы легче было нести ответственность, индусы и мусульмане попристальнее вгляделись в свои религии – не для того, чтобы объяснить свое порабощение, а чтобы с ним покончить. Вы же знаете, сколько всякого вздора наговорили об общинной проблеме в Индии, словно мы веками тщетно ждали, чтобы под нашим влиянием индусы и мусульмане уладили свои распри, но ведь общинная проблема и проблемой-то стала только в XIX веке, когда у индусов и мусульман, как и у нас, нашлись реформаторы и воскрешатели прошлого и взялись за дело с целью выяснить, какое утешение, поддержку и указания на будущее можно почерпнуть из этих древних учений. Я думаю, что раскол между мусульманской и индусской Индией вызвали англичане, пусть даже несознательно и неумышленно. Уже сравнительно недавно в Кении мы вопили о варварстве племени гикуйю с их террором мау-мау, но что вы хотите? Нельзя без конца бить человека по голове, когда-нибудь он обратится за помощью к народной памяти и племенным богам. Индусы обратились к своим богам, мусульмане к своим. Ганди вовсе не по социальным мотивам отождествлял себя с париями индуизма. В древних формах индуизма неприкасаемость вообще не была известна, и вполне естественно, что в этой попытке порабощенного народа вернуться к истокам своего религиозного чувства именно неприкасаемость была выбрана в качестве жертвы этого движения, и одним из главных догматов неприкасаемости стало возрожденное «ненасилие». У мусульман экскурс в свое религиозное прошлое был более опасным делом, потому что Магомет проповедовал священную войну против неверных. Мне кажется, для англичан мысль об этой опасности имела какую-то притягательную силу. Мне всегда казалось любопытным, что англичане в большинстве охотнее и легче общались с мусульманами, чем с индусами, но ведь в глубине души мы всегда немножко стеснялись «слабости» христианства. В индуизме мы угадывали такую же слабость, зато в религии Аллаха нам виделся некий восточный вариант более полнокровного христианства.

В те дни я не знал, что и думать о Ганди. В общем-то я не доверяю великим людям. Полагаю, что это и не нужно. Ганди я безусловно не доверял, но не так, как, скажем, Рид, по-другому. Я просто отказывался понять, как такой человек, пользуясь таким авторитетом и влиянием, может остаться самим собой и всегда принимать правильные решения исходя из правильных мотивов. И вместе с тем, даже когда его намерения казались мне сомнительными, я чувствовал, что он взывает к моей совести.

О Ганди ходит одна легенда, которую я тогда не слышал. Но с тех пор она меня очень занимает. Может быть, и вы ее слышали?..

Ну да, эта самая. Как вам кажется, знаменательно это? Я в ней вижу ключ к пониманию этого человека. Вы подумайте, собственная община изгоняет его из своих рядов только за то, что он в молодости выразил намерение поехать в Англию изучать право! А это вы тоже знали что главари его общины якобы заранее объявили: всякий, кто вздумает его провожать или пожелает ему счастливого пути, будет оштрафован! Кажется, по рупии с носа. Теперь вспомните, сколько времени он прожил за границей с первого своего отъезда до возвращения – без малого четверть века. Интересно, какой показалась ему Индия после стольких лет в Англии и еще стольких лет в Южной Африке. Не сжалось у него сердце, как вы думаете? Хоть он и вернулся героем после того, что сделал в Южной Африке для индийцев, впервые возглавив там сатьяграху. Ведь климат Индии только бригадир Рид мог назвать целительным. Может быть, Ганди чуть глянул на нее, так сразу подумал: боже правый, это сюда меня так тянуло вернуться? Я упоминаю об этом потому, что мы с вами подошли к важному вопросу о роли сомнения в общественной жизни.

Мне кажется знаменательным и то, что он вернулся в Индию в то время, когда дружественное сотрудничество англичан и индийцев в последний раз достигло сравнительно высокого уровня – в начале первой мировой войны. Сколько помнится, он отплыл из Южной Африки в Англию летом 1914 года и прибыл туда, как раз когда мы объявили войну Германии. Индийским студентам в Лондоне он объяснял, что нельзя рассматривать трудное положение Англии как благоприятную возможность для Индии – мысль вполне здравая, которую двадцать пять лет спустя позаимствовал у него Неру, – и потом, уже в Индии, ратовал за вступление молодых индийцев в армию. В ту войну Индия действительно старалась помогать нам, а не мешать. Индийцы чуяли в воздухе запах свободы и самоуправления, которого они могли добиться, сражаясь против врагов Англии. Ведь мы – если не ошибаюсь, в 1917 году – официально заявили, что наша цель – предоставить Индии статус доминиона. Ганди, помнится, вернулся в Индию в начале 1915 года и даже скрестил шпаги, как выразился бы Рид, с такими людьми, как Анни Безант. Но уже тогда он проявил себя как-то двусмысленно. В первой же своей речи сказал, что ему стыдно – он вынужден обращаться по-английски к аудитории, состоящей чуть ли не из одних индийцев, потому что иначе его не поймут. Большинство индийских лидеров гордилось своим знанием английского. Он раскритиковал какого-то туземного князя, говорившего незадолго до того о нищете Индии, и язвительно сослался на окружающее их великолепие – собрание было посвящено основанию нового университета… В Бенаресе? Да-да, Индийского университета в Бенаресе. Потом сказал, что предстоит еще много поработать, прежде чем думать о самоуправлении. Это была пощечина самодовольству политиканов. И тут же указал на присутствующих в толпе правительственных сыщиков и задал вопрос, почему к индийцам относятся с таким недоверием. Это был щелчок по адресу англичан. Он упомянул о молодых индийцах-анархистах, сказал, что сам он тоже анархист, но не верит в насилие, хотя и понимает, что без насилия анархистам не удалось бы добиться отмены решения о разделе Бенгалии. В общем, мешанина несусветная. Миссис Безант пыталась его перебить, но студенческая аудитория требовала продолжения. Председатель собрания просил его выразиться яснее, и тогда он сказал, что хочет покончить с ужасными подозрениями, которые в Индии подстерегают человека на каждом шагу. Он-де хочет любви, доверия и возможности высказать, что у него на сердце, не опасаясь последствий. Большинство сидевших на эстраде вышли – наверно, почувствовали себя скомпрометированными, или оскорбленными, или просто сконфузились, – тогда он умолк, а потом выступали англичане. Полиция приказала ему покинуть город.

Получилось, наверно, так, как было бы на политическом митинге здесь, в Англии, или в интервью по телевидению, если бы всем известный человек вдруг встал с места или повернулся бы лицом к телекамере и сказал в точности то, что думает, не заботясь о том, сколько в его словах кажущихся противоречий и, уж конечно, не оберегая свою репутацию в подлинно творческой попытке прорваться сквозь ощущение запланированности эмоций и реакций, непременно сопутствующее всякому официальному собранию. В Индии это ощущение запланированности всегда было особенно сильным, потому что в нормальном состоянии индийцы – самые вежливые люди в мире. Оттого-то, вероятно, в критические моменты они оказываются самыми истеричными и кровожадными. Думаю, что привычка изъясняться на чужом языке еще усилила их природную вежливость. Я часто думал, насколько же успешнее мы справлялись бы со своей работой, если бы всем нашим гражданским служащим вменялось в обязанность свободно владеть как хинди, так и языком, преобладающим в той или иной провинции, и только на этом языке вести все, сверху донизу, дела по управлению страной. Ганди, конечно, был прав – ему было чего стыдиться, когда он говорил со студентами на иностранном языке. А вынуждало его к этому не только то, что вся эта молодежь и не попала бы в университет, если бы сначала не выучилась говорить и читать по-английски, но и то, что это, вероятно, был единственный язык, общий для всех, кто там оказался. Для интеграции общин мы, в сущности, не сделали ничего, разве что связали их железными дорогами, чтобы быстрее перекачивать их богатства себе в карман.

Мне, понимаете, всегда казалось, что Ганди – единственный в мире общественный деятель, наделенный высокоразвитым инстинктом и способностью думать вслух, и никакие иные инстинкты и способности не могли, как правило, их заглушить. Это в конце концов и привело к тому, что его перестали понимать. Во всяком общественном деятеле привыкли видеть, как теперь говорят, некий образ, и в идеале этот образ должен быть неизменным. Про Ганди этого не скажешь. Только за годы 1939–1942 он менялся столько раз, что история заклеймила его как политического путаника – то ли приспособленец, то ли блаженный зануда. А по-моему, он только старался вынести на свет свои сомнения относительно идей и позиций, которые всем нам знакомы, но мы предпочитаем о них умалчивать.

И не кажется ли вам, что это можно отчасти объяснить тем тяжелым чувством, которое он испытал давно, еще в девятнадцатом веке, когда увидел, что может покинуть свою родину только как отверженный ею? Не кажется ли вам, что элемент сомнения уже тогда заявил о себе не менее громко, чем по возвращении? Он наверняка себя спрашивал: «Правильно ли я поступаю?» Не забудьте, ему всего-то было тогда девятнадцать лет. Когда он захотел поехать в Англию изучать право, его кастовое общество публично от него отреклось. А каста в те дни должна была иметь для него подлинно религиозное значение. Отъезд же в Англию имел значение лишь в плане его честолюбивых мирских устремлений. Честолюбие в той или иной степени свойственно всем, но мало кто, подобно Ганди, бывал вынужден так серьезно усомниться в том, что оно имеет и хорошую сторону. К концу мне уже казалось, что он в своей общественной деятельности все время печется о спасении души. И конечно, когда человек сомневается в себе, в своих поступках, в своих мыслях, это оказывает сильное, хоть и скрытое от глаз, влияние на события дня. Он правильно делал, что предавал свои сомнения гласности. Он никогда не боялся прямо заявить, что изменил свою точку зрения, или был не прав, или что обдумывает какую-то проблему, а мнение свое выскажет после того, как додумается до определенного ее разрешения.

Что бы случилось, если бы я во всеуслышание поведал о своих сомнениях насчет того, разумно ли было в августе 1942 года арестовать руководителей Национального конгресса. А кто его знает. Я не допускаю мысли, что во всем округе один я чувствовал, что это самое неразумное, что можно сделать, что один я писал на этот счет длинные секретные докладные своему начальству. Но выступить открыто, публично изложить все «за» и «против», связанные с полученной мною директивой, – на это у меня не хватило пороха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю