Текст книги "Жемчужина в короне"
Автор книги: Пол Скотт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Если б только я тогда сдержала свою злость! Я и пыталась, ведь я злилась не на него, а на Роналда, на других, в том числе и на себя. Я спросила: «Где же это случилось?», и он опять удивился и ответил: «Да в Святилище, разумеется». Это был еще один удар. Я просила его рассказать все толком.
Он, оказывается, напился. Почему – не сказал. Пьяный вдрезину пошел бродить и свалился в канаву на этом страшном пустыре у реки, и его подобрала сестра Людмила со своими помощниками: они подумали, что он ранен, или болен, или умирает, и принесли в Святилище. Там он проспался, а утром туда явился Роналд с констеблями – они искали какого-то человека, который сбежал из тюрьмы, и думали, что он скрывается в Майапуре, потому что раньше он там жил. В Святилище его не оказалось, но оказался Гари. Ну, это ты, наверно, можешь вообразить – как Гари реагировал на то, что ему устроил разнос такой человек, как Роналд. Младший инспектор, который его сопровождал, ударил Гари по лицу за то, что отвечает «непочтительно», и его уволокли и пинками и тычками затолкали сзади в полицейскую машину.
И надо же было случиться, что Гари знал того человека, которого разыскивала полиция. Это выяснилось, когда Роналд допрашивал Гари в участке в присутствии того младшего инспектора. Знал-то он его только как одного из клерков на складе у его дядюшки. И еще Гари вздумал нарочно морочить полицию насчет своей фамилии. Кумер. Кумар. Сказал, что сгодится и так и этак. В конце концов Роналд выслал младшего инспектора из комнаты и стал говорить с Гари с глазу на глаз, во всяком случае попробовал, но это, наверно, было нелегко, потому что Гари уже был настроен против него. Почему Гари напился – я не знаю. Может быть, потому, что перед тем на него сыпалось столько шишек, что ему уже все стало безразлично и он уже во всем изверился. Он сказал мне, что был уверен, что его все равно посадят, поэтому и не стеснялся в выражениях. Мне кажется, он пытался с моей помощью найти для Роналда какое-то оправдание, которого сам найти не смог. Роналд спросил его, почему он напился и где. Гари не сказал где, потому что считал – и так и сказал, – что Роналда это не касается. А почему – объяснил охотно. Потому напился, что ненавидит всю эту проклятую вонючую страну, и тех, кто в ней живет, и тех, кто ею правит. Сказал даже: «А это относится и к вам, Меррик». Фамилию Меррика он знал, потому что как репортер часто бывал в суде. Меррик только улыбнулся, когда он это сказал, а потом отпустил его, даже извинился – в насмешку, конечно, – «за причиненное беспокойство». Вернувшись домой, он узнал, что сестра Людмила подняла тревогу, просила всяких влиятельных людей навести справки насчет его «ареста», но это его только позабавило, если можно употребить такое слово, когда на самом деле ему было совсем не весело. Он сказал, что его позабавило, что в результате Лили пригласила его в гости, и позабавило, как Меррик наблюдал за мной, когда я в тот день подошла к нему на майдане. Я и не знала, что Роналд это видел, но это было вполне в его стиле. Гари думал, что вся эта история мне известна и что я только из сострадания к нему бросила ненадолго белых офицеров и белых сестричек, чтобы хоть немножко его подбодрить.
Я спросила: «И тебе было забавно всякий раз, как мы где-нибудь бывали вдвоем?»
Он сказал: «Да, можно сказать и так. Если угодно. Но это свидетельствует о большой доброте, и я благодарен».
Я сказала, что доброта моя ни при чем, и встала. Он тоже встал. Ему стоило только прикоснуться ко мне, и все это идиотство сразу бы кончилось, но он ко мне не прикоснулся. Побоялся. Слишком остро сознавал, что это было бы вызовом, нарушением того правила, которое Роналд всего за несколько дней перед тем назвал «основой основ», а такого мужества у него не было, потому и мне его не хватило. Вызов должен был исходить от него, тогда все было бы по-человечески, было бы правильно.
Я сказала: «Спокойной ночи. Гари». О господи, ведь я не сказала «прощай», даже тут еще оставила ему лазейку. Но я его не виню. У него было много оснований бояться. Я перебирала их в уме, когда сидела потом у себя в комнате, сидела, ждала, решала поговорить начистоту с Лили. А когда услышала, как велорикша выезжает за ворота, решимость моя пошла на убыль, и меня охватила тревога за него, потому что такому человеку было бы ужасно трудно спрятаться, а мне казалось, что он именно это и задумал. Спрятаться. Раствориться в море коричневых лиц.
Роналд Меррик употребил правильное слово – общение. Мы с Гари могли быть врагами, или чужими, или любовниками, но только не друзьями, потому что никакая дружба не выдержала бы этих непрестанных помех. Мы все время спрашивали себя: «А стоит ли?» Все время доискивались мотивов, почему нас так тянет друг к другу. С моей стороны мотивом было физическое влечение, но я не решалась думать, что это взаимно. Впрочем, моего чувства это не меняло. Я его любила. Хотела, чтобы он был рядом. Уверяла себя, что на чужие мнения мне наплевать. Наплевать на то, что он сделал или в чем его подозревают и на что считают способным такие люди, как Роналд Меррик. Я хотела уберечь его от опасности. Если для него лучше, чтобы нас больше не видели вместе, – я была готова отпустить его, дать ему спрятаться. Но так как я была в него влюблена, я тешила себя мыслью, что разлука будет не навек, и это хоть немного помогло мне принять решение, что следующий шаг должен исходить от него.
Когда Лили наутро спросила меня про наш поход в храм, я наболтала ей всяких пустяков, как будто ничего не случилось. Несколько раз у меня на языке вертелся вопрос: «Вы знали, что это Роналд арестовал Гари?» Но я не хотела услышать от нее, что да, знала. Не хотела наводить ее на разговор, в котором ей пришлось бы признаться, что у нее зародились кое-какие сомнения насчет Гари, что она жалеет что поспешила встать на защиту человека, совсем ей незнакомого, а потом узнала про него кое-что и чувствует, что Роналд имел основания его заподозрить и не совершил ничего постыдного, когда увез его на допрос.
Если от Гари долго не будет писем или мы долго с ним не увидимся, думала я, Лили живо сообразит, что между нами что-то произошло. Мне было ясно, что своим молчанием я помогаю ему, отвлекаю от него внимание, но я не понимала, что предаюсь своей неутоленной страсти, когда тку для него защитную оболочку, внутри которой и для меня самой нет места. Я тогда не чувствовала, что для меня там нет места. Потом-то почувствовала.
Я продолжала работать, жить как всегда. От него – ни строчки. Чтобы избежать вопросов Лили в случае, если бы она вздумала их задавать, я почти все вечера проводила в клубе. И люди это заметили. Раз я в клубе – значит, не с Гари. Когда я в первый раз встретила там Роналда, он подошел ко мне и спросил: «Ну как, интересно было в храме?» Я пожала плечами и ответила: «Да, довольно интересно. Но какая обираловка! За каждый шаг тянут деньги». Он улыбнулся. То ли был доволен, то ли озадачен – не разберешь. Я подумала, что он, пожалуй, понял, что я притворяюсь, а потом решила – неважно, даже если понял, все равно он не знает, что за этим притворством кроется. В тот вечер я его ненавидела. Ненавидела и улыбалась ему. Соблюдала правила игры. И опять убедилась, как это легко и просто – приспособляться. Ведь приспособиться надо было всего лишь к абстракции. Вся игра шла вокруг двух слов: превосходство белых.
И все время тосковала по Гари. Мне чудилось, что он смотрит на меня из-за плеча всех этих белолицых мужчин, а на лице каждого белолицего было написано, как он старается делать вид, что такие, как он, и есть весь мир. Мерзость. Врожденный порок. И вот-вот взорвется, как порох, стоит только поднести спичку.
Мне казалось, что вся эта злосчастная проблема – мы в Индии – раскалилась до предела. Иначе и быть не могло, раз в основе ее – насилие. Когда-то, возможно, тут сработала не только физическая, но и какая-то моральная сила. Но моральный элемент прогорк. Уже давно. И это отразилось у нас на лицах. На женских лицах это выглядит хуже, чем на мужских, потому что сознание физического превосходства женщинам не свойственно. Белый мужчина в Индии может ощущать свое физическое превосходство, не чувствуя, что перестал быть мужчиной. А что происходит с женщиной, если она постоянно твердит себе, что 99 % мужчин, которых она каждый день видит, – вообще не мужчины, а особи какого-то низшего вида животных, чей отличительный признак – цвет кожи? Что происходит, когда на целую нацию смотрят как на нацию кастратов? А мы ведь это самое и делаем, разве не так?
Одному богу ведомо, что тогда происходит. Что произойдет. Пока все идет только хуже и хуже, из года в год. С обеих сторон – нечестность, потому что моральная сила и в них прогоркла, а не только в нас. Мы скатились назад, к примитиву, к примитивному вопросу о том, кто говорит «Гоп!», а кто прыгает. Какими бы красивыми словами это ни прикрывать, пусть даже это называется «величайшим с времен дохристианского Рима экспериментом в области колониального управления и цивилизующего влияния», как говаривал наш старый приятель мистер Суинсон. Все свелось к тому, что они тупо рвутся к власти, а мы столь же тупо и нагло за нее держимся. И чем они тупее, тем мы наглее. Теперь уже этого не скроешь, потому что нравственный элемент, если он когда-нибудь существовал, отпал начисто. А отпал он по нашей вине, потому что мы были обязаны его лелеять, а мы все ужимали и ужимали его тем, что говорили одно, а делали другое. Происходило это потому, что здесь, в Индии, где мы были обязаны подтверждать слова поступками, и так, чтобы все это видели, мы всякий раз поддавались дикарскому инстинкту – с ходу крушить все, чего мы не понимали, что казалось – да и было – не таким, как у нас. И одному богу ведомо, на сколько веков нужно вернуться вспять, чтобы проследить до истоков их страх перед людьми, у которых цвет кожи светлее, чем у них самих. Да поможет нам бог, если они когда-нибудь избавятся от этого страха. Может быть, страх – это не то слово. Во всяком случае, применительно к Индии. Это такое первобытное чувство, а их цивилизация такая старая. Лучше, пожалуй, сказать так: да поможет нам бог, если их страх когда-нибудь поборет усталость. Но и усталость – не то слово. Может, у нас и нет слова для обозначения того, что они чувствуют. Может, оно скрыто в каменной статуе спящего Вишну, который, кажется, в любую минуту может пробудиться и под раскаты веселого грома всех отправить в небытие.
* * *
В этом, значит, и была разница между мной и Гари? Что он мог ждать, а я не могла? В конце концов я не выдержала этого молчания, бездействия, искусственности своего положения. Я ему написала. К самопожертвованию я не склонна. Это, наверно, англосаксонский недостаток. Нам все время нужны доказательства, сейчас же, безотлагательно, – доказательства, что мы существуем и что-то сделали в жизни, ярлыки, которые можно повесить на шею, чтобы все знали, кто мы, чтобы не заблудиться в страшных джунглях безымянности.
Но была в моем нетерпении и англосаксонская привычка планировать, заглядывать вперед, и сознание, что время движется по расписанию, для уловления которого изобретены часы и календарь. Чем дальше от экватора, тем явственнее ощущаешь ритм света и тьмы и как он, то убыстряясь, то замедляясь, организует смену времен года, так что само Время облекается в какую-то специфическую форму и заставляет прислушиваться к его бессмысленным, но дотошным требованиям. Будь я индийской девушкой, я бы, может быть, написала Гари: «Сегодня же, очень прошу». А я предупредила его дня за три-четыре. Не помню точно, и это показывает, что количество дней не имело значения, да и самый день тоже, хотя нет, день я помню. Как и все, наверно. 9-е августа. Я написала, что жалею, если произошло недоразумение, и хочу с ним поговорить. Что вечером буду в Святилище и надеюсь с ним там встретиться.
Ответа я не получила, но в назначенный день проснулась в веселом, даже приподнятом настроении. Только села завтракать, как зазвонил телефон. Я подумала, что это Гари, и бросилась наперерез Раджу снимать трубку. Это был не Гари, это миссис Шринивасан спрашивала Лили Я послала Раджу наверх, сказать Лили, чтобы взяла отводную трубку. Когда я зашла к ней проститься перед уходом, она сказала: «Васси арестован».
Ну, эта сторона тебе известна. Мы этого ждали, но, когда оно случилось, все же были потрясены. В больнице девочки держались так, будто это они лично спасли положение, упрятав в тюрьму Махатму и его коллег и видных конгрессистов по всей стране. А за год до этого большинство из них даже не знало, что такое Конгресс. Настроение в больнице в то утро было примерно такое же, как в клубе в конце Военной недели. Одна сестричка сказала: «Вы санитаров заметили? Поджали хвосты, негодяи», и после этого девочки одна перед другой старались их как-нибудь унизить. И в их отношении ко мне обозначилась едва уловимая перемена, точно они хотели дать мне почувствовать, что я несколько месяцев ставила не на ту лошадь.
Трусить они начали только во второй половине дня. Сначала распространился слух о беспорядках в округе, потом стало точно известно, что заместитель комиссара укатил с полицейским патрулем выяснять, почему прервалась связь с городком под названием Танпур. Пошел дождь. А примерно без четверти пять, когда я уже готовилась смениться с дежурства, начался переполох, потому что мистер Поулсон доставил в больницу учительницу миссионерской школы мисс Крейн. Мы сперва думали, что ее изнасиловали, но потом мистер Поулсон рассказал мне, что случилось. Я его встретила, когда шла в кабинет заведующей. Мисс Крейн, оказывается, подверглась нападению по дороге домой из Дибрапура – ее машину подожгли и на ее глазах убили другого учителя, индийца. Она пережила кошмарные минуты и к тому же простудилась. Сколько времени просидела у дороги, охраняя мертвое тело. Я когда-то познакомилась с мисс Крейн в гостях у комиссара, поэтому заведующая разрешила мне к ней зайти. Но у нее уже мысли путались, и она меня не узнала. Я думала, что она не выживет. Она все повторяла: «Мне так жаль. Так жаль, что я опоздала», и бормотала что-то насчет того, что чаппати слишком много, ей одной не съесть, и спрашивала, почему я не съела ни одной, осталась голодная. Я взяла ее за руку, пробовала объяснить, кто я, но она все твердила: «Мне так жаль, что уже слишком поздно!» Потом вдруг сказала: «А я – Эдвина Крейн, и моя мать умерла так давно, что и вспомнить страшно», а потом стала бредить про ремонт какой-то крыши и что ничего не может сделать. Раз за разом повторяла: «Ничего. Ничего не могу».
* * *
Когда я вышла из больницы, дождь все лил[25]25
Здесь начинается выдержка из дневника, которую дали прочесть Робину Уайту. – Примечание автора.
[Закрыть]. Ни Роналдова шофера, ни его машины не было видно. Но у меня был велосипед, и я захватила с собой накидку от дождя и зюйдвестку. Лили я сказала, что заеду в клуб, и девочкам обещала там встретиться, но из-за мисс Крейн я задержалась и покатила прямо в Святилище – по Больничной улице, и Виктория-роуд, и через реку по Бибигхарскому мосту. То ли из-за дождя, то ли из-за тревожных слухов люди попрятались по домам, на улицах почти никого не было. В Святилище я попала около шести часов. Дождь к тому времени немного отпустил.
Я тебе, по-моему, никогда не описывала Святилище? Так вот, с той улицы, что ведет к новым кварталам Чиллианвалла, сворачиваешь на дорогу вдоль пустыря у реки, где живут в ужасающих лачугах самые жалкие, нищие неприкасаемые. Потом доезжаешь до участка, обнесенного стеной, а за стеной стоят три старых здания, построенных еще в начале девятнадцатого века. В одном – контора, в другом – амбулатория и «келья» сестры Людмилы, а в третьем, самом большом, она ухаживает за больными и умирающими. Участок занимает примерно пол-акра. Там царит полное запустение, и почти все время чувствуется запах реки. Но внутри все чисто и аккуратно, все помещения прибраны, вымыты, побелены.
У нее есть один постоянный помощник, гоанец, по фамилии де Соуза, и еще она нанимает разных мужчин и женщин, те временные. Меня всегда занимал вопрос, откуда у нее деньги.
Гари там не было. Я сначала прошла в контору и поздоровалась с мистером де Соузой. Он сказал, что сестра Людмила у себя, а на вечерний прием никто пока не приходил – тоже, наверное, из-за тревожных слухов. Я прошла в амбулаторию и постучала в ее дверь. Я ее не видела с той недели, когда мы ходили в храм. Она знала, что мы туда собираемся, и теперь пригласила к себе в комнату и просила рассказать про наш поход.
Дождь перестал, минут через десять выглянуло солнце, как часто бывает после дождливого дня, но оно, конечно, клонилось уже к закату. Она спросила: «Гари тоже придет?» Я сказала, что не уверена. Тогда она стала расспрашивать про храм. Я рассказала, как мы поклонялись великому Венкатасваре, и про статую спящего Вишну. Хотела было спросить ее про ту ночь, когда она нашла Гари пьяным в канаве на пустыре, но не спросила. Время шло, а его все не было, и я подумала – вот, все уже ускользает, уходит, а я и прикоснуться к этому не успела и не успела понять. Я смотрела на деревянного танцующего Шиву. Мне показалось, что он движется. Я чувствовала, что не могу больше на него смотреть, а то сама потеряю способность двигаться. Он точно пригвоздил меня к месту.
Я повернулась к сестре Людмиле. Она всегда сидела очень прямо, на жестком деревянном стуле, сложив руки на коленях, так что видно было обручальное кольцо. Я никогда не видела ее без чепца, так что не знаю, стриглась она или нет. Когда я бывала у нее раньше, ее простая, голая комната казалась таким спокойным, безопасным убежищем, но в тот вечер я подумала: «Нет, впечатление безопасности исходит от нее, а не от комнаты». Я почувствовала, что и это от меня ускользает. Мне столько хотелось о ней узнать, но я только один раз задала ей личный вопрос. Она говорила по-английски очень хорошо, но с сильным акцентом. Я спросила, у кого она училась. Она ответила: «У моего мужа. Его фамилия была Смит». О ней рассказывали множество всяких историй – например, что она еще юной послушницей убежала из монастыря и одевается как монахиня в надежде заслужить прощение. Я не думаю, что это была правда. Не верю ни в какие басни про нее. Правдой было только ее милосердие. Для меня оно всегда перевешивало мое любопытство. Говоришь с ней – и не чувствуешь никакой тайны. Ничем другим, кроме нее самой, ее и не требовалось объяснять. А это редко бывает, верно? Чтобы человека можно было объяснить им самим, тем, что он есть и что делает, а не тем, что делал раньше и чем был и что о нем думают и что ему пророчат другие люди.
Я просидела у нее час, уже стало темнеть. Я подумала, что Гари задержался на работе, но ведь это не объясняло его молчания. Подумала – может, его опять арестовали, но решила, что это мало вероятно. Арестовали в тот день видных деятелей местного комитета Конгресса, таких, как Васси. Подумала заглянуть к тете Шалини, но уже по дороге раздумала и свернула в сторону Бибигхарского моста. Уже почти стемнело. На случай, что опять пойдет дождь, я не стала привязывать плащ и зюйдвестку к багажнику, а надела на себя. Было тепло и волгло. Я проехала по мосту и через переезд. У фонаря напротив входа в Бибигхар я остановилась, сняла плащ и повесила на руль. А потом перевела велосипед через улицу и заглянула в ворота. Я еще когда остановилась, ясно почувствовала, что Гари там, сидит один в павильоне, не ждет меня, но думает обо мне, гадает, а вдруг я приду.
Я вошла в ворота, прошла по дорожке до того места, где мы всегда оставляли велосипеды: там их можно было прислонить к стене и из павильона было видно. Тут велосипеда не было. Я посмотрела в сторону беседки. Сначала не увидела ничего, а потом разглядела огонек сигареты. От дорожки, которая идет вдоль стены, до павильона ярдов сто. Можно пройти прямо – пересечь заросшую лужайку и подняться по ступенькам. Потому мы и оставляли велосипеды у стены, чтобы не втаскивать их на ступеньки. А можно пройти и дорожкой в обход лужайки. Я не была уверена, что в беседке Гари, поэтому пошла дорожкой.
Подойдя к павильону сбоку, я увидела, что на мозаичной площадке кто-то стоит. Я окликнула: «Гари, это ты?» Он ответил: «Я». Я погасила фонарь, прислонила велосипед к дереву и пошла к беседке. И тут только заметила, что захватила плащ.
Я сказала: «Разве ты не получил мое письмо?» Но вопрос был бессмысленный. Он не ответил. Я стала искать сигареты, потом вспомнила, что у меня их не осталось. Попросила у него. Он дал мне сигарету. Я сразу закашлялась и выкинула ее. Села на пол. Крыша там выступает над полом, и мозаика всегда сухая. Плащ был не нужен, я положила его рядом с собой. Когда вокруг столько деревьев, слышишь шум дождя еще долго после того, как он перестанет. Капает с деревьев, капает с крыши. Гари тоже сел и опять закурил. Я сказала: «Дай и мне еще». Он протянул мне пачку. Я взяла сигарету. А потом взяла его руку, ту, в которой он держал сигарету, и прикурила. Курила не затягиваясь. Он помолчал, потом сказал: «Ты что хочешь доказать? Что тебе не противно меня касаться?»
Я сказала: «Я думала, что это пройденный этап».
«Нет, – сказал он. – Этот этап никогда не будет пройден».
Я сказала: «Но мы-то его прошли. Я по крайней мере. Да это никогда и не было препятствием. Для меня, во всяком случае».
Он спросил, почему я пришла в Бибигхар. Я сказала, что целый час ждала его в Святилище, а потом заглянула по дороге – думала, может, он здесь.
Он опять помолчал. «Нельзя тебе сегодня быть одной на улице. Я провожу тебя домой. Брось эту гадость».
Он подождал, потом наклонился ко мне, крепко сжал мне запястье, вынул из пальцев сигарету и бросил в траву. Невыносимо было чувствовать его так близко и знать, что сейчас я его потеряю. За руку он меня схватил нетерпеливым жестом любовника. И сам это ощутил. Мысленно я молила его – не отпускай. Была секунда, когда я испугалась, может быть, он этого хотел. Но тут мы стали целоваться. Рубашка у него задралась, потому что он носил ее поверх пояса, и я коснулась рукой его голой спины, и тут нас обоих закружило. Он овладел мной неласково, почти грубо. Я почувствовала, как он подхватил меня, опустил на мозаичный пол. Он рвал на мне белье, навалился на меня всей тяжестью. Но это уже не было отдельно – я и Гари. Я вскрикнула. И стало одно – мы.
* * *
Они появились, когда мы сквозь сон слушали кваканье лягушек, его рука лежала у меня на груди, моя под его черными волосами гладила это чудо, его черное ухо.
Пять или шесть мужчин. Внезапно. Взобрались на площадку. Лица из моих кошмаров. Даже не лица. Черные дьяволы в белом, в рваной вонючей одежде. Они кинулись к Гари. Оттолкнули его. А потом – мрак. И знакомый запах. Только жаркий, душный. Накрыли меня с головой. Я стала вырываться, без мыслей, с одним желанием – выпростать голову.
Ее опутало что-то знакомое, но я его не узнала, потому что оно душило меня. А потом было мгновение – наверно, тогда, когда человек, который придавил меня к земле и укутал этим страшным, но таким знакомым, приподнялся, – мгновение, когда я все забыла и только чувствовала свою наготу. А приподнялся он, наверно, тогда, когда остальные покончили с Гари и пришли ему на помощь. Что-то сдавило мне колени и лодыжки, а потом и руки, и страшное ощущение полной беспомощности, а потом эти жуткие толчки, пародия на любовь без капли человеческого чувства.
* * *
Лица мне больше не снятся. В кошмарах я теперь обычно бываю слепая. Все начинается с Шивы. Я вижу его только памятью. Он внезапно выходит из своего огненного круга и накрывает меня в темноте, держит мои руки и ноги. Я украдкой отращиваю себе еще одну руку, чтобы оттолкнуть его или обнять, но и у него всегда находится лишняя рука, чтобы придавить меня, новое семя взамен истраченного. В конце этого сна я уже не слепая и вижу его лицо, на нем написано и отпущение грехов, и призыв. Тогда я просыпаюсь и вспоминаю, как, когда они ушли, я прижимала к себе свою накидку, дышала, сознавая, какое это счастье – воздух, которым можно наполнить легкие, и думала: «Это моя, моя собственная накидка, я надеваю ее от дождя, она часть моей жизни!» Я крепко держала ее, прижимала к телу, куталась в нее. Я думала, что я одна. Мне мерещилось, что Гари ушел вместе с ними, потому что был одним из них.
Но потом я его увидела – он, как и я, лежал на мозаичном полу. Они заткнули ему рот, связали руки и ноги полосками ткани, может оторвали от своей одежды, и положили так, что он, только зажмурившись, мог не увидеть, что делалось.
Я подползла к нему и долго мучилась, пока развязала узлы, – долго, потому что узлы были затянуты туго и потому что я все старалась накрыться плащом. Сначала я освободила ему рот, чтобы не задохнулся, потом лодыжки, потом руки. А он лежал неподвижный и безвольный, и я обхватила его руками, потому что не могла этого выдержать. Не могла выдержать, что он плачет.
* * *
Плакал он, наверно, от стыда и от того, что случилось со мной и чему он не смог помешать. Он сказал что-то, чего я не уловила, потому что голова не работала, но теперь, когда вспоминаю, не сомневаюсь, что это была невнятная просьба простить его.
Мне вдруг стало холодно. Он почувствовал, что я вся дрожу. Тогда уж он сам меня обнял, и мы лежали обнявшись, как дети, когда боятся темноты. Но я не могла унять дрожь. Он натянул мне плащ на плечи и на грудь. Потом встал и стал собирать мои вещи, а я ощупью брала их у него из рук. Он сказал: «Обними меня за шею». Я послушалась. Он поднял меня и осторожно понес вниз по ступенькам. Я вспомнила, сколько шагов от павильона до ворот, потом вспомнила про велосипед. Я думала: он понесет меня через лужайку, но он свернул к дорожке. Когда он прошел мимо того места, где я оставила велосипед, я сказала: «Нет, он где-то здесь». Он не понял. Я объяснила: «Мой велосипед». Он опустил меня на землю, но продолжал поддерживать. Сказал, что ничего не видит, что те люди, должно быть, увели его или спрятали. Сказал, что вернется завтра и поищет. Я спросила, а где его велосипед. Он, оказывается, отдал его в починку на базаре. Еще с утра. Он опять взял меня на руки и понес по дорожке. Я чувствовала, как ему тяжело. Просила отпустить меня. Он отпустил на минутку, а потом опять подхватил на руки. Пока мы были в саду, я не спорила. Попроси я его донести меня до дома Макгрегора, он бы, мне кажется, и это сумел. Но когда мы дошли до ворот и он поставил меня на ноги, чтобы передохнуть, вновь заявил о себе тот мир, что был за стенами сада. За воротами начиналось то, что для другой белой девушки означало бы спасение. В каком-то смысле это было спасением и для меня. Но не для него. Когда он опять протянул ко мне руки, я его оттолкнула – как ребенка, который тянется к чему-то, обо что можно обжечься или порезаться. При виде ворот я сразу представила себе, как он несет меня по улице, на свет, в кантонмент.
Я сказала: «Нет, домой я должна прийти одна. Мы не были вместе. Я тебя не видела».
Он пытался взять меня за руку. Я отодвинулась от него. Сказала: «Нет. Ты ко мне не подходил. Ты ничего не знаешь. Не говори ничего». Он не хотел слушаться. Пытался обнять меня, но я вырвалась. Мысль о том, что они с ним сделают, ужасала меня. Мне никто не поверит. Он сказал: «Я должен быть с тобой. Я тебя люблю. Не гони меня, ну пожалуйста».
Если б он этого не сказал, я бы, возможно, уступила. Мысль, что он был прав, а я не права, что единственный выход был в том, чтобы все узнали правду, эта мысль до сих пор терзает меня, это бремя, такое же тяжкое, хотя и не такое заметное, как мой неродившийся ребенок. Тебя, может быть, удивит, почему, когда он сказал, что любит меня, вся моя решимость сразу не растаяла. Но ведь любовь не в этом, правда? Такая любовь была не для меня. Она меня оглушила. Мне только становилось все страшнее от того, что они с ним сделают, если он им скажет: «Я ее люблю. Мы любим друг друга».
Я стала его бить, не чтобы от него спастись, а чтобы спасти его. Пыталась вбить в него хоть каплю благоразумия и хитрости. И твердила свое: «Мы не встречались. Ты был дома. Ты ничего не знаешь. Обещай мне».
И бросилась бежать, не дожидаясь его обещания. Он догнал меня, пытался остановить. Я опять стала просить его отпустить меня, умоляла отпустить, ничего не говорить, ничего не знать – ради меня, если уж ради себя он неспособен молчать. На секунду я припала к нему – это был последний раз, что я его касалась, – потом выбежала за ворота и бежала, бежала – в освещенный круг у фонаря и опять во тьму, благодарная за тьму, бежала куда глаза глядят, не разбирая дороги. Один раз остановилась, прислонилась к какой-то стене. Захотелось вернуться. Сознаться, что одна я не справлюсь. И хотелось, чтобы он знал, что я усомнилась в своей правоте. Ведь он не знал, что я пережила, чего боялась. Я выбилась из сил. Мне было больно. И страшно. Так страшно, что я не вернулась.
Я сказала: «Я ничего не могу сделать. Ничего, ничего»– и успела подумать, где же я недавно слышала эти слова, и опять побежала по этим ужасным, пустынным, почти не освещенным улицам, которые должны были привести меня домой, а вели неизвестно куда, в безопасное место, которое не было безопасным, потому что за ним начиналась равнина, открытое пространство, и казалось – если бежать все дальше, свалишься за край света[26]26
Конец той части дневника, которую дали прочесть Робину Уайту. – Примечание автора.
[Закрыть].
* * *
Тогда это казалось так просто – сказать: «Гари там не было» – и вообразить, что этим уберегла его от опасности. А сейчас слишком легко думать, что единственное спасение было в правде, как ни опасна правда не оказалась бы для него. Будь это англичанин – например, тот офицерик, который стал ко мне лезть во время танцев в честь Военной недели, – правда помогла бы, да нам, наверно, и не пришло бы в голову ее скрывать. Поняв, чем мы занимались в Бибигхаре, люди поддержали бы нас, если б дело дошло до суда, а если бы преступников не нашли, а значит, и суда бы не было, дали бы нам понять, что теперь наш долг – во всяком случае, мой – помалкивать.
Но он не был англичанином. И конечно, некоторые люди сказали бы, что с англичанином такого вообще бы не случилось, и, наверно, они были бы правы, потому что нам не нужно было бы ходить в Бибигхар, чтобы побыть вдвоем, и мы не оказались бы там вечером, когда стемнело. Он соблазнил бы меня в закрытом грузовике в гараже при клубе «Джимкхана», или за раздевалками у бассейна, или в какой-нибудь холостяцкой квартире, или даже в моей спальне в доме Макгрегора в какой-нибудь вечер, когда Лили уезжала играть в бридж. А некоторые люди сказали бы, что, даже если бы мы с этим офицериком занимались любовью в Бибигхаре, никакая шайка хулиганов-индийцев на нас не напала бы. И это тоже, вероятно, правда, только вот основание для такого их мнения было бы ошибочным. Они бы приписали офицерику сверхчеловеческую силу, которая позволила ему в два счета расправиться с бандой черномазых, тогда как на самом деле их победил бы страх перед белыми. Мисс Крейн несколько раз ударили, но убили-то ее спутника, индийца. И на меня они набросились, потому что застали меня с индийцем и я уже не была для них табу.