Текст книги "Жемчужина в короне"
Автор книги: Пол Скотт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)
Вот так нас и застала Лили, когда вернулась, – мы сидели и болтали по-приятельски, явно довольные проведенным вместе вечером, а напряженность была скрыта так глубоко, что мы даже не знали, оба ли ее чувствуем.
После ее возвращения он побыл еще минут десять, не больше, и за это время, пока она с ним разговаривала, я словно видела, как он опять слой за слоем натягивает свою защитную оболочку, а Лили переходит с холодноватого тона на дружеский и обратно на холодноватый, словно в какой-то момент, перед тем как он окончательно спрятался, она углядела в нем уязвимую точку, которой опасалась, и сама поспешила прикрыть дверь – не затем, чтобы оставить его на улице, а чтобы удержать меня в доме, разлучить нас, чтобы всех уберечь от беды.
Обычно не придаешь особого значения тому, как люди действуют друг на друга, если ни того ни другого не любишь. А тут я, наверно, уже любила их обоих.
* * *
Военную неделю провели в конце апреля, так что обедал у меня Гари, очевидно, где-то в начале мая. В мае некоторые девочки из больницы уехали в отпуск в Дарджилинг и другие места. В Майапуре стояла невероятная жара. Луна была какая-то кривобокая, ты, помнится, говорила мне, что такое впечатление создается от пыли, которая скапливается в атмосфере. Вообще-то в отпуск уезжали немногие – из-за всяких политических кризисов, которые то вскипали, то затихали, то опять вскипали. Моя заведующая сказала, что может предоставить мне отпуск недели на две, и Лили, вероятно, была бы не прочь уехать ненадолго в горы, но в больнице персонала и так было в обрез, да я и не считала себя вправе брать отпуск, когда еще так мало поработала. Я предложила Лили поехать одной, но об этом она и слышать не хотела. Вот мы и продолжали жариться, как, впрочем, и почти все, начиная с окружного комиссара. Даже для устройства приемов было слишком жарко – раза два пообедали в гостях, раза два пригласили гостей к обеду, вот и все.
Гари на следующий день после того, как побывал у меня, прислал мне записку с благодарностью за вчерашний вечер, а через несколько дней я получила приглашение от миссис Гупта Сен – пообедать у нее в следующую субботу. Лили тоже была приглашена, но сказала, что ее зовут только из вежливости, да к тому же она опять играет в бридж, так что это исключается. Я приглашение приняла, после чего получила вторую записку, на этот раз от Гари, он писал, что, поскольку их дом трудно разыскать (номера расположены как попало в Чиллианвалла Багх – не одна улица, а несколько улиц и проездов), он, если я не возражаю, заедет за мной на тонге примерно в 7.15. Он выразил надежду, что мне будет не очень скучно, ведь граммофона у них нет. Я спросила Лили, надо ли понимать это как намек, что неплохо бы мне захватить наш граммофон и несколько пластинок, но она сказала – нет, ни в коем случае: мало того, что миссис Гупта Сен может не одобрить появления у нее в доме такого предмета (тем более что музыка у нас вся европейская, а она, вероятно, переносит ее с трудом), она еще, скорее всего, воспримет это как обиду, как критику того гостеприимства, какое она в силах оказать. Я послушалась Лили и думаю, что она была права.
Тетя Шалини была прелесть и очень хорошо говорила по-английски. Она рассказала, что английскому ее еще в детстве обучил отец Гари и как ей приятно, что Гари живет у нее, теперь у нее есть возможность вспомнить то, что успела забыть, и улучшить свое произношение. Показала мне много снимков Гари, сделанных в Англии, их время от времени посылал ей ее брат Дилип, отец Гари. Несколько раз он был сфотографирован в саду перед домом, в котором они жили в Беркшире, прямо-таки маленький дворец. Были и более поздние снимки – Гари с английскими друзьями по фамилии Линдзи.
Я сильно нервничала в предвкушении этого визита в Чиллианвалла Багх, особенно когда Гари опоздал за мной заехать и я ждала его одна на веранде. Лили уже укатила играть в бридж. Она посоветовала мне выпить до приезда Гари на тот случай, если миссис Гупта Сен окажется трезвенницей, и я, из-за того что пришлось прождать эти лишние двадцать минут, выпила побольше, чем следовало. Гари был ужасно расстроен, что опоздал, – наверно, боялся, что я расценю это как типично индийскую оплошность. Он сказал, что никак не мог найти тонгу – точно их все расхватали, чтобы попасть на первый сеанс в кино. Я вздохнула с облегчением, когда села в тонгу и увидела на сиденье холщовую сумку, а в ней, по всей видимости, завернутые в бумагу две бутылки – с джином и с лимонным соком. Когда мы ехали по Бибигхарскому мосту, уже почти стемнело. В тот раз, проезжая вдоль стены Бибигхара, я и спросила его, какого он мнения об этом парке. Мы посмеялись, когда выяснилось, что он там ни разу не был и не знал, что это он и есть. Я сказала: «Я живу в Майапуре всего несколько месяцев, а вы уже четыре года, а город-то знаю лучше. Вот так же люди живут в Лондоне, а побывать в Тауэре не удосужатся».
Мы свернули к новым кварталам Чиллианвалла. Улицы были освещены плохо, и от реки шел ужасный запах. Я подумала, господи, куда меня занесло, и, признаюсь, сердце у меня сжалось. Оно, правда, немножко разжалось, когда я увидела, какого типа здесь дома – построены впритык друг к другу, но культурного и современного вида, сплошь кубы и квадраты. Забавно было слушать, как Гари объяснялся с извозчиком на ужасном ломаном хинди, не лучше моего. Я его поддела на этот счет, и он постепенно оттаял.
Но когда мы остановились перед его домом, он опять закостенел, потому что кто-то из слуг догадался закрыть ворота. Он крикнул, но никто не вышел, а извозчик не проявлял желания сдвинуться с места, так что пришлось Гари самому вылезать и открывать ворота. От ворот было всего несколько шагов до крыльца, освещенного лампочкой без колпака, и мы прекрасно могли бы дойти пешком, что, вероятно, было бы и лучше, потому что извозчик стал ворчать, что там тесно, лошадь негде повернуть, и Гари пришлось с ним пререкаться. Оттого что он так плохо говорил на хинди, я все понимала и поняла, что Гари обещал приплатить, если тот вернется за нами, а до тех пор не заплатит ничего.
Мне вдруг стало невтерпеж от того, в какое дурацкое положение ставит Гари какой-то несчастный тонга-валла, и я чуть не воскликнула: «Да скажите вы этому болвану, что я лучше пешком пойду домой, чем его утруждать!», но вовремя спохватилась – ведь это значило бы проявить инициативу, это лишь ухудшило бы дело, и я смолчала, а когда тот тип нехотя пообещал-таки приехать в одиннадцать часов, небрежно сказала: «Какие они все канительщики!» – как будто я к таким вещам привыкла (а он, конечно, знал, что это не так), и вышло, будто я показала себя туристкой, заглянувшей в трущобы, и вроде как подсмеиваюсь над Гари. Сообразив, что натворила, я едва удержалась от желания догнать тонгу, уехать домой и напиться до бесчувствия.
Вместо этого мы вошли в дом, оба мрачнее тучи, словно в предвидении катастрофы, а если не катастрофы, так дикой скуки, неловкости, скованности. И тут, о счастье, в переднюю вышла тетя Шалини, как маленькая княгиня-раджпутка, искусно, едва заметно подкрашенная, в бледно-сиреневом сари, очень простом, из хлопчатобумажной ткани, но дивно прохладном на вид. Она пожала мне руку, чем свела на нет мою слабую, неловкую попытку изобразить «намасте». Сказала: «Входите, выпьем» – и провела в гостиную, маленькую, но очень красивую, а главное – там не было ничего лишнего. Два ковра, диван и одно крошечное, но очень удобное плетеное кресло, в которое она меня и усадила, пока Гари, как она сказала, «колдовал» у столика с напитками – это был бенаресский медный поднос на подставке черного дерева, инкрустированный перламутром, и на нем стояли три стакана и те бутылки, которые Гари достал из холщовой сумки, стараясь, чтобы я этого не заметила. Пока она со мной говорила, мне бросилось в глаза, что Гари на нее похож, несмотря на ее миниатюрность. По сравнению с ней я чувствовала себя дылдой, толстой, нескладной, одетой и недостаточно легко, и слишком голо. На Гари был легкий серый костюм, но пиджак он скоро снял, потому что вентилятор работал только вполсилы.
Не успели мы выпить по одной порции (а мне явно требовались две), как она встала, сказала: «Пошли обедать?» – и повела нас в соседнюю комнату, маленькую, как коробочка, – столовую. Она крикнула бою, чтобы включил вентилятор, и мы принялись за еду.
И как же она постаралась с сервировкой, чтоб мне все понравилось! Посредине стола стояла чаша с водой, в ней плавали цветы красного жасмина. И у каждого прибора кружевная, собственной работы салфеточка под тарелки. Каждое блюдо она называла, но почти все названия я уже забыла, некоторые было трудно произнести. Когда появилось главное блюдо – куриное тандури, – она обратилась к Гари: «У нас ведь есть пиво со льдом?» Он встал и вышел, а вскоре вернулся, принес пиво в бутылках, а слуга нес за ним стаканы на подносе. Она сказала: «У нас ведь есть стеклянный кувшин, Гари?» Он послал слугу за кувшином и сам опять вышел, унес бутылки, а бой принес пиво, уже перелитое в кувшин. Остальные слуги глазели с порога и через решетчатые окошки без стекла из других комнат. Тетя Шалини не пила ничего, даже воды, так что пиво пили только мы с Гари. Мне достался старинный стакан с квадратным римским орнаментом, а ему стакан поменьше и потолще. Он ни на минуту не забывал о тех мелочах, которыми стол отличался от того, к чему он когда-то привык в Англии и чему я, как он думал, придавала значение, но к концу обеда, когда я невольно наблюдала за ним, поймал на себе мой взгляд и, кажется, понял, что все, что я могла отметить как недочеты, только помогало мне чувствовать себя свободнее. И чувствовать, что он и его тетя оказывают мне почести, чем выражают какую-то, еще робкую надежду, что когда-нибудь разница в наших обычаях потеряет всякое значение, как в тот вечер она потеряла всякое значение для меня.
Обед кончился, и вот тогда она показала мне снимки. Мне безумно хотелось покурить, но я не решалась открыть сумку. И вдруг она сказала: «Гари, ведь у нас где-то есть виргинские папиросы, угости мисс Мэннерс!» Просто чудо, как она улавливала любую перемену в настроении своих гостей! Как терпима была к их вкусам, которые ей-то казались верхом безвкусицы, – к курению, к спиртному. Мне кажется, даже Гари был удивлен тем поразительным тактом, с каким она принимала у себя англичанку, как потом выяснилось – впервые в жизни. А Гари я оценила за то, что он не уговаривал меня выпить и покурить, а предоставил все это ей как хозяйке дома, до чего, наверно, не додумался бы какой-нибудь толстокожий молодой хвастунишка, желающий во что бы то ни стало доказать свое английское воспитание. И еще я очень оценила, что он тоже взял папиросу, чтобы не дать мне почувствовать, что одна я плохо себя веду, но я заметила, что он не выкурил толком свою папиросу, а дал ей догореть в пепельнице. Боялся, как бы опять не войти во вкус.
Единственное, что сошло не совсем гладко, это визит в уборную! Когда мы встали из-за стола, Гари ненадолго исчез. Он, вероятно, наказывал тете Шалини, чтобы она в это время предложила мне прогуляться, но она не осмелилась. Когда я была у них в следующий раз, она уже преодолела свою застенчивость, но в тот первый вечер мысль, что я «там» не побывала, видимо, сильно беспокоила Гари. Где-то около половины одиннадцатого эта мысль и меня стала беспокоить. Я уж подумала, может, у них и нет такой уборной, куда, по их мнению, можно бы меня пригласить. Оказалось же, что такое помещение имеется, и даже на первом этаже, насчет второго не знаю. Унитаза не было, но тетя Шалини позаботилась поставить на скамеечку ночной горшок, которым я не решилась воспользоваться, и на столе, который, судя по всему, обычно там не стоял, приготовила таз и кувшин с водой, полотенца, мыло и ручное зеркало. Я там побывала, когда мы услышали, что подъехала тонга и Гари вышел на крыльцо. Я встала и спросила: «Можно где-нибудь попудрить нос на дорогу?» И тут она провела меня коридором мимо кухни, открыла дверь и включила свет. И сказала: «Вот пожалуйста, и на будущее имейте в виду». По полу бегали тараканы, но это меня не смутило. Лили при виде таракана визжит как зарезанная, а я, когда приехала в Индию, только в самом начале ужасалась, обнаруживая их в уборных и в ванных, а потом ничего, привыкла.
Когда мы прощались, мне очень хотелось нагнуться и поцеловать тетю Шалини, но я побоялась, что это ее обидит. Гари пожелал обязательно проводить меня в тонге до самого дома, но в дом не вошел, хоть я и предложила ему выпить на сон грядущий. Мне кажется, он старался не сделать ничего такого, что можно выразить словами «Уф, с этим покончено, теперь можно и отдохнуть». Так что, когда он укатил, я села на веранде, всласть напилась холодного «нимбо» и стала ждать, когда вернется Лили.
* * *
На следующий день я послала к тете Шалини слугу с огромным букетом цветов и благодарственной запиской. Бхалу сильно разгневался на меня за опустошения, произведенные в саду, так что я дала ему немного мелочи и просила не жаловаться «мэм», на что он, старый плут, ответил широченной улыбкой. После этого он мог из меня веревки вить, как, впрочем, и я из него. Ведь мы оказались соучастниками в преступлении, – преступлении, потому что Лили всем слугам платила больше обычного, когда у нее кто-нибудь гостил, а сами гости на чай не давали, так было заведено. Лили он на меня больше не жаловался, но первого числа каждого месяца, получив жалованье, улыбался мне и кланялся, пока я не дам ему пару монет. На первую незаконную получку он купил себе новые сандалии и выглядел в них очень франтовато, но более, чем когда-либо, смахивал на черепаху – защитные шорты, шишковатые голые черные ноги, и эти огромные, военного образца сандалии постукивают по гравию. Сразу было видно, что ходить босиком ему удобнее, но сандалии льстили его самолюбию. Ведь в прошлом он работал садовником у какого-то полковника Джеймса в Мадрасе, и с тех самых пор домашний уклад полковника Джеймса остался для него эталоном красивой жизни, хотя он, мне кажется, понимает, что такой сад, как при доме Макгрегора, его прежним хозяевам и не снился, потому он, возможно, и решил, что этот сад – его личное владение, и ухаживает за ним из уважения не столько к Лили, сколько к Джеймсу-сахибу.
* * *
Заболталась я, тетечка, верно? Все откладываю ту минуту, когда надо будет писать о том, что тебя действительно интересует. Но это не пустая болтовня, ведь очень трудно отделить все хорошее и радостное от плохого и безрадостного. И понимаешь, что бы ни думали те, кто только наблюдал и выжидал, во мне-то все время нарастала радость.
Весь Майапур стал для меня другим. Теперь это был не только дом, дорога на европейский базар, дорога в больницу, больница, майдан и клуб. Теперь он перекинулся на тот берег реки, а от этого разросся во все стороны, протянулся за огромную равнину, на которую я смотрела с балкона своей комнаты, то снимая, то надевая очки – упражняя глаза, как говорила Лили. Я чувствовала, что Майапур стал больше, а сама я соответственно меньше, и жизнь моя распалась на три части. Была моя жизнь в больнице, включавшая и клуб, и нашу компанию, и веселое времяпрепровождение, совсем, в сущности, не веселое, а просто самое легкое, не требующее усилий, если забыть, что удовлетворяло оно лишь весьма неприхотливые запросы. Была моя жизнь в доме Макгрегора, где я жила с Лили и встречалась с индийцами и с англичанами из тех, что пытались сработаться. Но это сближение было таким же искусственным, как и сегрегация. В клубе об этом заявляли во весь голос, без обиняков. В доме Макгрегора об этом молчали, держались нейтрально. С Гари я стала чувствовать, что вот оно, наконец, мое личное убежище, где я могу говорить естественно, своим голосом. Может быть, поэтому мне и казалось, что Майапур стал больше, а я меньше. Мое общение с Гари – единственное, что обещало мне возможность снова почувствовать себя человеком, – было так стеснено, ограничено, зажато в тиски, что, только став совсем крошечной, можно было туда протиснуться и распрямиться – пленницей, но свободной, сдавленной всем тем страшным, что осталось снаружи, но не сдавленной изнутри. А это самое главное, поэтому я и говорю о радости.
Иногда, зная, каких усилий мне стоило протиснуться в этот тесный, опасный уголок, я пугалась, как в тот вечер, когда Роналд Меррик сделал мне предложение и привез меня домой, и мне захотелось сбежать обратно по лестнице и позвать его, и я боялась увидеть призрак Дженет Макгрегор. Все это – его предложение после обеда, и возвращение в дом Макгрегора, и мой страх – произошло в середине июня. Дожди запаздывали. Все мы измучились от жары, все нервничали. Этим тоже, наверно, можно объяснить, почему я так испугалась в тот вечер. Этим и ощущением, что Роналд олицетворяет собой нечто не вполне понятное мне, но, вероятно, достойное доверия. Роналд до сих пор лежит у меня на сердце тяжким грузом. Мне все кажется, что так же, Как тебе и другим известно, где Гари, так же про Роналда известно что-то, о чем при мне никто не говорит. Он как черная тень на обочине моей жизни.
Тетечка, может, он сделал что-нибудь особенно ужасное во вред Гари? Но все это скрыли, во всяком случае от меня. А расспрашивать я не посмела. После той ночи в Бибигхаре я сама присоединилась к общему решению держать меня в доме Макгрегора как в тюрьме. Всего два раза и выходила из дому: один раз к тете Шалини, которая не захотела меня видеть, и еще раз, перед тем как Лили увезла меня в Пинди и я пошла в Святилище проститься с сестрой Людмилой. У сестры Людмилы Роналд тоже был на совести. Она, оказывается, не знала, что мы с ним довольно близко знакомы, но поняла, что я могла не знать, что это Роналд увез Гари на допрос в тот день, когда застал его в Святилище. Но к тому времени я уже боялась допытываться, я ни на кого не могла положиться. Только на собственное молчание. И на молчание Гари. Но я вспомнила, что после Бибигхара был случай, когда мы встретились с Роналдом и он все отводил от меня глаза – это было в тот раз, когда к нам приехали заместитель комиссара, судья Менен и молодой чиновник-англичанин, чтобы провести нечто вроде расследования, на котором Роналд изложил обстоятельства дела, а я всех вогнала в краску, а может, и рассердила ответами на их вопросы.
Прежде чем рассказать тебе, что именно произошло в Бибигхаре, я должна еще кое-что сказать про Роналда и кое-что про сестру Людмилу. Мне кажется, Роналд по-настоящему обратил на меня внимание в тот день, когда я была на майдане на параде Военной недели. А все потому, что видел, как я подошла к Гари и заговорила с ним, хотя, кроме меня, с ним говорили и другие англичане. Если он уже тогда видел в Гари потенциального бунтовщика (ничего более нелепого не выдумаешь, но Роналд помнил о своих обязанностях), он и к моему разговору с Гари отнесся как полицейский, но еще и как англичанин, которому не хотелось, чтобы английская девушка водила дружбу с «нежелательными» индийцами. Поэтому, может быть, он, увидев меня вечером в клубе, подошел прямо ко мне и сказал: «Ну как, полюбовались парадом? Я видел вас на майдане». Ведь до этого мы только здоровались на ходу или он предлагал мне выпить, если уж не предложить было бы невежливо.
Ему, вероятно, казалось, что меня нужно предостеречь для моего же блага, но, кроме того, он, как добросовестный полицейский, не хотел упустить возможность получать от меня кое-какую информацию относительно Гари. Помнишь, я когда-то писала тебе, что Роналд не умел ни с кем быть до конца искренним? Он относился к своей работе так серьезно и, по-моему, считал, что должен все время доказывать, чего он стоит, поэтому у него ничего не получалось естественно или непосредственно, легко или радостно.
Я все спрашиваю себя, может быть, после того как он захотел по-дружески предостеречь меня ради моего же блага, он неожиданно для самого себя действительно увлекся мною как женщиной? Как бы там ни было, после этого он безусловно начал за мной ухаживать. И хотя в то время я этого не оценила, теперь-то я вижу, что для меня он стал новым связующим звеном с тем миром, который являл собою клуб, с жалким мирком, где размахивали флагами, только чуть-чуть облагороженным его точкой зрения, с миром Дебюсси и рисунков Генри Мура. Единственной постоянной величиной в моей жизни оставалась Лили и дом Макгрегора, а переменными были, с одной стороны, Гари, с другой – Роналд. Эти двое, казалось, отстояли друг от друга так далеко, что я, по-моему, ни разу даже не упомянула одного из них в присутствии другого. Но они вовсе не отстояли далеко друг от друга. Поэтому-то я так и разозлилась и почувствовала себя такой дурой, когда узнала правду – что они уже давно были… кем, врагами? – с того самого дня в Святилище, когда Гари толкали и били, и все это на глазах у сестры Людмилы.
* * *
Она одевалась, как сестра милосердия, носила такой огромный белый крылатый чепец. Я раза два видела ее на европейском базаре, когда она шагала впереди парня, вооруженного палкой, придерживая кожаную сумку, которая висела на цепочке у нее на поясе. Первый раз со мной была одна девочка из больницы, и я спросила ее: «Это еще кто же?» Она сказала: «Это та сумасшедшая русская женщина, которая подбирает мертвых, и никакая она не монахиня, только носит такую одежду». Меня это не так уж заинтересовало, и не только потому, что в Индии хватает чудаков и с черной, и с белой кожей, а потому, что это был как раз тот период, когда мне все вокруг было противно. А через несколько недель я опять ее встретила и упомянула о ней в разговоре с Лили, а Лили сказала: «Она безобидное создание, Анна Клаус иногда помогает ей и хорошо о ней отзывается, но меня в дрожь бросает, когда подумаю, как она бегает по ночам подбирать умирающих».
Тетя Лили ненавидит все безобразное и убогое, правда? Она мне сама рассказывала, как плакала, когда еще молоденькой девушкой в первый раз попала в Бомбей и увидела трущобы. Мне кажется, у богатых и привилегированных индийцев, таких, как Лили, укоренилось чувство вины, которое они прячут под показным равнодушием, потому что так мало могут сделать, чтобы облегчить весь этот ужас и нищету. Они жертвуют на благотворительные цели, добровольно выполняют кое-какую работу, но понимают, что это все равно как пытаться запрудить реку тонкими прутиками. А у Лили это еще, по-моему, отвращение к смерти. Она мне рассказывала, как в Париже побывала как-то раз в морге со студентом-медиком и как после этого ее мучили кошмары – будто все мертвецы привстают, потом опять падают на спину и опять привстают, – потому-то она потом терпеть не могла, когда Нелло демонстрировал свои часы с кукушками в домашнем музее в доме Макгрегора. В той комнате, где он хранил под стеклом старую трубку дяди Генри, которую дядя Генри ему подарил, чтобы пародия получалась убедительнее.
Один раз я водила Гари в этот музей – это когда мы уже стали понимать, что нам обоим хочется бывать вдвоем, но негде, кроме как у него дома или у Лили. Бибигхар начался немного позже. Когда я показывала ему «музей», мы много шутили, но уже чувствовали, что хитрим, что вынуждены хитрить и прятаться, покупать себе время, покупать уединение, а в уплату за них поступаться своей гордостью. Я еще тогда подумала: «Мы с Гари тоже экспонаты. Могли бы стоять здесь на подставке, а карточка гласила бы: Типы противоположностей. Раздел Индо-британский. Ок. 1942 г. Руками не трогать. Тогда те люди, что пялились на нас в кантонменте, а чуть посмотришь на них, отводили глаза, могли бы приходить сюда и пялиться, сколько влезет». Мне кажется, Гари тоже подумал что-то в этом роде. Больше мы в ту комнату не ходили. Я сказала: «Пошли, Гари, тут всякая рухлядь и мертвечина» – и машинально протянула ему руку, а потом вспомнила, что, если не считать того раза, когда мы танцевали, да еще изредка, на секунду, когда он, например, помогал мне влезть в тонгу, мы никогда не касались друг друга, даже как друзья, а тем более как мужчина и женщина. Я чуть не отдернула руку, потому что чем дольше я держала ее на весу, а он не решался к ней притронуться, тем многозначительнее становился этот мой жест. Он вовсе не был задуман как многозначительный – просто что-то ласковое, теплое, вполне естественное. Наконец он взял меня за руку. И тогда мне захотелось, чтобы он меня поцеловал. Это было бы единственным продолжением, которое оправдало бы первый шаг. Держаться за руки и не целоваться – в этом было что-то нехорошее, потому что неполное. А неполным оно не было бы, если бы он сразу взял мою руку. Когда мы вышли из той комнаты, он ее выпустил. Я почувствовала себя покинутой, брошенной на растерзание, как было со мной однажды в школе, когда я созналась в какой-то шалости, в которой участвовала вместе с другими девочками, а больше никто не сознался, и выглядела я в результате не героиней, а дурой. Вот когда такое получалось с Гари, когда я снова и снова очертя голову подвергала себя опасности, – вот такие случаи иногда и рождали у меня такое чувство, как в тот вечер, когда я поднималась по лестнице после того, как Роналд Меррик сделал мне предложение, – такое чувство, будто никуда это не годится, что я общаюсь с Гари Кумаром, причем это было еще до того, как Роналд выразил эту мысль словами. И все сводилось к трудной задачке с таким вопросом: «Так что же я для него, в конце концов, – я, белая женщина с большими руками и ногами и ни с какой стороны особенно не интересная?»
* * *
А потом начались дожди. Свежие, чистые, бурные, для всех без разбора. Они преобразили сад, весь город, весь ландшафт. Смыли с неба эту ужасную гнетущую бесцветность. Ночью я просыпалась дрожа, потому что температура сразу упала, и слушала, как дождь хлещет деревья, как чудесно рокочет и раскатывается гром, смотрела, как временами вся комната освещается словно от взрыва и мебель вдруг отбрасывает пылающие тени, черные призраки, застывшие среди сложного танца, некоего тайного ночного действа, в которое они включались после каждой новой вспышки света, а через минуту, пойманные им, снова замирали в неподвижности.
В последний вечер засухи я была у Гари. До этого уже два вечера сверкали зарницы и вдали погромыхивал гром. Это было в конце июня, через неделю, а может, и меньше, после моего обеда у Роналда Меррика, когда он, проводив меня домой, сказал: «Есть вопросы, на которые сразу не ответишь». Теперь, сидя с Гари и тетей Шалини, я понимала, какой нереальной стала моя жизнь – я не видела впереди никакого будущего, желанного и достижимого. Почему? Одной рукой я на ощупь тянулась вперед, а другой назад, не решаясь оторваться от знакомого, привычного. Напрягаясь до предела. Делая вид, будто оба мира неразрывны, а на самом деле между ними все время была пустота.
В одиннадцать часов прибыла тонга, и по дороге домой мы вдруг при свете зарницы увидели ее, сестру Людмилу, белые крылья ее чепца, впереди нее какой-то мужчина, а позади другой, несет на плече как будто шест, на самом деле – сложенные носилки. Я в тот раз придумала – не хотелось, чтобы вечер кончался, – «Поедем обратно через базар и мимо храма, хорошо?», и он согласился, а меня стала мучить совесть, ведь так извозчик запросит дороже, а я теперь уже не обольщалась насчет Гари, знала, что у него каждая рупия на счету. Но сама не посмела бы предложить ему ни единой анны. В тот день, когда мы пошли в Китайский ресторан, я ляпнула, не подумав: «Закажем китайское рагу, только чур, каждый платит за себя», и лицо у него сразу погасло, как у Роналда Меррика, когда я ему отказала. Выход в Китайский ресторан вообще был не из удачных, сначала я оскорбила Гари, предложив заплатить за себя, а потом нас обоих оскорбил хозяин, не пропустив его со мной в верхний зал.
Я сказала: «Это та помешанная русская женщина, которая подбирает умерших?» Она в это время свернула в переулок и не могла меня слышать. Гари сказал, что она не помешанная и едва ли русская. И добавил: «Мы зовем ее сестра Людмила». Он, оказывается, написал для своей газеты очерк про Святилище, но редактор отказался его поместить, потому что из него явствовало, что люди умирают на улицах по вине англичан. Гари переделал очерк, он не это имел в виду. В переделанном тексте получалось, что до этих несчастных никому нет дела, даже самим умирающим, – никому, кроме сестры Людмилы. Но редактор все равно его не напечатал. Сказал, что сестра Людмила – юродивая. Я спросила Гари, нельзя ли мне побывать в Святилище. Он обещал меня туда сводить, если мне так хочется, но чтобы я не огорчалась, если она встретит меня не слишком радушно. Живет она очень замкнуто, сказал он, и, в сущности, ее интересуют только умирающие, которым негде умереть по-человечески, однако у нее еще бывает вечерний амбулаторный прием для больных людей, которые днем работают и не могут себе позволить пойти к врачу в рабочее время, а еще она в определенные дни бесплатно раздает немного риса, главным образом детям и матерям. Я спросила, как он с ней познакомился, и он ответил одним только словом: «Случайно».
* * *
У нее был резанный по дереву Шива, танцующий в круге космического огня, и библейский текст в рамке: «Кто сеет скупо, тот скупо и пожнет; а кто сеет щедро, тот щедро и пожнет. Каждый уделяй по расположению сердца, а не с огорчением и не с принуждением, ибо доброхотно дающего любит Бог». Между христианским текстом и индуистским изображением была, казалось, какая-то связь, потому что этот Шива улыбается. И то, как лихо у бога раскиданы ноги и руки, производит какое-то впечатление радости, правда? Единственное, что недвижимо, – это правая пята (даже правая нога, согнутая в колене, словно пружинит). А правая пята попирает скрюченную фигурку демона, потому она и должна быть твердой и неподвижной. Левая нога вскинута, первая пара рук жестикулирует, сдержанно, но призывно, а вторая пара держит огненный круг, держит на отлете, но одновременно и не дает погаснуть огню. И бог, конечно же, с крыльями, что создает ощущение воздуха, полета, так и кажется, что с ним можно низринуться во тьму и не разбиться.
Это были единственные украшения в ее выбеленной «келье» – Шива и текст из Библии. Когда мы виделись в последний раз, текст она мне подарила, сказала, что сама давно знает его наизусть. Но я как-то стеснялась показать его тебе, мне и сейчас кажется, что я не заслужила такого подарка. Он в моем большом чемодане, в том, который с ремнями.