355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пол Скотт » Жемчужина в короне » Текст книги (страница 10)
Жемчужина в короне
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:49

Текст книги "Жемчужина в короне"


Автор книги: Пол Скотт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

Так давайте я вам еще кое-что расскажу про мисс Крейн. Она была английская либералка старой школы, насколько я понимаю это определение, и как таковая не обладала широким кругом друзей. Я бы сказала даже больше: по-моему, друзей у нее вообще не было. Она любила Индию и всех индийцев, но никого из индийцев в отдельности. Британскую имперскую политику она ненавидела, а потому плохо относилась ко всем британцам, если не обнаруживала, что в жизни они придерживались одних с нею правил. Наверно, это можно выразить и так, что обычно дружбы ее были подсказаны не сердцем, а рассудком. Если чьи-нибудь действия шли вразрез с тем, как она представляла себе его взгляды, она в наказание снимала со стены его портрет. Это был никчемный жест, но очень красноречивый, безошибочно выдававший ее слабость. Как жест он уступал даже трогательно-бессмысленному обычаю поворачивать лицом к стене портрет сына, опозорившего семью. В том жесте было хотя бы что-то осязаемое – гнев, направленный на одного определенного человека. Но мужества ей было не занимать. Это можно сказать о многих людях ее типа, и я думаю, что в конце концов она именно оттого помешалась, что у нее хватило мужества и на то, чтобы увидеть правду (пусть даже и не остаться после этого жить), увидеть, что все ее добрые дела и благородные мысли существовали в вакууме. По моей теории она поняла совершенно отчетливо, но слишком поздно, что ни разу не замарала рук, ни разу не снизошла до черной работы во имя дела, в которое, казалось бы, так свято верила. И тогда становится ясно, почему, когда мистер Поулсон нашел ее, она сидела у дороги под дождем, держа за руку убитого учителя мистера Чоудхури.

Дафна – Дафна была не такая. Вы со мной не согласны? Вот вы прочли эти два письма. Да не трудитесь снимать копии. Заберите их с собой. Когда-нибудь, когда не будут больше нужны, вернете. Я их знаю почти наизусть. Жалею только, что тогда о них не знала. Жалеть-то жалею, но и то сказать, а если б знала, если б прочла их тогда, что я могла бы сделать? Ее вдохновенные ошибки только она сама и могла совершить. Да, вдохновенные. Она-то не боялась замарать руки. Очертя голову бросалась в любую опасность, чем страшнее ей было, тем тверже решала не отступать. В конце концов она нас всех перехитрила. Мы все за нее боялись. Мы уже ее боялись, вернее – того, что она выпустила на волю, как Пандора, когда убежала на чердак и сорвала крышку с ящика.

Может, я поэтому и сижу всегда здесь, на передней веранде? Вы знаете, ведь это те самые ступеньки. Да, знаете, конечно. Вы все время на них поглядываете, а потом на дорогу, словно ждете кого-то, кто бежал сюда в темноте от самого Бибигхара. В тот вечер я была с мистером Мерриком в холле, вон там возле двери в гостиную. Оттуда ступеньки не видны. Машину он поставил подальше, в тени. Я уж потом, когда вспоминала все это, подумала, может, он нарочно завел ее в тень, чтобы с улицы не увидели, что он здесь, в доме Макгрегора, когда европейская часть Майапура вся гудит от слухов о беспорядках в окрестностях города и о мисс Крейн, уже доставленной в больницу. Он, как только приехал, спросил: «Как вы тут, леди Чаттерджи, все в порядке?» Мне даже смешно стало, ведь за все время нашего знакомства он в первый раз обратился ко мне как к кому-нибудь из ваших, точно я леди Грин, или Браун, или Смит и живу одна на самой границе безопасной зоны. Я предложила ему выпить, он сказал, что у него мало времени, но выпил с явным удовольствием, и это меня немного удивило: вообще-то он почти не пил. Помню, я еще подумала: «Когда ты озабочен, встревожен, когда лицо у тебя живое, ты очень даже недурен собой». Я сказала: «Вы, наверно, к Дафне, а она в клубе», и он ответил: «Да, в больнице сказали, что она поехала прямо в клуб, но там ее нет». Я сказала: «В самом деле?» – и сразу встревожилась, но постаралась это скрыть и добавила: «Но я уверена, что с ней ничего не случилось».

И тогда он спросил уже без обиняков: «Она с Гари Кумаром?» Я сказала, что нет, едва ли. Я и не думала, что она с ним. Мне даже казалось, что «общение», от которого ее предостерег мистер Меррик, кончилось. Я и не знала, что он предостерегал ее. Я не знала, что мистер Меррик делал ей предложение. Все это она от меня утаила. Чего она не сумела утаить, так это чувств, которые внушал ей Кумар, и того, что она не видела его перед тем больше недели, а вернее, недели три. И когда мистер Меррик спросил: «Она с Кумаром?», я ответила не кривя душой: «Нет, едва ли». А потом засомневалась. Но больше ничего не сказала. Заговаривать о нем с мистером Мерриком как-то не тянуло. Он спросил: «Так где же она может быть в такое время?» Я ответила: «Да, наверно, у кого-нибудь из знакомых», пошла к телефону и обзвонила несколько мест, где она могла быть. Это заняло уйму времени. Телефонные линии в городе были забиты служебными разговорами. Мистер Меррик все выходил на веранду и возвращался, чуть я окончу очередной разговор. «Скоро вернется, – сказала я, – сядьте пока, выпейте еще рюмочку», и он опять, к моему удивлению, согласился. Он был в мундире. Вид у него был усталый до предела.

Я спросила: «Положение серьезное?», и он ответил: «Похоже на то». А потом вдруг выпалил: «Дьявольщина какая-то!» – и прикусил язык, только что не извинился за грубое выражение. «Некоторые из ваших знакомых арестованы». Я кивнула. Я знала, кто именно, но говорить о них не хотела. «А я здесь сижу и выпиваю с вами. Вас это не шокирует?» Я засмеялась и ответила, что нисколько не шокирует, если только он не собирается отправить меня в тюрьму в «черном вороне» как подозрительную личность. Он улыбнулся, но промолчал, а я подумала: «Кажется, попалась!» И тут он выговорил самое главное: «Я просил ее быть моей женой. Она вам сказала?» Я чуть не ахнула. Ответила, что нет, и тут только поняла, до чего опасная сложилась ситуация, и спросила: «Что слышно про мисс Крейн?» Я не хотела говорить с ним ни про Дафну, ни про Гари Кумара. Ни про то, где они могут быть. Мистер Меррик всегда недолюбливал юного Кумара, и, должна сознаться, я сама питала к нему смешанные чувства. Он казался мне слишком самолюбивым, заносчивым. А один раз у него были какие-то неприятности. Мистер Меррик вызывал его для допроса. Я в то время и не слышала о нем, но одна знакомая – Анна Клаус, из Женской больницы, – как-то позвонила мне и рассказала, что он арестован, видимо, без всяких оснований. Ну, вы меня знаете. Я тут же обратилась к судье Менену. Насколько я поняла из его слов, все это была буря в стакане воды. Он и арестован не был, а только вызван на допрос. Выяснилось, что его знает один мой давнишний приятель, Васси. Это мистер Шринивасан, он и сейчас здесь живет, надо будет вас познакомить. Короче говоря, я как-то пригласила этого Кумара в гости, мне было любопытно на него посмотреть, и таким образом он вошел в мою жизнь или, вернее, в жизнь Дафны. Вырос он в Англии. Его отец строил грандиозные планы насчет его будущего, но все эти планы пошли прахом, когда отец умер банкротом и бедного Гари отправили на родину в Майапур, только какая уж там родина! Когда отец увез его в Англию, ему было два года, а вернулся он восемнадцатилетним. По-английски говорил, как молодой англичанин. И вел себя так же. И думал так же. Говорят, он и фамилию свою тогда писал на английский лад, как отец – Кумер. Гарри Кумер. Но, видимо, его тетка положила этому конец. Она была его ближайшей родственницей и, вероятно, любила его на свой индийский лад, а значит – баловала, разрешала бездельничать, а значит – у него оставалось время размышлять о своей горькой доле. Мне как-то не понравилось, что Дафну сразу к нему потянуло, я не была уверена, что это взаимно. Она знала, что я что-то держу про себя. И он знал. Может, надо было высказаться. А я молчала. И теперь думаю – может, это по моей вине в том, что мистер Меррик назвал «общением» между Кумаром и Дафной, обозначилась скрытность. И в тот вечер, когда мистер Меррик был здесь и сказал, что просил Дафну быть его женой, и я поняла, какими опасностями это чревато, я вспомнила, что утром в тот день она была особенно весела – не по сравнению с тем, какой я ее вообще знала, а по сравнению с тем, какой была в последние дни – задумывалась, хмурилась, нигде не бывала, разве что в клубе, и, конечно, притворялась, что все у нее хорошо, и тут мне стало ясно, что она именно с Кумаром, и весела была оттого, что они сговорились снова встретиться. Мне это стало ясно, и мистеру Меррику, видимо, тоже. А уверившись, что она с Кумаром, я подумала, что знаю и то, где они сейчас находятся, и еще подумала (ошибочно), что если я знаю, так мистер Меррик тоже догадывается, и поедет туда, и застанет их вместе, а этого я не хотела. И вообще решила помалкивать, потому что то место, где они, по моим расчетам, могли быть, – это было то самое место, где мистер Меррик впервые увидел юного Кумара и отправил его на допрос, и, таким образом, круг замкнулся, и я почувствовала, что беды не миновать. Вот тогда я и перевела разговор с Дафны на бедную мисс Крейн, я знала, что ее доставили в больницу, и спросила: «Ну как она, ничего?», и он ответил, что, насколько ему известно, – ничего, и тут же посмотрел на часы и попросил разрешения позвонить на службу. Он еще не дошел до телефона, как раздался звонок. Звонил комиссар – мистер Меррик предупредил, где его можно найти. Мистер Меррик взял трубку, и я слышала, как он говорил Робину Уайту, что лично проверил все патрули, что в городе спокойно, потому что лавки на базаре закрыты и люди, видимо, сидят по домам, как будто объявлен комендантский час. А потом сказал: «Нет, я здесь потому, что пропала мисс Мэннерс». По его тону выходило, что это я сообщила в полицию, что она пропала без вести, и слова-то были нелепые, но, по существу, это была правда. Они еще немного поговорили, а потом он передал мне трубку, сказал, что Робин просит меня на два слова, а он прощается – дожидаться не будет. Робин спросил: «Лили, что это я слышу про Дафну?» Я сказала, что не знаю, я думала, она из больницы поехала прямо в клуб, а мистер Меррик говорит, ее там нет, так что теперь и я волнуюсь. И спросила: «А положение скверное, Робин?» А он ответил: «Да понимаете, Лили, мы еще не знаем. Хотите, приезжайте к нам ночевать?» Я рассмеялась и спросила: «Зачем? Разве тараканы уже полезли в щели?»

Вы, наверно, знаете, был такой план – если предполагаемое восстание состоится, переправить женщин и детей в клуб, в отель Смита, в дом комиссара и прочие безопасные места, даже в старые казармы, если дело обернется совсем уже плохо, как во время сипайского мятежа, а некоторые умники и это пророчили. Робину пришлось разработать этот план с бригадным генералом Ридом, но я еще ни разу не слышала, чтобы он говорил об этом всерьез. Он ответил: «Нет еще, но несколько женщин, у которых мужья в отлучке, перебрались в клуб». «Что ж, – сказала я, – ведь туда-то мне дороги нет, правда, Робин?» Позже он мне говорил, что даже растерялся – никогда, мол, он не слышал в моих словах издевки. А я и не думала издеваться. Так, само вырвалось. Констатировала факт, и только. Он сказал: «Вы мне позвоните, когда она вернется. А лучше позвоните через полчаса в любом случае, хорошо?» Я пообещала. Когда я вышла на веранду, машины мистера Меррика уже не было. Время было около девяти часов. Дафна всегда предупреждала по телефону, если ей случалось задержаться. Я подумала, может, она и пробовала звонить, но не дозвонилась. Но я и сама в это не верила. Перед глазами неотступно стояла Дафна, и Кумар, и то место, которое называли «Святилище». Я там никогда не была – глупо, конечно, но оно внушало мне ужас, несмотря на все, что рассказывала Анна Клаус, и внушала ужас женщина, которая там распоряжалась, та, что называла себя сестра Людмила и подбирала умирающих на улицах. Дафну эта сестра Людмила страшно интриговала. Короче говоря, я пошла в дом посмотреть, чем заняты слуги, потому что вдруг заметила, что их что-то не видно и не слышно. Весь день они ходили мрачные. В кухне никого не оказалось, никто не готовил обед. Я подошла к кухонной двери, крикнула, и через некоторое время появился Раджу. Он сказал, что повар захворал. «То есть напился пьян, – сказала я. – Передай ему, чтоб обед был в девять тридцать, а не то все ищите себе новых хозяев, и ты в том числе. Твое место перед домом, Раджу».

Я вернулась в гостиную, налила себе стаканчик и услышала Раджу на веранде. Подумала – и этот напился, на ногах не стоит, дуралей, вон упал со всего маху. И вышла отругать его. Это был не Раджу. Я сперва глазам своим не поверила. Она упала на колени, руками уперлась в пол. Она упала и расшиблась о ступеньки, но упала потому, что уже была избита и так долго бежала, что совсем обессилела. Она подняла голову и сказала: «Ой, тетечка». На ней была ее защитная больничная форма, вся изодранная, грязная, а на лице кровь. Даже когда она сказала: «Ой, тетечка», я не могла поверить, что это Дафна.

* * *

В честь приезжего гостя в саду при доме Макгрегора устроена иллюминация. Кусты, подсвеченные с помощью целой батареи переключателей на стене веранды, выглядят как театральная декорация. Ветра нет, но неподвижность ветвей и листьев кажется искусственной. Прожекторы породили не только эти ярчайшие пятна, но и омуты непроглядно-черного мрака. Мужчины и женщины, с которыми вы разговариваете на лужайке, переходя от одной группы к другой, порой обозначаются лишь как силуэты, хотя при повороте чьей-то головы нет-нет да и блеснет прозрачно влажный глаз, а при движении руки – костлявый абрис пальцев, держащих бокал, в котором свет и влага смешались в равных долях. И то застывают в неподвижности, то вдруг начинают метаться светляками огоньки сигарет.

Люди в саду – это наследники. Где-то, дальше отсюда во времени, чем в пространстве, огонь, поглотивший Эдвину Крейн, вспыхивает, никем не замеченный, лижет стены, разгорается. В освещенном темном саду можно уловить и эту дополнительную вспышку света, а за беззаботной болтовней гостей на званом вечере расслышать зловещее потрескивание дерева.

На участке позади дома мисс Крейн был сарайчик, где она, по чисто английскому обычаю, хранила садовый инвентарь. Как это похоже на нее – в безветренный день, когда первый зной после дождей уже подсушил дерево и теперь оно скоро досохнет в теплые дни перед похолоданием, выбрать место, откуда пожар не угрожал бы самому дому. Она заперлась в сарайчике, облила стены керосином и умерла, будем надеяться, в те несколько секунд, что потребовались раскаленному воздуху, чтобы сжечь ее легкие.

Говорят, что для этого «сати» (которое леди Чаттерджи называет «саньяси минус скитания») она в первый раз в жизни облеклась в белое сари (сари – в знак своей второй родины, белое – в знак траура и вдовства). И еще рассказывают, что Джозеф, которого она нарочно услала с каким-то выдуманным поручением, вернулся ни с чем, рухнул на колени при виде дымящегося погребального костра и возопил: «Ой, мемсахиб, мемсахиб!» – так же, как 33 несколько недель до того мисс Мэннерс, упав на колени, подняла голову и произнесла: «Ой, тетечка».

Так человеческие существа взывают о разъяснении того непонятного, что с ними случается, и так сцены и характеры предстают перед исследователем, подобно игрушкам, которые дети расставляют напоказ, предаваясь своим злым, но неотвратимым играм.

Часть третья. Сестра Людмила

Происхождение ее было туманно. Одни говорили, что она родственница Романовых, другие – что она в прошлом венгерская крестьянка, русская шпионка, немецкая авантюристка, французская послушница, убежавшая из монастыря. Но все это были домыслы. Бесспорно, во всяком случае, на взгляд майапурских европейцев, было одно: какой бы святой она теперь ни казалась, у нее нет оснований именовать себя «сестра». Ни католическая, ни протестантская церковь не признали ее своей, но мирились с ее существованием, потому что она давно уже выиграла «битву за Облачение», заявив разгневанному католическому священнику, вознамерившемуся искоренить это зло, что покрой своей одежды выдумала сама, что, если даже у настоящих монахинь статус выше и шансов на вечное блаженство больше, не может быть, чтобы только они имели право на скромность или были особенно чувствительны к солнечным ударам: отсюда – длинное серое платье из легкой бумажной ткани (не украшенное крестом на груди, не препоясанное вервием, а просто схваченное на талии кожаным поясом, какие продаются в любой лавке) и крылатый белый крахмальный чепец, защищающий от солнца шею и плечи и видный даже в самую темную ночь.

– Но вы называете себя сестра Людмила, – сказал священник.

– Нет. Это индийцы меня так называют. Если вы против, обратитесь к ним. Недаром сказано: «Бог поругаем не бывает».

В то время (1942) сестра Людмила каждую среду с утра пускалась в путь, оставив позади тесно друг к другу стоящие старые здания, где она кормила голодных, ухаживала за больными, обстирывала и утешала тех, кто без ее ночных обходов умер бы на улице. На поясе у нее висел на цепочке запертый кожаный мешочек. Следом за ней шагал рослый индийский юноша, вооруженный палкой. Юноши сменялись через полтора-два месяца. Мистер Говиндас, управляющий майапурским отделением Имперского индийского банка, куда она и направлялась по средам, однажды спросил ее: «Сестра Людмила, откуда у вас этот слуга?» – «Наверно, бог послал». – «А тот, что провожал вас в прошлом месяце? Его тоже бог послал?» – «Нет, – сказала сестра Людмила. – Тот вышел из тюрьмы, а недавно опять туда угодил». – «Вот к этому я и веду, – сказал мистер Говиндас. – Опасно доверять такому парню только потому, что, судя по виду, у него хватит силы за вас вступиться».

Сестра Людмила только улыбнулась и протянула ему чек, выписанный для оплаты наличными.

Из недели в неделю она приходила к мистеру Говиндасу и получала двести рупий. Чеки были выписаны на Имперский индийский банк в Бомбее. Имперский банк давно превратился в Государственный, а мистер Говиндас давно удалился от дел. Однако память у него до сих пор прекрасная. Поскольку она никогда не вносила денег и, как было известно мистеру Говиндасу, по всем счетам поставщиков расплачивалась чеками же, он мог только заключить, что либо у нее солидное состояние, либо ее вклад регулярно пополняется из какого-то другого источника. В долгосрочном распоряжении из Бомбея, санкционирующем выдачу ей денег, она значилась как миссис Людмила Смит, и та же подпись стояла на ее чеках. Позондировав одного приятеля в Бомбее, мистер Говиндас выяснил, что деньги поступают из казны некоего небольшого индийского княжества, их можно рассматривать как пенсию, потому что муж миссис Людмилы Смит, инженер, до конца жизни состоял на жалованье у этого князя. Свои двести рупий она брала такими купюрами: пятьдесят рупий бумажками по пять рупий, сто – бумажками по одной рупии и пятьдесят мелочью. Мистер Говиндас полагал, что почти вся мелочь и изрядная часть банкнотов в одну рупию раздается бедным, а остальное идет на жалованье ее помощникам и кое-какие покупки. Он знал, что мясо, крупу и овощи ей поставляют местные торговцы, с которыми она расплачивается раз в месяц, а лекарства она покупает в аптеке доктора Гулаба Сингха Сахиба со скидкой в 12,5 % для постоянных клиентов за вычетом 5 % за ежемесячные платежи. Знал он и то, что сестра Людмила выпивает всего один стакан апельсинового сока в день и ест всего раз в сутки – съедает порцию риса или гороха и на второе немного творога, лишь по пятницам позволяя себе скромное овощное карри, а по христианским праздникам – рыбу. Остальную еду поглощали ее помощники и голодающие, которых она подкармливала. Он много чего про нее знал. Порой подумывал, что, если б записать все, что он про нее узнал или слышал, хватило бы на несколько банковских бланков самого крупного формата. Но, зная все это, он продолжал считать, что ничего существенного не знает. И в 1942 году в Майапуре так считал не только мистер Говиндас.

Взять хотя бы ее возраст. Сколько ей может быть лет? Под монашескими складочками, сборочками и разлетающимися крыльями крахмального чепца ее лицо (иные называли его непроницаемым) непрерывно жило в каком-то стерильном благостном сиянии. Руки были руки женщины, привыкшей руководить работой других. Время их почти не коснулось. На безымянном пальце было одно-единственное кольцо – золотой венчальный ободок. Шею охватывала стойка крахмального белого нагрудника, прикрывавшего грудь и плечи. Глаза у нее были темные, глубоко посаженные, скулы немного выдающиеся – возможно, признак венгерской крови. Голос под стать глазам, тоже темный и глубокий. По-английски она говорила свободно, но с отрывисто резкими интонациями, на хинди – как базарная торговка. Англичане, говорит мистер Говиндас, утверждали, что в ее английской речи слышен немецкий акцент. Кто-то уверял, что у нее есть два паспорта: британский и французский. От роду ей давали лет пятьдесят – может быть, на пять лет больше или меньше.

Забрав свои двести рупий и спрятав их в кожаный мешочек на поясе, сестра Людмила прощалась с мистером Говиндасом, благодарила его за то, что проводил из своего кабинета до самой входной двери, и пускалась в обратный путь в сопровождении очередного юноши, который провел те десять-пятнадцать минут, что заняло получение денег, сидя на корточках у подъезда и судача с теми, кто тоже кого-нибудь ждал или просто проводил время. Разговоры между телохранителем и его случайными собеседниками носили достаточно непристойный характер. Их интересовало, приглашала ли уже его сумасшедшая белая женщина к себе в постель и когда именно он намерен сбежать с деньгами, для охраны которых его наняли. Шуточки были беззлобные, но за ними звучала нотка черной опасливости. На взгляд здорового человека, занятия сестры Людмилы были очень уж тесно связаны со смертью.

* * *

Из майапурского отделения Имперского банка под аркадой Виктория-роуд, главного торгового центра европейской части города, путь сестры Людмилы обратно в «Святилище» лежал через евразийский квартал, мимо миссионерской церкви, через железнодорожный переезд, где ей, так же как мисс Крейн, с которой она здоровалась кивком, но никогда не разговаривала, иногда приходилось ждать, пока откроют шлагбаум, прежде чем ступить на забитый пешеходами и повозками Мандиргейтский мост. Перейдя через реку, она задерживалась перед храмом Тирупати и оделяла милостыней нищих и прокаженного, который сидел там на земле, скрестив ноги, выставив для обозрения розовые пятна на зараженном теле и поднятые руки, подобные обрубленным сучьям. На этом берегу реки солнце палило еще немилосерднее, еще въедливее проникало повсюду, словно в тени запахи бедности и грязи пропадали бы зря. Краски теряли свою яркость, свою удивительность. На уровне земли от спектра оставалась лишь гамма истомленных серых и желтых тонов. Даже алый цветок в косах женщины, не смягченный зеленым фоном, казался побуревшим от зноя. Здесь белый крахмальный чепец сестры Людмилы напоминал доисторическую птицу, чудом ожившую, плывущую над толпой, видную издалека.

После храма улица разветвляется на две более узкие. На развилке священное дерево осеняет алтарь, коров, жующих жвачку, стариков и женщин, зажимающих пальцами ноздри. В начале улицы, уходящей вправо, к тюрьме, на кино «Маджестик» (теперь, как и тогда) афиши рекламируют фильм по «Рамаяне». Левая улочка уже, темнее, она ведет мимо открытых лавчонок на базар Чиллианвалла. По этому проулку в давно минувшие дни шла сестра Людмила, а за ней шагал юноша, а по бокам, заскакивая вперед, бежали ребятишки в надежде, что им перепадет хоть анна. Она шла, держась очень прямо, прижимая к себе двумя руками запертый мешочек, не внемля выкрикам лавочников, предлагавших на продажу бетель, ткани, содовую воду, дыни или жасмин. В конце проулка сворачивала влево и входила на базар через пролом в высокой бетонной стене.

Посередине рынка расположены мясные и рыбные ряды – обширные помещения с бетонным полом, крытые листами рифленого железа на бетонных столбах. На воздухе, вдоль наружных стен, женщины разложили на циновках многоцветные овощи и пряности и сидят над ними с весами в руках – зоркие, без повязок на глазах воплощения грошового правосудия. Купив у одной из них зеленого перца, сестра Людмила пересекала обнесенную стеною площадь к другому выходу. Здесь она поднималась по шаткой деревянной лестнице на второй этаж дома – видимо, бывшего склада, – фасад которого в этом месте образует часть бетонной ограды базара. На фасаде – вывеска синими буквами по грязно-белому фону: «Ромеш Чанд Гупта Сен, подрядчик». Телохранитель оставался ждать внизу, опять усаживался на корточки выкурить «бири»[13]13
  Дешевая папироса из скрученных листьев табака, перевязанных ниткой.


[Закрыть]
, раздосадованный непривычной задержкой на пути домой. Через десять минут сестра Людмила появлялась, спускалась по лестнице и, выйдя с базара, вступала в новый лабиринт проулков и проходов между старых мусульманских домов, – вверху окна, закрытые ставнями, внизу закрытые двери, – и вдруг дома расступались, и начинался пустырь с разбросанными по нему (тогда, как и теперь) лачугами неприкасаемых. Позади лачуг – стоячий пруд, на дальнем берегу которого разложены на просушку длинные сари и черно-серые лохмотья – достояние женщин, темнокожих, босых, в дешевых браслетах, что стоят по пояс в воде, моются сами и стирают свою одежду. Если не считать трех деревьев, место это совершенно пустынное, унылое. Вороны с пронзительными криками, хлопая крыльями, улетают в сторону реки – отсюда ее не видно, но запах ее слышен и присутствие можно угадать, потому что пейзаж впереди словно обрывается, а потом появляется вновь, уже в отдалении. На том берегу – железнодорожные склады и конторы. Дорожка, по которой идет сестра Людмила, следует извилистому руслу реки и приводит к проходу в развалившейся стене, окружающей какой-то участок. На участке стоят три низких одноэтажных дома, реликвии начала девятнадцатого века, когда-то заброшенные, но потом кое-как залатанные и оштукатуренные, белые, безмолвные, деловитые и много позже дополненные четвертым зданием, вполне современного вида. Это и есть «Святилище», только теперь оно переименовано.

* * *

Сестра Людмила? Сестра? (Пауза.) Забыла. Нет, помню. Облачись в одежды скромности, сказал Он. И я послушалась. Тот священник, что приходил, очень сердился. Я его прогнала. Когда он ушел, я спросила Бога, правильно ли поступила. Он сказал, правильно и мудро. И засмеялся. Он любит хорошую шутку. Если уж Бог не знает веселья, где уж нам-то возвеселиться? Вон какие постные лица мы строим. Хоть бы раз улыбнулись, когда молимся. Как принять мысль о Вечности, если на небесах не разрешают смеяться? И плакать не разрешают? Разве не нашей способностью смеяться и плакать измеряется наша человечность? Неважно. Ведь вы не за этим пришли. Я вас и не поблагодарила. Ну, хоть с запозданием, а благодарю. В последнее время гостей у меня бывает мало, а тех, что бывают, я не вижу. После их ухода Он мне их описывает. Мне жаль твоего зрения, говорит Он, но поделать ничего не могу, раз ты не желаешь чуда. Нет, говорю, спасибо, чуда мне не нужно. Я привыкну, и Ты, наверно, мне поможешь. Вообще-то, когда проживешь столько времени на свете и еле-еле ковыляешь с палками, а почти, весь день лежишь в постели, от глаз тебе не много проку. Тут нужно бы сразу три чуда – для глаз, для ног и чтоб помолодеть на двадцать лет. Три чуда для одной старухи! Не жирно ли будет. А кроме того, сказала я, чудеса нужны, чтобы убеждать неубежденных. Ты думаешь, я что, неверующая?

Интересно будет, когда вы уйдете, узнать, кто вы есть и какой вы с виду. Вернее, каким вы показались Ему. Без собственного зрения даже легче. Чувствуешь себя ближе к Богу. Забавно, как описывают минувший день сначала кто-нибудь из здешних работниц, а потом Он. Они говорят: «Сегодня идет дождь, сестра. Слышите, как стучит по крыше?» А Он – «Нынче было жарко и сухо» – это когда они уйдут и я помолюсь, призывая Его. Он всегда приходит в ответ на мою молитву. Как бы ни был занят, всегда найдет время зайти перед тем, как мне уснуть. А говорит все больше о прежних временах. Нынче, в жару и сушь, ты ходила в банк, говорит Он, ты ведь помнишь? Помнишь, какое испытала облегчение, когда мистер Говиндас взял твой чек и отдал клерку, а клерк принес двести рупий? Помнишь, как благодарила Меня? Ты сказала, благодарение Богу, платежи не прекратились, но так, что только Я слышал. И вспомнила давние дни в Европе и как твоя мать сказала: «Платежи прекратились. Что же мне теперь, умирать с голоду? Разве я не рождена для роскоши?» Я любила свою мать. Она была красавица. Когда ей везло, она давала деньги сестрам. Они потому так одеты, сказала она в ответ на мой вопрос, что это одежды скромности, которые Бог повелел им носить.

Однажды сестры прошли мимо. Сестра, сказала моя мать одной из них, вот вам, для бедных. Но они не остановились. Мать окликнула их. Ей в ту неделю привалила удача. Помню, она мне так и сказала: на этой неделе мне привалила удача. Она купила нам перчатки и хорошего мяса. Она хотела дать сестрам денег, но они прошли мимо. Она крикнула им вслед: «Разве не все мы игрушки случая? Разве одна монета чище другой?»

Вы понимаете… Да, понимаете. Это, про что я рассказываю, было в Брюсселе. Я помню, там была хорошая квартира, а потом другая, бедная. Скоро мы вернемся в Санкт-Петербург, говорила мать, а иногда говорила, что мы вернемся в Берлин, а иногда что в Париж. Я недоумевала, где же мы живем по-настоящему, где наш дом. Житье наше было какое-то временное, даже шестилетний ребенок это чувствовал. С тех пор я всегда это чувствую. Я на шесть лет старше века. Это было в 1900 году. Помню, как мать сказала: «Сегодня первый день нового века». Это мне показалось очень интересно. У нас были перчатки, и теплые пальто, и крепкие башмаки. На улицах еще пахло Рождеством. На всех лицах я читала удовольствие от того, что вот начался новый век. Мать сказала: «Этот год у нас будет везучий». Ах, это тепло, когда руки в перчатках! И наши уютные отражения в витринах! Мать наклонилась ко мне и шепотом обещает что-то хорошее, пальцем в перчатке показывая за стеклом коробку цукатов в гнездышке из кружевной бумаги. Какой-то господин в шубе с меховым воротником приподнял шляпу. Мать поклонилась. Мы пошли дальше по людной улице. Там был еще парк и замерзшее озеро, и с лотка продавали жареные каштаны. Может, это была другая зима, в другом городе. Все то чудесное, что случалось со мной в детстве, словно спрессовалось и вспоминается так, как будто случилось в тот первый день нашего везучего нового века, после теплого, сытого Рождества, когда господин, который курил сигару, подарил мне куклу с льняными локонами и ярко-голубыми глазами. А все, что случалось плохого, связалось с тем днем, когда сестры не приняли от матери подаяния. Я тогда, наверно, была постарше. Скорее всего, это было во время бедной квартиры. На те деньги, от которых отказались сестры, мать купила мне ячменного сахара и засахаренного миндаля. Я смотрела, как она дает продавцу нечистые деньги и берет взамен пакеты. Я боялась этих сластей, потому что они куплены на деньги, от которых отказались сестры, все равно как если бы от них отказался Бог, – мне казалось, что сестры лично с ним знакомы. Почему они так одеты? И мать ответила – потому что Бог повелел им носить одежды скромности. На всем, что делали сестры, лежала печать Его веления. Я не совсем понимала, что значит нечистые деньги, но, раз сласти куплены на них, значит, и сласти нечистые, и перчатки матери тоже. Значит, и моя перчатка станет нечистой, раз она держит меня за руку, и грязь просочится сквозь мягкую замшу ко мне в ладонь. Но хуже всего было чувство, что Бог не хочет иметь с нами дела. Сестры – его орудие. Он использовал их, чтобы от нас отвернуться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю