Текст книги "Жемчужина в короне"
Автор книги: Пол Скотт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
Второй пыткой был самый обряд бракосочетания: он должен был начаться в благоприятный час – за полчаса до полуночи, продлиться много часов, как предписано в Ведах. Он сидел в главном дворе рядом с Камалой, лицом к священному огню, по другую сторону которого сидел пандит. На лицо ее спадали складки густого покрывала, голова была опущена. Дилип не решался взглянуть на нее. Но он чувствовал ее запах, и какая она маленькая, и как непрочно ее великолепие. Конец ее покрывала был привязан к рукоятке его меча – в старину ему полагалось бы срубить этим мечом ветку с дерева, чтобы доказать свою силу. Они уже были соединены между собой нерасторжимо, на всю жизнь, а может быть, и за ее пределом. А он еще так и не видел ее лица. И она не знала, какое лицо у него. Ей если сейчас что и видно, так разве что его расшитые золотом туфли да ноги в узких штанинах. А если она подглядывает? Да нет, едва ли. Пандит затянул молитвы. В огонь бросили благовония. Дилип и Камала дважды обошли вокруг огня, в одну сторону первым шел Дилип, в обратную – Камала. В сложенные чашкой ладони ей насыпали риса, она пересыпала его в руки Дилипу, а он бросил в пламя. Рядом они прошли семь положенных шагов, потом пандит огласил их имена и имена их предков, и Камалу увели, и теперь он не подойдет к ней близко до той ночи – не ближайшей, а следующей, когда уже у них дома его мать приведет ее к нему в спальню. Но ведь сейчас уже утро. Значит, завтра Камала прибудет в дом Дилипа в той одежде, что привезли ей в подарок Кумары.
Дилип проснулся поздно, поел и осмотрел приданое, разложенное для обозрения на складных столах во дворе, под навесами, на тот случай, что все-таки прольется предательский дождь и что-нибудь попортит. Была там одежда для него и для новобрачной, драгоценности, сундучки с серебряными монетами и бумажками по сто рупий, фамильные праздничные одеяния, посуда, домашняя утварь и, в отдельной шкатулке, купчие на землю. Спать он лег рано, подавленный таким богатством – ценой, за которую отец покупает девушке мужа, – а утром снова облачился в царский костюм, опоясался тяжелым мечом в бархатных ножнах и сел на разубранного коня, чтобы возглавить шествие на станцию. Его жену – маленькую фигурку в красном, увешанную драгоценностями и все еще укутанную покрывалом, – родители под руки вывели к паланкину. Ему показалось, что в последнюю минуту она заколебалась, заплакала и села в паланкин лишь после того, как мать подбодрила ее какими-то ласковыми словами.
Шторки паланкина закрыли, носильщики подняли его с земли, и женщины запели песню новобрачной, утреннюю песню девушки, отбывающей из родительского дома в дом супруга.
О слуги моего отца,
Несите сюда мой паланкин,
Я отбываю в дом моего супруга.
* * *
За околицей своей деревни, куда они добрались только к вечеру, их встречали чуть не все местные жители. Замужние женщины подходили к паланкину (его обеспечили Кумары, а первый остался в Делали у Прасадов), раздвигали шторки и осматривали новобрачную. По тому, как они потом смотрели на Дилипа, он заключил, что никаких серьезных изъянов они не обнаружили. Из всей семьи одна только Шалини оставалась дома. Теперь она выбежала за ворота и вцепилась в уздечку коня, который, как и новый паланкин, был выслан встречать его на станцию.
– Дилип, Дилип, – восклицала она, – какой ты красивый! Зачем ты на ней женился? Почему не подождал меня? – И гордо, как свою собственность, ввела коня в ворота. Но позже, когда ей уже давно полагалось спать, она прибежала в комнату, где он готовился к ночи, и сказала: – Прости меня, Дилип.
– За что простить? – спросил он, сажая ее на колени. Она обвила руками его шею и призналась: – Я ее видела.
– Ну и что же? – спросил он, и сердце его нестерпимо забилось от боли и неизвестности.
– Она как принцесса, – сказала Шалини. – Ты за нее дрался? Ты убил злых духов и спас ее? Ведь так? Скажи, Дилип, скажи.
– Наверно, так, – сказал он, поцеловал ее и услал спать, а сам стал ждать в той комнате, куда мать теперь уже скоро должна была привести Камалу и вверить его попечению.
* * *
Все горе в том, объяснил он своему сыну Гари много лет спустя, что, едва он снял с Камалы покрывало и увидел ее, он в нее влюбился. Возможно, так оно и было, и этим объяснялось, что его занятия юриспруденцией в Англии заранее были обречены на провал. Бесславное его возвращение было особенно мучительно потому, что отец ни словом не попрекнул его за потраченные даром годы, потраченные даром деньги. В Индии на него навалилось много тягостных дум: его тяготило сознание, что он, как ни старался, не мог угнаться за более способными студентами, что в Англии ему не раз давали поблажки как индийцу, проделавшему долгое и дорогостоящее путешествие и так явно стремящемуся к заветной цели – вырваться из бесправного положения, в котором он родился. И еще тяготило сознание, что родители его не виноваты, если в Англии ему часто бывало холодно, бесприютно и тоскливо, что его приводили в ужас грязь, убожество и нужда, босые дети, оборванные нищие, пьяные женщины, жестокое обращение с животными и людьми, – грехи, которые в Индии, по его понятиям, могли позволить себе и другим только индийцы. Он мог осуждать родителей за то, что они заставили его слишком рано жениться, нарушив все его планы на образование, но не за пережитый ужас и не за постоянные подтверждения того, что, живя среди англичан, общаясь с ними, он все же остался иностранцем. Отношение с их стороны он встречал доброжелательное, даже уважительное, но сдержанное, уважение это было того рода, какого требует хорошее воспитание, а значит – неискреннее. И его частенько тянуло к менее упорядоченной, более суматошной жизни на родине. Он понял, что, если хочешь проникнуть в тайну, понять то английское, что есть в англичанах, нужно жить среди них с детства. Для него это время упущено. Для него, но не для его сына. Он никогда не думал о сыновьях. Один сын – этого довольно. Сын добьется успеха там, где сам он потерпел поражение, если только создать ему благоприятные условия, которых сам Дилип был лишен.
Горе в том, думал Дилип, что Индия наложила на него свою печать, и ее не смыть никаким позднейшим опытом. Под тонким англизированным слоем осталась плотная индийская основа, которую его подневольный брак только укрепил еще больше. «А для индийского индийца, – сказал он Гари, – в англо-индийском мире нет будущего». В одном Дилип был твердо уверен: англичане вопреки их уверениям намерены держаться за свою империю долго, даже тогда, когда его самого, а может быть, и Гари уже не будет в живых. Если и была у него теория относительно ухода англичан, то сводилась она к тому, что они ждут, чтобы индийские юноши стали такими же английскими, как они сами, чтобы можно было передать им бразды правления почти безболезненно, как человек передает приемному сыну деловое предприятие, созданное им на пустом месте в долгом чередовании побед и катастроф.
Вот как просто представлял себе Дилип независимость Индии, для него это был вопрос эволюции, а не политики, в которой он ничего не смыслил. Он верил в интеллектуальное превосходство англичан. Ведь империей они правят не с помощью физической силы, а потому, что вооружены общественным сознанием, перед которым примитивным кажется соответствующий арсенал индийцев. Пример тому – бледнолицый юноша, что сидел на веранде бунгало и не пускал людей на прием к начальнику района. Его-то никто не заставил жениться на шестнадцатилетней девочке. Ему-то, в сущности, все равно, будут ли у него когда-нибудь сыновья и дочери, или он сойдет в могилу без их помощи. Ни его обязанности, ни честолюбивые планы не рассыпались в прах под ударом чисто физического чувства, когда перед ним оказалась девушка, которую втолкнула в комнату его родная мать, девушка, которая, когда спали ее покрывала, пробудила в нем первобытный инстинкт овладеть, забыть, изгнать духов дисциплины, прилежания и безбрачия и вступить в расцвете сил во вторую стадию жизни, где человеком распоряжаются совсем иные духи.
– Влюбившись в твою мать, – рассказывал он Гари, – я доказал лишь одно, а это одно в свою очередь доказало многое другое. Что я – индиец до мозга костей. Молодому человеку не просто представился случай удовлетворить сексуальный инстинкт в том смысле, в каком ты мог бы это понять. Да и какой молодой человек устоял бы против такого соблазна – сняв с девушки покрывало, не испытать разочарования и притом знать, что она принадлежит ему и покорно примет все, что он пожелает с ней сделать? Нет, это было не так просто. В ту минуту я, понимаешь, автоматически вступил во вторую стадию жизни согласно индуистскому своду правил. Я стал мужем и главой семьи. И все мои честолюбивые планы сосредоточились на моей еще не существующей многодетной семье. Понятно это тебе? Эта психологическая подкладка? Конечно, меня ждали и радости, физические радости. Но чем они должны были увенчаться, как не счастьем и благополучием моего потомства? Уж конечно, не новым долгим периодом безбрачия, прилежания, ученья. Эту стадию я миновал. По индуистскому уставу я был уже не учеником, а мужчиной, с ответственностью мужчины, с новыми источниками радости, не такими, как у мальчика и ученика. А между тем, на взгляд западного мира, куда я уплыл, я все еще был мальчиком, учеником. Как говорят английские мещане, я жил двойной жизнью. Разве не так?
Такими рассуждениями Дилип Кумар пытался оправдать свою неудавшуюся жизнь и все же мучился, потому что не услышал от родителей ни слова упрека. Попрекала его, может быть, его жена Камала, тоже вступившая во вторую стадию, когда он овладел ею, грубо разорвал, а потом покинул, оставив ей лишь воспоминание о поразительном и болезненном превращении из ребенка в женщину, которая жила то у своих родителей, то у родителей Дилипа и по возвращении приняла его покорно, но уже как-то устало, и он, почувствовав это, решил, что, погнавшись за двумя зайцами, не поймал ни одного. Он не привез жене ни золота, ни богатых нарядов, никаких средств освободить ее от домашнего рабства, на что его долгое отсутствие давало ей право надеяться. Честолюбивые мечты, связанные с его отъездом, были ей не очень понятны, зато горести, связанные с его возвращением, она уразумела вполне.
– Уезжал от нее грозный, но обожаемый муж-индус, – рассказывал Дилип сыну, – а вернулся какой-то полумужчина, нечистый по индуистским понятиям, потому что уплывал за черную воду. И никаких осязательных выгод это не принесло. Меня уговаривали очиститься, вкусив пяти даров коровы. В их число входит коровий навоз и моча. А мясо, разумеется, нет.
В Англии он никому не рассказал, что женат. Постыдился. Месяца два со страхом ждал известия, что Камала беременна. Потом познал одновременно облегчение и разочарование. Он бы не вынес мысли, что ему предстоит стать отцом, но чувство свободы, испытанное им, когда он узнал, что это ему не грозит, было омрачено некоторыми сомнениями относительно его мужской полноценности. Он скучал без писем, но, получая их, огорчался чуть не до отчаяния. Отец его писал на хинди, а конверты надписывал по-английски печатными буквами, как учат в детском саду. Каждое письмо было проповедью, отеческим наставлением. Редкие письма от Камалы были по младенчески наивны, она трудилась над ними подолгу и с чужой помощью. Только переписка с Шалини доставляла ему удовольствие.
Возвратившись к жене, все еще не подготовленный даже к той работе, к которой не лежала его душа, он попробовал заняться образованием Камалы. Она подчинилась, но неохотно. С нее хватало того, что она уже знала. Ученье она считала пустой тратой времени, к тому же оскорбительной для нее как для замужней женщины. Золовки смеялись над ней, когда заставали с книгой в руках. Когда она говорила Дилипу, что забыла что-нибудь из пройденного накануне, он кипятился: – Глупости, тебе просто завидно, что Шалини умнее тебя.
В старом доме царило безделье. Женщины без конца пререкались между собой. На властный окрик матери они отвечали только угрюмым молчанием – до новой свары. Отец часами предавался размышлениям. Братья били баклуши: играли в кости, устраивали петушиные бои. На какое-то время и Дилип заразился этой апатией. Никакой работы от него не требовалось. Он играл с Шалини, которой шел уже двенадцатый год. Все мы ждем смерти отца, думал он, а когда отец умрет, будет и развлечение – грызня из-за наследства. Погрыземся года три-четыре, а там, глядишь, подрастут дети моих братьев, придется играть свадьбы, и деньги, с таким старанием скопленные, будут истрачены, а земля поделена и распродана – все, как я и предвидел.
В разное время он подумывал, не продолжить ли занятия в Индии, не подать ли прошение о зачислении на гражданскую службу провинции. Подумывал и о том, чтобы забрать жену и зажить своим домом, но оставил эту мысль: жаль было бросать Шалини. В школу родители ее не пустили. Он обратился в миссию Зенана, организацию, направлявшую учителей в правоверные индусские дома обучать женщин, но, когда выяснилось, что учиться будет всего одна девочка, его просьбу оставили без внимания. Он понял, что в ближайшие годы сам должен заняться ее образованием. А Камала забеременела, и он стал строить планы на будущее своего сына, и это будущее порой рисовалось ему весьма далеким от его желаний. Камала, конечно же, не захочет уплыть за черную воду. Да и что за жизнь была бы у нее в Англии? Там он будет ее стыдиться. В Англии она станет посмешищем. А здесь посмешищем стал он, Дилип. Задача представлялась неразрешимой. Сын его будет расти в тех же неблагоприятных условиях, от которых он сам до сих пор страдает. Он мог осуждать себя за брак с такой девушкой. Мог осуждать родителей, толкнувших его на этот брак. Мог осуждать Индию с ее обычаями. Легче было осудить Камалу. Она становилась требовательной, сварливой. Они часто ссорились. Он уже не был в нее влюблен. Порой он жалел ее.
Их первый ребенок, девочка, прожил два дня. Через год, в 1914-м, когда началась война Англии с Германией, родилась вторая дочь, та прожила год. А в 1916 году появилась на свет еще одна девочка, мертворожденная. Казалось, бедная Камала неспособна родить здорового младенца, не говоря уже о сыне. Это новое горе ожесточило их. Она теперь винила во всем его. Родить здорового сына было ее долгом. Она и хотела его исполнить. «Но как я могу исполнить мой долг одна? Это ты виноват. Столько лет читал книги, что и мужчиной быть перестал». В бешенстве он ушел из дому, захватив с собой немного денег, с твердым намерением не возвращаться. У него была смутная мысль записаться в армию, но он вспомнил Шалини и, истратив все деньги, вернулся домой. Вернулся с позором, без гроша в кармане. За тот месяц, что он отсутствовал, для Шалини сыскался жених, некий Пракаш Гупта Сен. Гупта Сены были в свойстве с лакхнаусской ветвью семьи Кумаров.
Шалини пожаловалась ему – не на свою помолвку, а на то, что не вовремя отлучился.
– Почему тебя так долго не было, Дилипджи? – допытывалась она. – Будь ты здесь, ты поехал бы с нашим отцом и братьями в Майапур. И рассказал бы мне по всей правде, какой он, этот Пракаш. Они-то говорят, что он умен и хорош собой. А твоего мнения я не знаю. Тебе я бы поверила.
– И это все, что ты можешь сказать? Все, что тебя интересует? Каков он из себя?
Но она уже рассуждала по-взрослому.
– А что еще может меня интересовать, Дилипджи? Ведь мне уже пятнадцать лет. Нельзя же всю жизнь быть ребенком.
Свадьба ее состоялась почти год спустя – в 1917-м. Дом опять был полон народу. Дилипа удивило, как спокойно его сестра приняла свое новое положение и даже расцвела под лучами обязательной лести, что всегда достается новобрачной. Пракаш Гупта Сен вызвал у него отвращение. Толстый, самодовольный, развратный. Через несколько лет это впечатление подтвердилось. Дилип не мог заставить себя подойти к Шалини. «Я совсем выдохся, – думал он. – Почему я не устрою скандал? Почему допускаю, чтобы эта гнусность продолжалась?» И отвечал самому себе: «Потому что я уже сломлен. Я ничего не жду от будущего. Я лишь наполовину обангличанился. Более сильная половина осталась индийской. Меня утешает мысль, что и другим нечего ждать от будущего».
В ночь после свадьбы Шалини он опять сошелся с женой. Она плакала. Оба они плакали. И обменялись обещаниями впредь не обижать друг друга, прощать и стараться понять. Наутро он вышел к воротам проводить Шалини. Она вошла в паланкин без малейшего колебания.
И Дилип понял наконец одно: что, расширив ее кругозор, он научил ее тому, чему сам так и не научился, – ставить моральное мужество выше физического. После этого он видел ее всего два раза: в первый раз ту неделю, что она после свадьбы провела с Пракашем в родительском доме, а во второй раз – через пять лет, когда накануне своего отъезда в Англию с двухлетним сыном Гари навестил ее в Майапуре во время праздника «Ракхи-бандан», привез ей в подарок что-то из одежды, а от нее получил в подарок браслет из слоновьего волоса, ведь в этот праздник братья и сестры укрепляют связывающие их узы, обмениваются обетами любви и родственного долга. В это время его жена Камала уже два года как умерла, а бедная Шалини все еще была бездетна. Дилип знал, что ее муж чуть ли не все время проводит с продажными женщинами. Года через три он умер от сердечного приступа в доме одной из своих любовниц.
«Вообрази, – написала она тогда брату, – сестры Пракаша всерьез советовали мне совершить сатти в память такого мужа и тем обрести праведность!»
И Дилип ответил ей из Сидкота: «На что тебе Майапур, приезжай к нам в Англию».
«Нет, – отписала она. – Мой долг, какой ни на есть, жить здесь, на родине. Чует мое сердце, Дилипджи, мы с тобой больше не увидимся. А ты этого разве не чувствуешь? Мы, индийцы, завзятые фаталисты. Спасибо тебе, что присылаешь мне книги. Это моя главная отрада. И за снимок Гари спасибо. Какой красавец мальчик! В мыслях я называю его мой английский племянник. Может быть, когда-нибудь, если он приедет в Индию, мы с ним познакомимся, если ему вздумается навестить свою старую тетку-индуску. Ты только подумай, ведь мне уже за тридцать! Дилипджи, я так за тебя рада. Смотрю на снимок Гари и словно опять вижу моего доброго брата, у которого, бывало, сидела на коленях. Ну, хватит болтать всякий вздор».
* * *
Все это Дилип впоследствии рассказывал Гари. А Гари после смерти отца пересказал Колину Линдзи за те несколько недель английской юности, что еще были ему отпущены. Ему казалось, что все эти истории не имеют никакого отношения к его жизни, казалось даже тогда, когда билет на пароход был уже куплен на деньги тетки со странным именем Шалини.
Была и еще одна история. Ее он тоже пересказал Колину. Обоим она казалась невероятной, не потому, что они не могли ее вообразить, а потому, что ни тот, ни другой не мог себе представить, что она произошла в семье Гарри Кумера.
А история была такая. Через две недели после того, как Шалини побывала в родительском доме, и через неделю после ее окончательного отъезда с мужем в Майапур, отец ее объявил о своем намерении отказаться от всего своего имущества, удалиться от семьи, снять с себя всякую ответственность и уйти странствовать, то есть совершить саньяси.
– Я свой долг исполнил, – сказал он. – Это следует признать. Не следует становиться обузой. Теперь мой долг – перед Богом.
Вся семья пришла в ужас. Дилип пытался его отговорить, но безуспешно.
– Когда же ты нас покинешь? – спросил он.
– Я уйду через полгода. До тех пор успею привести в порядок мои дела. Наследство будет поделено поровну между вами, четырьмя братьями. Дом достанется старшему брату. Матери будет разрешено жить здесь, сколько она пожелает, но возглавлять семью будут твой старший брат и его жена. Все будет так, как если бы я умер.
– И это, по-твоему, правильно? – вскричал Дилип. – Это святость? Бросить нашу мать? Заживо похоронить себя неизвестно ради чего? Просить подаяния, когда ты достаточно богат, чтобы прокормить сотню голодающих?
– Богат? – возразил отец. – Что это значит? Сегодня я богат. Одним росчерком пера на документе я могу избавиться от того, что ты называешь моим богатством. Но какой росчерк пера и на каком документе обеспечит мне избавление от тягот новой жизни, когда кончится эта? На такое избавление можно только уповать, только стараться заслужить его, порвав все земные связи.
– Ну и ну, – сказал Дилип. – Вот это интересно. Теперь, значит, тебе уже не было бы стыдно, если б твой сын стал маленьким бурра-сахибом? Теперь тебе, значит, все равно, что я делаю, где живу? И ради этого я тебе уступил? Ради того послушался тебя, чтобы увидеть, как ты от меня отмахнешься и уйдешь от меня, от моих братьев, от матери?
– Пока есть долг, должно быть и послушание. Мой долг перед тобой исполнен. И послушания от тебя больше не требуется. Теперь у тебя другие обязанности. А у меня теперь есть долг еще совсем иного рода.
– Это чудовищно! – вскричал Дилип. – Чудовищно, жестоко, эгоистично! Ты загубил мою жизнь. Я пожертвовал собой, а ради чего?
Как он уже убедился раньше, осуждать других было легче, чем самого себя, но об этой вспышке он пожалел и горько в ней раскаивался. Пытался поговорить на эту тему с матерью, но она в эти дни занималась своими повседневными делами как во сне, немая и недоступная. Когда до ухода отца осталось совсем мало времени, он пошел к нему и попросил прощения.
– Ты всегда был любимым из моих сыновей, – сказал старый Кумар. – Это был грех – любить одного больше, чем других. Лучше бы ты не был честолюбив. Лучше был бы таким, как твои братья. Я невольно был строже всего к единственному из сыновей, который решался мне перечить. И я стыдился своего предпочтения. Возможно, моя строгость была чрезмерна. Отец не просит прощения у сына. Я могу только благословить тебя и поручить твоему попечению эту добрую женщину, твою мать.
– Нет! – взмолился Дилип сквозь слезы. – Этот долг не для меня, а для старшего из братьев. Не налагай на меня и это бремя.
– Бремя ложится на то сердце, что более других готово его принять, – сказал старый Кумар и, опустившись на колени, коснулся ног младшего сына в знак смирения.
Уже в самом преддверии саньяси старый Кумар словно вознамерился нанести своей гордости последний удар. Он не совершил прощальных обрядов. Не облачился в длинное одеяние. Утром в день ухода он появился во дворе в одной набедренной повязке, с посохом и миской для подаяния. В эту миску жена все с тем же каменным лицом насыпала ему горсть риса. А потом он вышел из ворот на дорогу, миновал деревню и побрел дальше.
Какое-то время они следовали за ним на некотором отдалении. Он не оглядывался. Потом братья остановились, а мать все шла. Они молча смотрели ей вслед, поджидая ее. И вот она села на землю у обочины и сидела не шевелясь, пока Дилип не подошел к ней. Он помог ей подняться и повел домой.
– Не поддавайся печали, – сказала она ему позже, лежа на кровати в затемненной комнате, откуда заранее велела слугам вынести все, что напоминало о достатке и комфорте. – Такова воля божия.
* * *
После этого его мать стала жить как вдова. Она отдала ключи ог хозяйства старшей снохе и перебралась в комнату в задней части дома, окном на хижины слуг. Сама готовила себе пищу и ела в одиночестве. Никогда не выходила за ворота усадьбы. Сыновья и снохи скоро примирились с таким положением как с неизбежностью. Поведение матери объясняли тем, что она обретает праведность. Словом, с легкостью о ней забыли. Только Дилип каждый день заходил к ней в комнату – проведать ее, посмотреть, как она прядет кхади. Чтобы как-то общаться с ней, приходилось говорить ей что-нибудь, не требующее ответа, или задавать ей простые вопросы, на которые она могла ответить, покачав или кивнув головой.
Так он сообщал ей новости: о том, что кончилась война Англии с Германией, о коммерческих делах, которыми стал интересоваться, о последней беременности своей жены Камалы, о рождении еще одного мертвого ребенка, девочки. Однажды он передал ей слух, будто один из лакхнауских Кумаров, будучи в Бихаре, увидел на какой-то железнодорожной станции его отца с миской для подаяния, узнал его, но не заговорил с ним. Мать будто и не слышала, даже не перестала прясть. В 1919 году он рассказал ей кое-что о волнениях в Пенджабе, но умолчал о страшной расправе, которую солдаты-гурки под командованием англичан учинили над безоружными жителями Амритсара. В том же году он сообщил ей, что Камала опять ждет ребенка, а через несколько недель после праздника «Холи» – что у него родился сын. Мать его теперь, когда пряла, часто бормотала что-то невнятное. Он уже не был уверен, что она его слышит. Она и не взглянула на него, ни когда он рассказал ей про Гари, ни когда через два дня сообщил ей, что Камала умерла, что теперь у него есть крепкий, здоровый сын, но нет жены. Не взглянула и тогда, когда он засмеялся. А смеялся он, потому что не мог плакать – ни о Камале, ни о сыне, ни об отце, ни о выжившей из ума старой матери.
– Вот видишь, – истерически выкрикнул он по-английски, – она все-таки свое дело сделала. Знала, в чем ее долг. О господи! Она знала, в чем ее долг, и в конце концов исполнила его! Хоть и ценой своей жизни. Все мы знаем, в чем наш долг, разве нет? И я знаю. Наконец-то у меня есть сын, и я знаю свой долг перед ним, но я в долгу и перед тобой, и отец завещал мне его исполнить.
Этот долг он исполнял еще полтора года. Однажды утром, зайдя к ней в комнату, он увидел, что прялка остановилась, а мать лежит на кровати. Когда он подошел к ней, она открыла глаза, посмотрела на него и сказала:
– Твой отец умер, Дилипджи. – Голос у нее после долгого молчания был хриплый, надтреснутый. – Я это видела во сне. Костер уже зажгли?
– Костер, мама?
– Да, сын. Надо разжечь костер.
И заснула. А вечером, проснувшись, опять спросила: – Ну как, сын, костер зажгли?
– Скоро все будет готово.
– Ты меня разбуди тогда. – Она опять заснула, а утром, открыв глаза, спросила: – Огонь хорошо разгорелся, Дилипджи?
И он ответил: – Да, мама, горит ярким пламенем.
– Значит, пора, – сказала она. Улыбнулась, закрыла глаза, шепнула: – Я не боюсь, – и больше не просыпалась…
* * *
Мать умерла в октябре 1921 года. А через год, продав свою собственность братьям и навестив свою сестру Шалини в Майапуре, он увез сына в Бомбей, а оттуда на пароходе в Англию. В то время он был, можно сказать, человек состоятельный, а в последующие шестнадцать лет еще приумножил свой капитал и доход прибыльными вложениями и удачными биржевыми операциями. Возможно, у него и правда было то, что он когда-то называл роковым изъяном, но, если и так, этот изъян вопреки его предположению не толкал его на компромиссы. Да, в юности он пошел на компромисс, но позже, молодым мужчиной, стойко исполнял свой долг. Скорее, изъян этот гнездился в природе его страсти. В ней изначально присутствовала какая-то нечистая струя, или она, возможно, возникла в результате огорчений, которые в другом человеке охладили бы самую страсть, а в нем разожгли и усилили ее до того предела, когда только страсть и направляла все его помыслы и поступки – и все их сосредоточила на Гари.
Посторонний, познакомившись с жизнью, эпохой и характером Дилипа Кумара (впоследствии – Кумера), мог бы увидеть человека, чей жизненный путь и истоки сами по себе, ни порознь, ни в совокупности, не имели никакого единого смысла. Смысл им придавал только Гари. Здоровье Гари, его счастье, власть Гари в мире, где мальчики, подобные ему, ни на какую власть не притязают, – вот зарубки на планке, которой Дилип измерял собственные успехи и неудачи, и не было у него иной конечной цели, какой бы новый шаг он ни предпринял.
Когда отец Колина Линдзи, как и обещал, повидался с юристами и попытался добиться от них толку по поводу нелепых, казалось бы, слухов, будто Дилип Кумер умер банкротом, старший компаньон юридической конторы сказал ему:
– У себя на родине Кумер, вероятно, нажил бы состояние и сохранил его. Он как-то говорил мне, что в молодости хотел поступить на гражданскую службу или стать юристом, а о карьере бизнесмена и не помышлял. Самое интересное, что финансовое чутье у него, несомненно, было. Притом в европейском смысле. В сущности, это была самая английская его черта. На родине он бы заткнул за пояс всех тамошних бизнесменов. Он умел видеть за частностями общую картину. Вернее, с такой позиции он подходил к каждому новому начинанию, но потом все это сводилось к узкой частной цели – как можно быстрее нажить денег для сына, чтобы тот мог стать чем-то, чем сам он не был. Такая жалость! В последние полтора-два года, когда дела его пошли под гору, я снова и снова предостерегал его, пытался отговорить от безрассудных спекуляций. И тут-то, видимо, сказалась кровь, или происхождение, или как ни назови. Он запутался и струсил. Под конец прямо-таки потерял голову, судя по той безнадежной неразберихе, которая после него осталась. И, конечно, не выдержал. С собой он покончил, мне кажется, не потому, что убоялся последствий, он убоялся того, как эти последствия отразятся на его сыне. Домой, в Индию, как побитая собака… Кумеру ведь грозили серьезные неприятности. Сыну я про это ничего не сказал. И пусть остается в неведении. Но в банке считают, что один раз он, несомненно, подделал чью-то подпись.
Мистер Линдзи был потрясен. Увидев выражение его лица, юрист добавил:
– Счастье ваше, что вы не вложили денег ни в одно из его предприятий.
– У меня таких денег никогда не было, – отозвался мистер Линдзи. – Да я почти и не был с ним знаком. Нам жаль было мальчика, вот и все. По правде сказать, я очень удивился, услышав от вас, что он так любил сына. У нас сложилось как раз обратное впечатление. Наша-то семья дружная, мягкосердечная. И сын мой такой. Несколько лет назад он пригласил Гарри к нам на летние каникулы, когда узнал, что тот остается один. С тех пор так и повелось.
– Но поймите, мистер Линдзи, – сказал юрист, – Кумер потому и не навязывал Гарри своего общества, что желал ему добра. Я не хочу сказать, что он нарочно создавал впечатление, будто не заботится о сыне, чтобы люди приглашали его гостить и он мог с детства приглядываться к англичанам. Нет, он держался от Гарри подальше, потому что знал, что если Гарри вырастет таким, каким он мечтает его увидеть, то придет время, когда сын начнет его стыдиться. Взять хотя бы то, как он говорил по-английски. Мне-то казалось, что говорит он очень неплохо, но, конечно, индийский акцент чувствовался. И он не хотел передать его Гарри. Он не хотел, чтобы Гарри перенял у него что бы то ни было. Он сам мне это говорил. Говорил, что предвкушает тот день, когда увидит, что сын тяготится его обществом. Не хотел, чтобы мальчик скрывал, что стыдится его. Он хотел одного – обеспечить сыну самое лучшее английское воспитание и самую лучшую английскую среду, какую можно купить за деньги.








