Текст книги "Жемчужина в короне"
Автор книги: Пол Скотт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
«Что бы вы сделали, – спросил он сестру Людмилу, – если бы получили от старого друга письмо и вдруг поняли, что говорите с ним на разных языках?» Может быть, странно, что Гари крепко запомнил то более раннее письмо Линдзи с упоминанием о «Конце пути», помнил о нем, когда задавал ей этот вопрос, как будто позднейшее письмо, которое Колин послал ему после своего боевого крещения и в котором просил написать «что-нибудь толковое», было не так важно, как то, давнишнее, так поразившее Гари своим неопатриотическим тоном. Но ведь когда в человеке неожиданно открывается новая грань, это запоминается лучше, чем все свидетельства того, что он не изменился и не изменится. Представление о Линдзи как о человеке, говорящем на чужом языке, оказалось таким прочным, что позже Кумар мог сказать сестре Людмиле:
– Мне бы следовало тогда же все прояснить. Следовало бы рассказать ему, что я на самом деле пережил в Майапуре. Следовало бы сказать: «Оба мы изменились, у нас, наверно, не осталось ничего общего. Предполагать, что, если б я сейчас вернулся в Дидбери, мы бы чувствовали себя легко друг с другом, так же нелепо, как предполагать, что, если б ты приехал в Майапур, ты бы захотел, чтобы нас видели вместе». Да, следовало ему это сказать. А я не сказал, потому что не хотел так думать. Мы продолжали переписываться – с единственной целью убедить самих себя, что было время, когда мы были застрахованы от всяких влияний, кроме влияния невинности.
Когда Колин в 1941 году приехал в Индию и написал мне из Мирута, я чуть с ума не сошел от радости. Но длилось это недолго. Я понял, к чему идет, и смирился. Если б он приехал прямо в Майапур, еще можно было бы на что-то надеяться. Но Мирут был далеко. И казалось невероятным, что его могут перевести в другой гарнизон так близко от Майапура, что мы сможем встретиться. И с каждой неделей он все яснее должен был понимать, какая пропасть разделяет его, человека с белой кожей, и меня, темнокожего индийца без официального положения, который едва зарабатывает себе на жизнь и живет в туземном городе. Он должен был почувствовать, как эта пропасть все расширяется, и увидеть, что ее не перешагнуть, потому что и желания перешагнуть ее не осталось. Я вспомнил, в какой ужас пришел когда-то сам, какое отвращение вызвала у меня вся эта грязь, вонь и убожество, и понял, что Колин должен был почувствовать то же самое. Но ему-то будет куда бежать. Будет где и в чем искать убежища. И это убежище станет ему необходимо, а потом он проникнется сознанием, что его долг – оберегать это убежище от посягательств извне, и постепенно привыкнет к тому, что это и есть настоящая Индия – клуб, офицерское собрание, бунгало, английские цветы в палисаднике, чистенькие слуги в белом, доступные формы отдыха и развлечения, первоочередное обслуживание в магазинах и на почте, в банках и в поездах, – все, что требуется, чтобы не сойти с ума, что способствует утверждению твоего «я» и питает твои предрассудки.
И даже если б у Колина хватило характера устоять против этих физических и психологических искушений и он разыскал бы меня в Майапуре, где мы могли бы встретиться и спокойно, не спеша поговорить? С тех пор как началась война, даже офицерам запрещено появляться в черном городе, кроме как с особыми поручениями. В клуб «Джимкхана» мне хода не было. А как бы он воспринял тот, второй клуб, который мне и самому противен? Если б мы встретились в отеле Смита, могла бы произойти неловкая сцена. Тамошний хозяин, англо-индиец, охотно принимает только важных индийцев, а не какую-нибудь шушеру. В Китайском ресторане офицеров кормят только на втором этаже, а из индийцев наверх пускают только офицеров. Мы могли бы сходить в кино, но ему не понравилось бы сидеть в тех рядах, где разрешается сидеть мне. Есть еще Английское кафе, но оно недаром называется английским. Будь его часть расквартирована в Майапуре, мы, возможно, могли бы встретиться на часок-другой у него. Или он мог бы получить разрешение переехать на тот берег и навестить меня в доме тети Шалини. Все эти возможности я перебрал, все это обдумал. И конечно, пришел к выводу, что единственный неизменный фактор – не столько место встречи, сколько твердая решимость встретиться. Ну может ли какая-нибудь дружба уцелеть в таких условиях?
Из Мирута его перевели в Амбалу, потом куда-то под Лахор. В первом письме он писал, что, судя по карте, Мирут не так уж далеко от Майапура. Во втором писал, что едва ли окажется так близко, чтобы можно было повидаться. В третьем вообще не упоминал о встрече. И тогда я догадался, что худшее произошло, всего за каких-нибудь три месяца. Он увидел то, что мог обозначить как мою Индию. И пришел в ужас. Откуда ему было знать, что и я сначала пришел в ужас? Откуда ему было знать, что я три года надеялся, мечтал о спасении, а спасения ждал от моей английскости и моей дружбы с англичанином? Откуда ему было это знать? В одном отношении я был больше англичанин, чем он. Он, как англичанин, мог открыто говорить о своем отвращении, если не о страхе. Я же, как обангличаненный индиец, не смел и заикнуться об этом в письме к нему, чтобы не услышать в ответ, что все это истерика. И я понял, что произошло самое страшное: увидев своими глазами то, что ему пришлось назвать моей Индией, он только укрепился в подозрении, что я вернулся в родную стихию.
Я сказал, что понял. Но верно ли это? Ведь я все еще старался оправдать и Колина, и себя. Когда не было письма из Лахора, разве я не говорил: «Ничего страшного, он ведь не гражданский служащий, которому только и дела, что встать, поесть, пойти на работу, а вернувшись домой, посмотреть, не принес ли чего почтальон». А когда война придвинулась ближе, когда японцы бомбили Перл-Харбор, вторглись в Сиам, в Малайю и в Бирму и даже переполошили английский курятник в Майапуре, разве я не говорил себе: «Бедный Колин, опять угодил в самое пекло»? И даже стыдно мне было, потому что у меня не хватило мужества сохранить верность чему-то безусловному, моему английскому воспитанию – вступить в армию, воевать за тех, кого я когда-то считал своими, хотя здесь они меня своим не считают. И разве я не понимал, какую никчемную жизнь вел с 1938 года – дулся не хуже этих несчастных клерков, которых сам же презирал, новых друзей не завел, в ответ на доброту тети Шалини не дал ей ничего такого, что она могла бы понять как любовь или хотя бы благодарность!
А потом я увидел их. Английских солдат в военном городке, со знакомым названием полка на погонах. В январе 1942-го. Знакомым по письмам Колина сначала из Мирута, потом из Амбалы, потом из-под Лахора. Капитан К. Линдзи, название и номер полка, адрес и в конце – «Индия».
* * *
– Это он так говорил о Колине (сказала сестра Людмила), когда я второй раз увидела его пьяным. После того как он побывал в храме с ней, с той девушкой. Тут он все это мне и рассказал. А ей не рассказывал. Когда она приходила в Святилище проститься, я ее спросила: «Вы про Линдзи знаете?» А она подумала минутку и ответила: «Нет, расскажите».
Но я сказала: «Неважно». И правда, тогда это уже не было важно. После стольких лет. Вам-то это может быть интересно. «Я его увидел, – сказал мне тогда юный Кумар, – или мне показалось, что это он, когда он вышел из Имперского банка и садился в армейский грузовик, а у грузовика на заднем борту были те же знаки различия, как у британских солдат на рукавах». Но он был не совсем уверен. И все еще пытался его оправдать. В то время, понимаете, когда японцы придвинули войну к самому нашему порогу, Индия уже изменилась. Уже возникла атмосфера военной спешки и секретности, и в тот день, когда ему показалось, что он увидел Колина, он пошел домой, готовый к тому, что его там ждет письмо: «Привет, мы стоим совсем близко от Майапура, я иногда бываю в городе. Где бы нам встретиться?» Но такого письма не было ни в тот день, ни позже. Тогда он подумал: нет, тот человек был не Колин. Колин не мог бы приехать в Майапур и не известить меня. Не могла Индия так его изменить. Это немыслимо. Не могла Индия так изуродовать человека, тем более Колина.
Можете вы себе это представить? Изо дня в день чувствовать, что если сегодня не будет письма, то может произойти случайная встреча где-нибудь там, на северном берегу? Он каждый день ездил на велосипеде в редакцию «Майапурской газеты», а иногда еще из редакции с каким-нибудь репортерским заданием. И вот что еще он мне рассказал. Что даже как репортер он оставался невидим для белых. Где он только не бывал, о чем нужно было писать: джимкхана, выставка цветов, парад горных стрелков, спортивные соревнования Средней школы, выпуск Технического колледжа, крикетный матч Технического колледжа, юбилей больницы! Он знал в лицо и по имени почти всех важных английских чиновников и всех без исключения видных индийцев, но они-то его не знали, потому что на этих мероприятиях, понимаете, неизменно присутствовал так называемый распорядитель, и только он имел дело с юным Кумаром, да и то не всегда, потому что на особо торжественные празднества являлся и мистер Лаксминарайан. В тот день, то есть в тот день, когда он второй раз напился, он мне сказал: «…ну да, было время, когда я думал, что создам себе имя. Люди будут читать „Газету“ и говорить: „Какой отличный английский язык! Просто великолепный. Кто такой этот Кумар?“ А они меня и по имени не знают. В лучшем случае я – „парень из „Газеты““. Моего имени никогда не печатают. Никто не знает, что я вообще существую. Я – всего лишь смутно знакомая внешность. Но это было предрешено. Лаксминарайан меня эксплуатирует. То держит на цепи за столом, чтобы переводил безграмотный английский язык на приличный английский, то пошлет куда-нибудь. Но я всегда – только анонимный винтик в его анонимной машине. Один англичанин как-то сказал ему при мне: „Послушайте, Лаксминарайан, что случилось с вашей газетой? Если не считать „Сюжетов“ за подписью „Прохожий“, она стала совсем не смешная“. А он только посмеялся в ответ. Не стал объяснять, почему не смешная. Это он, понимаете, наказывает меня за Видьясагара, за все на свете, за свои собственные грехи».
* * *
– Вот на одном из таких мероприятий (сказала сестра Людмила) он и увидел этого Линдзи во второй раз. Увидел и узнал, теперь уже без всякого сомнения, тот стоял близко. Кумар без труда разглядел его лицо, выражение, характерную позу, все, что запечатлелось у него в мозгу как подлинный Линдзи… По какому случаю? Забыла. Помню только, что был февраль. Конец февраля. И что он упоминал майдан. Я до сих пор храню это воспоминание, не мое, а его, Кумара. Я получила его в наследство. Как будто я сама там была. И сейчас я там. Под вечер. В теле Кумара. Темное лицо в толпе… Крикетный матч? Вот этого не скажу. Крикет я не понимаю. Но я понимаю, как под вечер, на майдане, расы ненадолго перемешивались в один узор, который сверху, оттуда, где Бог, казался более четким, чем с земли, потому что сверху был виден белый поток и темный, как с утеса в море видны разные течения, а в глазах у Бога – всего лишь сплошная вода.
И вот он видит Линдзи. Подумать только, какие тайны души и тела связывали их в детстве? Он рассказывал мне, как бывает в Англии осенью. Это я тоже понимаю и чувствую. Вижу, как два мальчика, Кумар и Линдзи, бегут домой по озябшим полям, а потом греют руки у жаркого камина, помню блаженное тепло перчаток холодной зимой и как дыхание преображало окно и согревало душу, только другим теплом. Так спокойно, уютно. Быть хозяином в своем крошечном мире. Дыханием преобразить, отдалить, убрать в небытие коробку цукатов в гнездышке из кружевной бумаги. Знать, что они здесь, а как будто их нет. Это – магия, души. Но эту магию Кумар не мог призвать на помощь в тот жаркий вечер на майдане, чтобы заставить Линдзи исчезнуть. Линдзи взглянул на него и отвернулся, не узнав, не разглядев за нелепой одеждой, под дешевеньким шлемом, единственное черное лицо, которое он должен был отличить от всех остальных.
* * *
Я невидим, говорил Кумар, не только для белых, потому что они белые, а я черный, но и для моего белого друга, потому что он уже неспособен различить меня в толпе. Он думает – да, да, Линдзи так думает: «Все они на одно лицо». И я исчезаю. Я – ничто. Он в этом не виноват. Он прав. Я – ничто, ничто, ничто. Я сын моего отца, а его отец покинул свой дом в одной набедренной повязке, с миской для подаяния в руке, благословив детей и приказав им заботиться о матери. Она пошла было за ним, а потом, посидев у дороги, вернулась домой доживать свои дни в никому не доступном мире фантазий.
И вот я ухожу с майдана в моей базарной рубашке, базарных штанах, англо-индийском шлеме, зная, что я неузнаваем, потому что я ничто и, даже узнав меня, никто не обрадовался бы. И встречаю Видьясагара. Он тоже уходит. Он тоже ничто. Дальше не помню. До какого-то момента была ясность. Пили какое-то дешевое пойло в душной комнате в каком-то доме в каком-то переулке на нашем берегу реки. Видьясагар смеялся и говорил другим, что скоро я стану хорошим индийцем, потому что пойло – самогон и мы пьем за счет государства. Другие были молодые парни, одетые так же, как Видья, в таких же рубашках и брюках, как я. Но я помню, что помогал им изничтожить мой шлем как эмблему всех прихвостней правительства. Еще помню, что они все время мне подливали. Решили напоить меня до бесчувствия. То ли по злобе, то ли просто для забавы. В этой тесной комнатенке умещались и рвение, и отчаяние.
* * *
Сестра Людмила сказала:
– Позже он узнал, что они отвели его в новый квартал Чиллианвалла, довели до самого его дома, чтобы он не попался ворам или полиции, и ушли, решив, что он тут же вошел в дом, а он опять вышел на улицу, вернулся к реке и забрел на пустырь. А там, очевидно, споткнулся и упал в канаву, и потерял сознание, а кто-то, кто увидел его и шел следом, украл у него бумажник.
«Кто это?» – спросила я мистера де Соузу. Он ответил: «Не знаю» – и перевернул его, посмотреть, не ранен ли он в спину, а потом перевернул обратно и посветил ему в лицо фонарем. Вот тогда-то, помню, для меня начался Бибигхар. Глаза закрыты, черные волосы вьются надо лбом. И такой мрак! Такая решимость все отринуть.
Мы положили его на носилки и принесли сюда, в Святилище. «Этот мертвецки пьян, сестра, – сказал мистер де Соуза. – Мы принесли домой какого-то пьянчугу». «Так пьян и такой молодой, – сказала я, – наверно, он очень несчастлив. Пусть лежит». И он так и лежал. А я, перед тем как лечь спать, за него помолилась.
Часть шестая. Власти гражданские и военные
I. Власти военныеВыдержки из неизданных воспоминаний бригадного генерала А. В. Рида,
кавалера Военного креста и ордена «За боевые заслуги», озаглавленных «Простая жизнь»
В конце марта 1942 года, когда мы еще стояли в Равалпинди, и очень скоро после известия о том, что наш единственный сын Алан пропал без вести в Бирме, я получил приказ отправиться в Майапур и принять командование пехотной бригадой, формировавшейся в этом районе. Об этом назначении мне сообщил по телефону генерал «Тедди» Картер. Выезжать нужно было немедленно, а Картер знал, что мне потребуется какое-то время, чтобы сообщить мою новость Мег, которая еще болела и не могла меня сопровождать. Мне не хотелось оставлять ее одну в такой тяжелый для нас момент, когда мы и надеялись и страшились узнать что-нибудь новое про Алана. Поговорив с Тедди, я сразу поехал в больницу и рассказал Мег о возложенной на меня задаче.
Она знала, что, не будь этих особых обстоятельств, я обрадовался бы возможности вернуться к настоящей воинской службе. А то уже казалось, что мне до конца войны суждено просидеть за канцелярским столом, и, когда наш сын тоже стал военным, мы почти смирились с этой перспективой и приняли как должное, что рано или поздно возраст и опытность должны уступать место энергии молодости. Но теперь, ничего не зная про Алана, я почувствовал, что какое-то всезнающее божество вмешалось в дело, чтобы восстановить равновесие, и предназначило мне роль, которая – в случае если бы мы узнали об Алане самое худшее – дала бы мне хотя бы то утешение, что я могу нанести противнику ответный удар.
Мег приняла мою новость, как всегда бывало в особенно критические и трудные минуты, так, словно о себе и не думала. Она была очень бледная, выглядела совсем больной, и я пожалел, что не в моих силах привести к ней Алана, живого и невредимого, такого всегда веселого, бодрого, чтобы на щеках ее снова расцвели розы. Благодарю бога, что ей не довелось узнать, что он умер, надорвавшись на бесчеловечном строительстве Бирмано-сиамской железной дороги. Для меня эта весть омрачила дни нашей Победы, но спасибо и за то, что Мег успела вместе со мной порадоваться, когда мы узнали, что он в плену, а не погиб, как мы опасались. Когда я прощался с ней накануне отъезда в Майапур, нас угнетало сознание, что наша родина переживает тяжелые дни. И до победы было еще далеко.
Я прибыл в Майапур 3 апреля (1942) и тут же приступил к первому этапу моей работы, стал сколачивать из (Н-ской) Индийской пехотной бригады боеспособное соединение, которое я мог бы спокойно повести в дело на театре военных действий, где японцы временно добились перевеса. Это была нелегкая задача. Солдаты были по большей части необстрелянные, а окружающая местность, хоть и пригодная для нормальных учений, сильно отличалась от той, – которую нам в конечном счете предстояло отвоевывать.
В Майапуре я бывал за много лет до того. Он запомнился мне как прелестный гарнизонный городок с озерами в местечке под названием Баньягандж, которое славилось охотой на уток. Старое артиллерийское собрание было отличным образчиком англо-индийской архитектуры XIX века, с очень красивым видом на майдан. Начиная с марта там становилось трудновато переносить жару, но было куда спастись: либо вниз, в Муссури, либо наверх, в Дарджилинг. И до Калькутты поездом было недалеко, так что всегда можно было отдохнуть, если позволяла служба.
Теперь-то я не строил себе иллюзий относительно отдыха. Нельзя было не учитывать разницу между городом, каким он показался когда-то младшему офицеру, недавно встретившему девушку, которой он собирался сделать предложение, и тем же городом, куда он вернулся спустя без малого тридцать лет ветераном старшего офицерского состава в момент, когда его родина переживала тяжелые дни, а та страна, которой он посвятил свою жизнь, страна, являвшаяся краеугольным камнем империи, достигла большой степени самоопределения и фактически стояла на пороге независимости, отсроченной еще ненадолго в интересах свободного мира в целом.
Я ехал в Майапур, уповая на наши войска и надеясь, что сам окажусь на должной высоте. Мне отрадно было узнать от Тедди, что в Майапуре есть начальник гарнизона, так что мне не придется осуществлять общее военное управление округом, а также что коллектор – в этой «нестроевой» провинции он назывался комиссаром – еще не старый человек и на хорошем счету как у европейцев, так и у индийцев. Однако я знал, что как старший по званию офицер в округе в конечном счете буду нести ответственность за общественный порядок и за благополучие как войск, так и гражданского населения, и меньше всего мне улыбалось оказаться замешанным в какой-нибудь ситуации, которая отвлекла бы меня от основной работы и потребовала использовать войска для действий, которых при известной предусмотрительности можно было бы избежать.
Ввиду того что по всей Индии тревожные настроения нарастали, я по прибытии в Майапур не замедлил повидаться с комиссаром, фамилия его была Уайт, чтобы услышать его мнение о положении в округе и без обиняков сказать ему, что мы сбережем много времени и сил, если проявим твердость при первых же признаках гражданского неповиновения. Еще до этой встречи я решил ввести в Майапур британский батальон бригады (Н-ский Беркширский), а 4/5 Панкотский стрелковый полк перевести из Майапура, где я его застал, в окрестности Баньяганджа, где до этого стояли беркширцы. Руководили мною два соображения. Во-первых, британский контингент только что прибыл в Индию, и после первой же инспекционной поездки я убедился, что в Баньягандже, где условия расквартирования оставляли желать лучшего, чувствовал себя неважно. Поблизости шло строительство аэропорта (из-за чего, как я заметил, с озера исчезли все утки), и всего в какой-нибудь миле от батальона разместился весьма антисанитарный лагерь рабочих. Для войск уже строили дополнительные домики, но множество солдат еще спали в палатках, а в апреле это была не шутка. Сознавая, что меня могут обвинить в дискриминации, я все же решил, что местный Джонни будет чувствовать себя в Баньягандже не так плохо, как Томми Аткинс. А кроме того, я полагал, что перевод беркширцев в Майапур, их присутствие в кантонменте послужит лишней гарантией против гражданских беспорядков, которых я во что бы то ни стало хотел избежать. И во всяком случае, я уже принял решение – в случае, если гражданские власти попросят военной помощи, в первую очередь использовать именно британских солдат.
Переводя беркширцев в Майапур, я помнил и о том, какое хорошее впечатление это произведет на наших соотечественников, на тех мужчин и женщин, что трудились там в напряженной обстановке военного времени. С этой же целью я приказал провести в конце апреля Неделю Армии, или Военную неделю – по всем правилам, с военным оркестром, – которая и состоялась на майдане и, по общему мнению, прошла с большим успехом. Я чувствую, что без ложной скромности (поскольку идея была моя, но осуществление ее я ставлю в заслугу ее организаторам и участникам) могу сказать, что подъем, который эта неделя вызвала в Майапуре, отвлек внимание от того обстоятельства, что миссия, которую сэр Уинстон (в то время мистер Черчилль) направил в Дели, чтобы сдвинуть с мертвой точки затянувшийся спор между английским правительством и теми индийскими политическими деятелями, которые, претендуя на роль народных представителей, требовали дальнейших шагов по пути предоставления стране самоопределения, никакого разумного соглашения не добилась. Миссия эта известна как «миссия Криппса», потому что во главе ее стоял сэр Стаффорд Криппс, министр-социалист, который позже стал канцлером казначейства, когда после войны наши островитяне так своеобразно отблагодарили человека, которому мы были обязаны нашей победой, сместив его с поста премьер-министра. После провала миссии Криппса в апреле 1942 года мистер Ганди и затеял свою знаменитую кампанию под лозунгом «Вон из Индии!», которую мы, естественно, восприняли как приглашение японскому императору явиться в Индию и взять бразды правления в свои руки!
К несчастью, я убедился, что Уайт не вполне представляет себе, перед какой ситуацией мы можем оказаться, если допустим, чтобы индийские руководители и дальше высказывались против войны и призывали массы к тактике, которая грозила привести всю страну к полному застою. Уайт словно был убежден, что когда Индийский национальный конгресс говорит о ненасильственном сопротивлении, он действительно имеет в виду отсутствие насильственных действий. Он явно, в отличие от меня, верил, что мирная демонстрация способна не поддаться массовой истерии, которая может вмиг превратить ее в дикую, разъяренную толпу, жаждущую отомстить за какую-то воображаемую расправу, якобы учиненную полицией или солдатами. Впрочем, он как будто вообще не ждал сколько-нибудь внушительных демонстраций, разве что они будут организованы исключительно с целью провести «сатьяграху» вопреки Закону об обороне Индии, а тогда уж власти будут вынуждены арестовать демонстрантов, и тюрьмы окажутся переполнены до отказа. Моя первая встреча с Уайтом состоялась до того, как мистер Ганди начал свою кампанию «Вон из Индии!», но, когда уже стало ясно, что миссии, возглавляемой Криппсом, не удается достичь соглашения относительно того, как заставить индийских руководителей действовать в интересах всей страны, Уайт, видимо, все еще надеялся, что в последнюю минуту какое-то рабочее соглашение все же будет достигнуто. Я таких надежд не питал. С самого начала войны с Германией отношения между нами и индийцами неуклонно ухудшались. В первый же период войны члены Национального конгресса вышли из центрального законодательного собрания в знак протеста против отправки индийских войск на Средний Восток и в Сингапур, а конгрессистские кабинеты в провинциях ушли в отставку, потому что вице-король объявил войну, не спросив их совета! Каковы бы ни были наши ошибки в прошлом, я, как простой солдат, не искушенный в политике, не мог не чувствовать, что искренние усилия, которые мы прилагали в предвоенные годы, чтобы расширить права самих индийцев, яснее всего показали, что они еще не достигли политической зрелости, при наличии которой предоставить им самоуправление было бы просто. Закон 1935 года, предусматривавший федеральное правительство в центре, представляющее все сословия и партии Индии, и выборные правительства в провинциях, такому человеку, как я (которому независимость Индии сулила одни убытки и никаких выгод), представлялся мудрым, более того – благородным шагом, которым Британия могла бы гордиться как достойным завершением славной главы в ее имперской истории. К несчастью, результатом его была только грызня за власть, а план центрального федерального правительства так и не был осуществлен. Наблюдая эту грызню, слушая свары, вспыхнувшие между индусами, мусульманами, сикхами, князьями и прочими, трудно было не почувствовать задним числом, что истошные вопли о свободе не следовало принимать всерьез. Конгрессисты, например, откровенно признали, что в провинциях они возглавили кабинеты, чтобы доказать, что план центрального федерального правительства неосуществим и что только они представляют Индию. К несчастью, это их убеждение, будто они – демократическое большинство, как будто подтверждала, хотя бы на бумаге, их победа на выборах, проведенных в провинциях перед их вступлением в должность. Как бы там ни было, можно было ожидать, что два года провинциального правления почти без вмешательства губернаторов, осуществлявших лишь общий контроль от имени центрального правительства и Короны, могли воспитать настоящих государственных мужей, однако их уход в отставку после объявления войны – не оставивший губернаторам другого выхода, кроме как взять управление в свои руки, – большинством англичан, озабоченных теперь главным образом обороной нашего отечества и борьбой с тиранией, был воспринят как доказательство, что до политической ответственности они так и не доросли, а значит, мы не можем больше рассчитывать на то, что «виднейшие» индийцы сумеют достаточно широко взглянуть на проблемы, волнующие весь свободный мир.
Думаю, что не ошибусь, если скажу, что пришли мы к такому выводу неохотно и что мерилом наших все еще не угаснувших надежд на свободу для Индии и нашей готовности терпеть до последнего предела может служить то, что даже в самые мрачные для нас дни – в дни поражения наших вооруженных сил в юго-восточной Азии – мы, по инициативе мистера Черчилля, еще раз вступили в переговоры и стали искать способа подстегнуть индийцев, чего не сделал бы ни Гитлер, ни тем более японцы. Однако нам было ясно, что такие типы, как Ганди, напали на наш след и пустились за нами в погоню, невзирая на злобную желтую свору, которая гналась за ними самими, да и за всеми нами. 6 апреля на Мадрас было сброшено несколько бомб. Даже это не образумило индийцев, мало того, они винили в этом нас, а не противника! Вдохновленные мистером Ганди, они ухватились за идею, что у Индии нет причин ссориться с Японией и что, если англичане сбегут, японцы не нападут на Индию. Правда, немного позже мистер Ганди любезно дал понять, что английские войска могут остаться в Индии и использовать ее как базу в войне с Японией, и изъявил готовность поручиться, что в портовых городах, таких, как Бомбей и Калькутта, не будет никаких беспорядков, а значит, приток оружия и военного имущества не будет прерываться – в том случае, конечно, если мы уйдем из страны и предоставим управлять ею ему и его коллегам. Уйти из Индии, но продолжать использовать ее как базу? Трудно сказать, как он представлял себе стратегическую разницу между этими двумя положениями, с точки зрения японского высшего командования. Большинству из нас было ясно, что его оригинальные теории наконец-то предстали в истинном свете: как далекие от жизни мечты человека, вообразившего, что все люди так же простодушны и наивны, как он. В иные периоды нам, конечно, бывало нелегко оправдывать его речи и писания даже такими доброжелательными доводами.
Глядя на майдан из окна моей комнаты в старом офицерском собрании в Майапуре или разъезжая на машине по улицам кантонмента, я не мог не гордиться теми, кто так долго правил этой страной. Даже в то беспокойное время очарование кантонмента вызывало мысли о чем-то достойном, мудром и непреходящем. Стоило попасть за реку, в туземный город, и становилось очевидным, что в кантонменте мы создали пример для подражания, образчик цивилизованной жизни, который индийцы со временем унаследуют. Странным казалось, что в предстоящей нам битве за то, чтобы все это не досталось японцам, индийцы не на нашей стороне.
Мне живо вспоминались дни, когда я, еще молодым человеком, объезжал на майдане Раджу и тренировался в поло с Найджелом Ормом, адъютантом генерала Грэма, посмертно награжденным Крестом Виктории за Пашендель. Раджа – как читатель, возможно, помнит по одной из предыдущих глав – был моим первым пони для игры в поло, а Найджел Орм – хоть и старше меня по званию – одним из лучших, самых верных друзей, какие у меня когда-либо были. Словно сама судьба привела меня снова туда, где я впервые «ощутил» Индию и впервые осознал, что, какие бы успехи и неудачи ни ждали меня на избранном мною поприще, я навсегда сохраню чувство слитности с этой страной и причастности к нашим чаяниям, связанным с нею. Вспоминалась мне Мег, какой она жила тогда в моих мыслях, столько лет тому назад, – такая спокойная, сдержанная, добрая, великодушная, всегда готовая подбодрить улыбкой, для меня – самая прекрасная девушка в мире. Я думал о нашем сыне Алане и дочке Каролине – та, благодарение богу, была в безопасности у своей тетки в Торонто, где ей не грозили зверства нацистов и японцев. Эти трое поистине были моими заложниками в руках у судьбы, и наш чудесный мальчик уже был, казалось, взят у нас в счет выкупа. Больше всего на свете я желал победы нашему оружию, здоровья и счастья для Мег и воссоединения с ней, и с милой Каролиной, и с моим любимым Аланом. Думается, что нас, солдат старшего поколения, не следует слишком строго судить, если мы в то время чувствовали горькую обиду оттого, что страна, которой правление англичан принесло столько пользы, словно задалась целью помешать нам спасти ее от вторжения в период, когда нам был дорог буквально каждый солдат. Обдумывая эти вопросы в чисто личном плане, я мечтал об одном – чтобы мне дали сосредоточиться на основной моей работе, а политикам предоставили выпутываться своими неисповедимыми методами. Но я знал, что мечтать об этом бесполезно. На моей ответственности была бригада, но также и охрана наших женщин и детей и спокойствие во всем округе. Те из нас, кто был вхож в «верхи», знал, что там считают, что мы должны быть готовы отразить не только угрозу извне, но и более серьезную угрозу изнутри; что враг не только стоит у порога, но уже проник в лагерь; и что не исключена возможность, что Конгресс замышляет открытое восстание, которое может вылиться в такой террор, кровопролитие и междоусобицу, каких мы не видели в Индии со времен сипайского мятежа. Последующие события показали, что эти опасения были вполне обоснованны. Еще до конца лета волнения прокатились по всей стране, а в Майапуре беспорядки вылились в страшные преступления. В этом живописном старом уголке подверглись гнусному нападению две англичанки, одна через несколько часов после другой: сперва пожилая учительница миссионерской школы мисс Крейн, а затем молодая девушка Дафна Мэннерс, на которую подло напали в парке под названием Бибигхар.