Текст книги "Жемчужина в короне"
Автор книги: Пол Скотт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Так Гари Кумар добрался до майдана. Он велел рикше остановиться. Огромная площадь была почти пуста. Двое белых детей катались верхом. За каждым пони бежал слуга-индиец. Вороны кружили над головой и каркали, но уже не казались Гари хищными птицами. Тут царил покой. И Гари подумал: «Да, это очень красиво». За майданом виднелся шпиль церкви св. Марии. Гари вылез из коляски и постоял в тени деревьев, вглядываясь, прислушиваясь. Прямо как на лугу в Дидбери! Трава позеленела после дождей, но этого он не знал, ведь он видел майдан впервые, он не видел его в мае, когда трава выгорает и становится темно-бурой.
Ужасно захотелось вскочить в седло и мчаться, подставив лицо ветру. Интересно, можно тут где-нибудь взять напрокат лошадь? Он оглянулся на рикшу. Спросить невозможно: он не знает нужных слов. Может, их и не нужно знать, и спрашивать не нужно – ответ и так нетрудно угадать. Майдан – заповедник сахибов. И все же ему казалось, что стоит заговорить с одним из них, и его признают, примут как своего. Он снова сел в коляску и велел ехать обратно к базару. Купить что-нибудь в аптеке у д-ра Гулаба Сингха – зубной пасты «Одол», мыла «Перз». Украдкой он проверил содержимое бумажника. Бумажка в пять рупий, четыре бумажки по рупии. Рикша запросит три рупии, но хватит с него и двух.
На обратном пути он заметил, что велорикш здесь очень мало. Были машины, велосипеды, двуколки. Велорикшами пользовались только индийцы. Один из таких пассажиров сидел, задрав ноги в сандалиях на ящик с живыми курами. Поскольку его самого тоже вез рикша, Кумар устыдился этого зрелища, а устыдившись, лишний раз прочувствовал, до чего он чужой в своем черном городе на том берегу, где селились все велорикши.
Перед аптекой Гулаба Сингха он велел остановиться и поднялся по двум ступенькам в тень аркады. В окне у Гулаба Сингха были выставлены патентованные средства, до того знакомые, до того английские, что он чуть не закричал от радости. Или от горя. Он вошел. Помещение было темное, прохладное. Ряды стеклянных витрин на подставках, как в музее. Слабый запах перца и мазей. В одном конце – прилавок. Несколько англичанок бродило среди витрин, каждую сопровождал продавец. Был тут и один англичанин, немного похожий на мистера Линдзи. Глянув на его костюм, Кумар как бы увидел себя со стороны. Одет как туземец. Дешевка с базара. Англичане негромко переговаривались между собой. Он прислушался. Мужчина, похожий на мистера Линдзи, говорил продавцу:
– А почему не поступило? Вы сказали – во вторник. Сегодня вторник. С тем же успехом я мог бы и сам его заказать. Ладно. Давайте что есть, а остальное пришлите на дом, и как можно скорее.
Кумар стоял у прилавка, ждал, когда продавец кончит обслуживать англичанина. Тот взглянул на него и тут же снова перевел взгляд на продавца, завертывавшего какую-то коробку.
– Ну так, – сказал англичанин, забирая покупку. – Остальное жду сегодня к шести часам вечера.
Когда он удалился, Кумар спросил: – У вас есть мыло «Перз»?
Продавец помотал головой и ушел. Кумар не был уверен, понял ли он вопрос. Из двери с дощечкой «Рецептурная» вышел другой продавец, но тот понес какой-то пакет женщине, разглядывавшей товары в одной из витрин. В другом конце магазина находился чуланчик фотографа. Кумар ждал. Когда он снова увидел своего продавца, тот открывал другую витрину, перед которой остановилась группа белых женщин.
Кумар отошел от прилавка и занял позицию, с которой рассчитывал перехватить взгляд «своего» продавца. Это ему удалось. Но продавец, судя по выражению его лица, и не помнил, чтобы кто-нибудь справлялся у него насчет мыла «Перз». Кумар пожалел, что сейчас он обслуживает не мужчин, а женщин, а то он прервал бы их разговор, не совершив при этом бестактности. Теперь же он очутился в незавидном положении наблюдателя, и другой мужчина, пользуясь случаем, прячется от негр за женскими юбками. Он огляделся… Тот продавец, что давеча вышел из рецептурной, возвращался туда. Кумар заговорил с ним: – Я тут спросил кого-то, есть ли у вас мыло «Перз».
Продавец остановился – возможно, потому, что уловил в голосе Кумара сахибские интонации. На мгновение он растерялся, словно не зная, чему верить – своим ушам или своим глазам, потом выговорил:
– «Перз»? Да, конечно, есть. Это для кого?
Такого вопроса Кумар не ожидал. Он даже не сразу его понял. За кого же его приняли? За слугу, которого хозяин послал в лавку?
– Для меня, разумеется, – ответил он.
– Одну дюжину, две?
У Кумара пересохло в горле.
– Один кусок, – сказал он, насколько мог высокомерно.
– Мы продаем только дюжинами, – объяснил продавец. – На базаре, скорее всего, найдете. – И прибавил что-то на хинди, чего Кумар не понял.
– К сожалению, я не говорю на хинди, – сказал он. – Вы что мне хотели сказать?
И до него дошло, что от раздражения он повысил голос и привлек к себе внимание. Он встретил взгляд одной из женщин. Она отвернулась с улыбкой, которую он мог определить только двумя словами – недобрая, насмешливая.
– Я хотел сказать, – ответил продавец, – что, если вам нужен всего один кусок мыла «Перз», вы купите его дешевле на базаре Чиллианвалла. Они там не считаются с твердыми розничными ценами.
– Благодарю, – сказал Кумар. – Вы мне очень помогли. – И вышел на улицу.
* * *
Комната в конторе у базара Чиллианвалла, где работал Кумар, была побольше других. В ней сидели и прочие клерки, говорившие по-английски. Они его боялись, потому что он держался надменно и был в родстве с хозяином. Гордясь знанием языка, который у них считался английским и на складе у Ромеша Чанда требовался не часто, они были обижены его появлением, но, с другой стороны, его присутствие им льстило, как бы возвышало их в собственных глазах. Эти юноши говорили на своем родном языке как можно реже и смотрели сверху вниз на старых служащих в душных конурках, которые и деловые разговоры, и переписку вели на хинди. Когда в их среде появился Кумар, это утвердило в них сознание собственного превосходства, но и заставило дрожать за свои места. При нем они не решались критиковать Ромеша Чанда и старших клерков, полагая, что в его обязанности, возможно, входит и слежка. И, даже убедившись, что это не так, они с тревогой гадали, кому из них предстоит уступить свое место этому обангличаненному мальчишке, который в деле ни шиша не смыслит, а держится как бурра-сахиб. Их обращение с ним было смесью из подозрительности, страха, зависти и подхалимства.
Они были ему глубоко противны. Размазни, хуже девчонок, то хихикают, то дуются. Уследить за их разговором трудно. Все слова сливаются, говорят нараспев, акцент какой-то странный. Сначала он старался их понять, потом увидел, что особенно стараться не стоит – опасно. Долго ли можно проработать с ними и не перенять их манеру говорить и тот чуждый образ мыслей, что отражается в их речи? По ночам, один у себя в комнате, он иногда говорил сам с собой вслух, чтобы уловить изменения в своих интонациях, выговоре, звучании и тут же себя поправить. Сберечь английское звучание своего голоса и английские повадки казалось ему все более важным. Даже после того плачевного эпизода в аптеке Гулаба Сингха. Он вспомнил слова отца: «Когда ты подходишь к телефону, люди думают, что говорят с англичанином»: В доме № 12 телефона не было. А если бы и был, не было англичанина, который бы позвонил или поднял бы трубку. Это полное отсутствие английского элемента в его зримой внешней жизни он воспринимал как логическое следствие той фантастики, что заполняла его жизнь внутреннюю, тайную.
Именно в этот период, после посещения аптеки, зародилась идея, что он стал невидим для белых людей, хотя сформулировал он ее не сразу. Когда он привык переезжать по мосту из черного города к складу у вокзала, привык к тому, что англичане, случайно встретившись с ним взглядом, смотрели как бы сквозь него в пустоту, идея собственной невидимости встала на свое место; но потребовалось еще какое-то время, чтобы он сделал из этой идеи естественный вывод: что, несмотря на все усилия отца, он – ничто; ничто в черном городе, ничто в кантонменте, ничто даже в Англии, потому что в Англии он теперь всего лишь воспоминание, знакомая, но, возможно, уже призрачная подпись в бессмысленных письмах Колину Линдзи, – бессмысленных, потому что с каждым месяцем эти письма все дальше отклонялись от правды. Сказать по чести, эти письма стали для юного Кумара своего рода упражнениями на употребление английских слов и понятий. Он знал, что его письма неинтересны. Улавливал в ответах Колина признаки растущего отчуждения. И все-таки общением с Колином он по-прежнему дорожил. Подпись Колина в очередном письме всякий раз подтверждала, что прожитые в Англии годы не были плодом его воображения.
* * *
Где подвести черту под историей Гари Кумара, Гарри Кумера, под его историей до Бибигхара?
Сестра Людмила сказала, что для нее Бибигхар начался в то утро, когда Меррик увез Кумара в полицейской машине; так что и жизнь Кумара надо довести хотя бы до этого дня или хоть до той минуты, когда мистер Соуза перевернул в темноте его бесчувственное тело и посветил ему в лицо фонарем. Такой мрак, сказала сестра Людмила, – выражение, знакомое ей по лицам многих индийских юношей, но в данном случае особенно красноречивое.
И где искать сведений о Кумаре за время до Бибигхара? Есть, конечно, адвокат Шринивасан. Есть сестра Людмила. Нет уже Шалини Гупта Сен, и никого из Гупта Сенов, кто бы знал или не скрыл, что знает. Есть и другие свидетельства и, между прочим, некая запись в книге членов майапурского клуба «Джимкхана». А еще есть подпись Гарри Кумера в книге членов Майапурского Индийского Клуба за 1939 год. Майапурского Клуба Чаттерджи. МКЧ. Второго клуба. Не главного. И сделана она (в книге, очень похожей на те, что были заведены в первом клубе) в мае 1939 года, как ни странно, чуть ли не в тот же день, когда окружной комиссар, презрев традицию, привел в клуб «Джимкхана» сразу трех индийцев.
«Я рекомендовал юного Кумара в члены Индийского Клуба (рассказал Шринивасан), потому что мне казалось – это как раз то, что ему нужно. До этого я видел его считанное число раз. Боюсь, он не питал ко мне симпатии. Он мне не доверял, потому что я был поверенным его дяди Ромеша. Мне он нравился, если не считать его английской повадки, на мой взгляд – недостаточно скромной, нравился как человек, но не как тип. Если б мы подружились, если б он мне доверился, я, возможно, сумел бы ему помочь – познакомил бы с Лили Чаттерджи, ввел бы в кое-какие смешанные англо-индийские кружки. Но когда он попал в круг дома Макгрегора, как его называли, было уже поздно. Он уже успел восстановить против себя этого Меррика, полицейского, и побывать у него на допросе. Тот вечер в 1939 году, когда я привел его в Индийский Клуб, оказался не из удачных. Баньи были на своих местах, сидели, задрав ноги на стулья. Он пришел в ужас. Думаю, что больше он туда не заглядывал, а через несколько недель бросил работу в конторе у дядюшки. Он прослышал, что Гупта Сены задумали его женить, и потерял всякую надежду на то, что дядюшка разрешит ему поступить в Технический колледж. В общем, плохо бы ему тогда пришлось, если б не его тетка Шалини. Старик только того и хотел, что сбыть его с рук. Помню, как она умоляла его не лишать ее пособия. Пособие он ей сохранил, но сильно его урезал. Она экономила на чем могла, на себя ничего не тратила, лишь бы наскрести что-нибудь для Гари на карманные расходы, ну и конечно, по-прежнему кормила и одевала его, и жил он у нее, как и раньше. Я говорил ей, что этак он никогда не научится стоять на собственных ногах. Ему было уже девятнадцать лет. По нашим понятиям – взрослый мужчина. Но она и слышать не хотела о нем ничего дурного. И поймите меня правильно. Он не сидел сложа руки. Помню, например, как он пытался поступить на Британско-индийский электрозавод. С ним там провели несколько бесед, и одно время казалось, что дело выгорит. Им, естественно, заинтересовались. Недаром он окончил английскую привилегированную школу. А что у него не было специальности – это не страшно, могли бы натаскать его и подготовить к административной работе. Но он там повздорил с одним из англичан – это мне Шалини Гупта Сен рассказала. О причине догадаться нетрудно. В то время, знаете ли, на людей, связанных с коммерцией, смотрели свысока. По колониальной шкале даже школьный учитель котировался выше. Тот человек, с которым Гари повздорил, вероятнее всего, говорил по-английски с акцентом промышленных графств и обиделся, что какой-то индиец говорит как директор-распорядитель.
После провала на электрозаводе я пытался втолковать Ромешу, что способности мальчика пропадают даром. Но буду честен. Я не проводил бессонных ночей, размышляя над этой проблемой. Вы просили меня говорить откровенно. Так вот, говоря откровенно, я не очень-то симпатизировал индийцам того типа, на который равнялся Дилип Кумар, воспитывая своего сына. Не забудьте, мне тогда еще не было сорока, и больше всего меня интересовала политика. А с политической точки зрения Гари Кумар отнюдь меня не устраивал. Отец, несомненно, внушил ему, что политика в Индии – нонсенс, одна видимость. Гари не принимал ее всерьез. Он ничего в ней не смыслил, не представлял себе, например, каким шагом вперед явилось для партии Конгресс участие в управлении провинциями. Он едва ли даже знал, что провинцией, в которой он живет, раньше управлял единолично английский губернатор и назначенный, а не избранный совет. Демократию он принимал как должное. Не испытал на себе, что значит автократия. С политической точки зрения это был младенец. Как и большинство англичан. В то время такие люди меня не интересовали. Теперь-то, конечно, я сам младенец в политике. Эта участь ожидает нас всех, во всяком случае всех, кто в молодости исповедовал крайние политические взгляды. Особенно же это касается тех, кто заплатил за свои взгляды тюремным заключением. Тюрьма наложила на нас свой отпечаток. Заставила нас придавать слишком большое значение тому, что привело нас за решетку».
* * *
Бросив работу у дядюшки, Гари объявил пандиту Баба-сахибу, что больше не нуждается в его уроках. Сделал он это, чтобы избавить тетку от ненужного расхода. Он овладел хинди достаточно, чтобы отдавать распоряжения, овладел в той мере, какую считает для себя достаточной любой англичанин, живущий в Индии. Переговоры на Британско-индийском электрозаводе он вел в 1939 году, в начале сезона дождей. Отказ был для него тяжким ударом, хотя после последней беседы он и не ждал иного. Впервые он написал Колину письмо, из которого юный Линдзи понял – или должен бы был понять, – каково приходится Гари Кумару.
«Одно время казалось вполне возможным, что меня пошлют домой изучить техническую сторону дела (сообщил он своему другу в Дидбери) – сначала в Бирмингем, а потом в Лондон, в контору головной компании. Первая беседа прошла замечательно. Меня принял очень приятный дядя, некто Найт, он учился в Уордене с 1925 по 1930 год, в 1929 году участвовал в матче Уорден – Чиллингборо, в котором они, оказывается, обыграли нас на 22 перебежки. О работе мы, в сущности, и не говорили, хотя именно Найт упомянул про Бирмингем и Лондон и вселил в меня такие надежды. Звучало это как ответ на молитву – ответ, который был под рукой и все эти месяцы меня дожидался. Я ему рассказал все, и про папу, и вообще. Он как будто слушал участливо. Следующая беседа была с директором-распорядителем, эта прошла не так гладко – наверно, потому, что у него, как нечаянно проговорился Найт, за плечами только классическая школа, ну и немножко университетского лоска. Но мне еще казалось, что все идет как надо, несмотря даже на то, что к идее послать меня на подготовку домой он отнесся прохладно. Он сказал, что у них есть договоренность со здешним Техническим колледжем, чтобы индийцев с административными способностями брать в первую очередь из их выпускников, но еще они разрабатывают общую с колледжем программу подготовительных курсов для своих „перспективных“ кандидатов: часть дня обучение на заводе, часть дня занятия в колледже. Если я получу какой-нибудь диплом в колледже, тогда можно будет послать меня домой для усовершенствования. Он очень не одобрил, что я не пошел в университет, и сказал: „В вашем возрасте, Кумар, большинство молодых индийцев имеют степень бакалавра либо гуманитарных, либо естественных наук“. Я чуть не сказал: „Да, только много ли она стоит“, но не сказал, потому что решил, что он сам способен оценить разницу между майапурским бакалавром и выпускником Чиллингборо. В общем, вторая беседа закончилась на оптимистической ноте. Потом я опять поговорил несколько минут с Найтом, и он сказал, что после нашего первого разговора написал кому-то из лондонской конторы, кто связался со стариком Бифштексом, и мне дали хорошую характеристику.
Пришлось ждать еще две недели до беседы № 3, о которой меня предупредили и Найт, и директор-распорядитель, но дали понять, что это не более как формальность. Эту беседу вел со мной некий Стабз, так называемый заведующий техническим обучением, а проще сказать – последний хам и подонок. Для начала он пододвинул мне через свой огромный стол какой-то цилиндрик и спросил, что это такое и для чего используется. Когда я сказал, что не знаю, но похоже вроде бы на клапан, он ухмыльнулся и сказал: „Ты что, с неба свалился?“ Потом взял лист бумаги со списком напечатанных вопросов и стал мне их задавать один за другим. Задолго до того, как он дошел до конца списка, я сказал: „Я уже говорил мистеру Найту, что в электричестве я полный профан“. Он будто и не слышал. Зря я, наверно, упомянул мистера Найта. Он продолжал, пока не дошел до последнего вопроса, и я в последний раз ответил: „Не знаю“. Тогда он выпучил глаза и сказал: „Вы что, комедию играете? Нарочно отнимаете у меня время?“ Я ответил, что это ему решать. Он откинулся в своем кресле-вертушке, и мы молча уставились друг на друга. Наконец он сказал: „Мы с вами одни в этой комнате, Кумар, или как вас там звать. Послушайте меня. Я в своем деле черномазых наглецов не люблю“. Я встал и ушел. Этого он и добивался, а я не мог поступить иначе, если не хотел перед ним пресмыкаться.
Так что теперь, Колин, ты знаешь, что я такое – черномазый наглец. (Помнишь, в первый год в Чиллингборо этого слизняка Пэррота?) Я – черномазый наглец, потому что умею переводить Тацита, но понятия не имею о том, о чем толковал этот Стабз. И этим еще не кончилось. Дня через три я получил от Найта письмо с просьбой зайти к нему. Он мне объявил, что сейчас у них нет вакансий. Это был совсем другой человек. Ему было неловко перед однокашником, он был смущен, растерян, а за всем этим – определенная враждебность. Видно, Стабз им черт-те чего про меня наговорил. А поскольку Стабз белый, они решили, что ему нужно верить. А на то место, куда я метил, у них наверняка было десятка два кандидатов с какими ни на есть степенями, готовых лизать Стабзу пятки.
Что меня удивляет, так это почему именно Стабзу разрешено задавать тон. Не мог же Найт не знать, что это за тип. Но он даже не поинтересовался тем, что я-то мог бы сказать по этому поводу. Он даже не упомянул о моей беседе со Стабзом. Уходя от него, я думал, зачем ему понадобилось вызывать меня к себе. Чтобы отказать мне, хватило бы и письма, а потом сообразил – ему захотелось еще раз взглянуть на меня, взглянуть вроде бы глазами Стабза, помня о том, что Стабз им наплел. И тогда мне стало ясно, что в этот раз я произвел на него неважное впечатление, хотя вины моей тут не было: я, как только сел напротив него, сразу понял, что все пропало, и огорчен был до крайности. И так старался это скрыть, что ему показалось, что мне наплевать. А мне, Колин, было ох как не наплевать! Разговор быстро иссяк, потому что ему больше нечего было сказать мне, а я не мог бы сказать ничего, кроме: „Пожалуйста, сэр, возьмите меня хоть на пробу!“ Может быть, он ждал, чтобы я сказал „сэр“. В той первой беседе я, кажется, ни разу не сказал „сэр“, но тогда он не заметил. А после разговора со Стабзом, очевидно, ждал от меня любых дерзостей. В общем, он скоро перестал смотреть на меня, и тогда я встал и сказал спасибо. Он сказал, что записал мой адрес на случай, если что-нибудь наклюнется, и тоже встал, но из-за стола не вышел и руку не протянул проститься. По-моему, ему захотелось мне напомнить, что мы не в Чиллингборо и пора мне научиться прилично вести себя с белыми. Такое, во всяком случае, витало в воздухе. Нас разделял его стол. Уже то, что я нахожусь в его кабинете, вдруг стало привилегией, которую мне надлежало ценить. Не помню, как я от нею вышел, помню только, как сел на велосипед за главными заводскими воротами и покатил через весь город, а потом по Бибигхарскому мосту на свой берег реки».
* * *
После того, что Шринивасан назвал «провалом на электрозаводе», Гари некоторое время не предпринимал ничего. Он жалел, что написал Колину то письмо, жалел все больше по мере того, как проходили недели, а ответа все не было. Кое-что за это время представилось ему в новом свете, например поведение мистера Линдзи в его последние недели в Англии, которое он раньше объяснял тем, что мистер Линдзи чувствовал себя неловко, оказавшись не в силах помочь ему в финансовом отношении; и как получилось на пароходе, когда англичане, охотно разговаривавшие с ним с самого Саутгемптона, после Суэца стали сбиваться тесными кучками, так что в последние дни пути ему уже удавалось поговорить только с теми из англичан, кто отправлялся в Индию впервые. В каюте с ним было еще двое юношей, студенты-индийцы, возвращавшиеся домой. Он не сошелся с ними сколько-нибудь близко, сразу уловив, что у него нет с ними ничего общего. Они спрашивали его мнения о вещах, о которых он никогда и не думал. В Англии они изучали политическую экономию и теперь собирались преподавать в университетах. Они показались ему нестерпимо скучными и чопорными. Их, видите ли, шокировало, что он спит нагишом и переодевается в каюте, а не в крохотной уборной.
Так Гари шаг за шагом подходил к невеселому выводу, что все планы, которые строил для него отец, зиждились на иллюзии. В Индии индиец и англичанин не могут общаться как равные. То, как человек говорит, как думает, как ведет себя, не имеет значения. Возможно, так же обстоит дело и в Англии, и Линдзи были всего лишь исключением из правила. Отца он не осуждал. Гнев его обратился на англичан – за то, что поддерживали иллюзию, которой поддался отец. Будь у него какие-то теплые чувства к своим соотечественникам, он мог бы попытаться примкнуть к ним, поискать случая отплатить англичанам. Но ни один из встреченных им индийцев не вызывал его симпатий, а то, что он слышал или прочел об их методах сопротивления английскому владычеству, казалось ему глупой детской игрой. И во всяком случае, они ему не доверяли. Как, впрочем, и англичане. Он понимал, что для внешнего мира он – ничто. Но сам он этого не чувствовал. Не чувствовал бы даже, если б был совсем один на свете. А он был не совсем один: оставался Колин – там, дома, а в Майапуре – тетя Шалини. К ней он искренне привязался, хоть и не сразу. Он понимал, что она, всегда оставаясь в тени, печется о его благе не меньше, чем миссис Линдзи, выражавшая свои чувства так открыто и экспансивно. Он знал, что по-своему, молча и смиренно, тетя Шалини любит его. Беда была в том, что эта любовь не могла помочь ему за пределами того единственного тесного мира, который был ей знаком, – мира, в котором он часто задыхался от отвращения. Ему трудно было входить в этот мир даже на короткие минуты, чтобы показать ей, что он отвечает любовью на ее любовь. Входя, он вынужден был защищаться от этого мира презрением и не скрывать своей неприязни к нему. А она принимала и неприязнь, и презрение на свой счет. Когда она давала ему денег, он не мог поблагодарить ее как следует. Деньги были гуптасеновские. Возможно, она ощутила его неприязнь к этим деньгам и как эта неприязнь растет, поскольку он все больше в них нуждается. Она стала класть деньги в конверт и оставлять на столе в его комнате. Его трогало, что на конверте она писала не Гари, а Гарри.
Трогало его и то, что она словно бы видела в нем главу семьи, носителя индийской семейной чести, будущего кормильца, мужа и отца: продолжателя рода. Он не мог вообразить себя женатым человеком. К индийским девушкам его не тянуло. Английские девушки, которых он видел в кантонменте, словно двигались окутанные складками невидимого покрывала, за которыми тела их казались призрачными, бесполыми. Средоточием его плотских желаний стало некое человекообразное существо, чей пол явствовал из очертаний бедер и выпуклой груди, а цвет и привлекал и отталкивал; существо бессловесное, невидимое и недвижимое под его телом, когда он ночью, перенапрягшись во сне или наяву, выбрасывал в пустоту мертвый груз неистового, но неразделенного порыва.
* * *
Через четыре недели после прощального разговора с Найтом Гари попробовал получить другую работу. До этого он все старался вникнуть в логику ситуации, которую уже принял как реальность, а не иллюзию. Драгоценный подарок отца – английскость – во многих отношениях оказалась минусом, однако, по существу, он продолжал считать ее плюсом. Это было единственное, что его отличало. Пусть он крепкий, здоровый, недурен собой – таких вокруг сколько угодно. А вот английским языком никто так не владеет. Логика подсказывала, что этим надо воспользоваться. Ему подумалось, что можно стать частным учителем, давать уроки мальчикам, которым хочется усовершенствоваться в языке, но такая жизнь ему не улыбалась. Какая-то неподвижная, застойная жизнь, и едва ли у него хватит на нее терпения, не говоря уже о педагогических способностях. Гораздо интереснее представлялась другая возможность, единственная, пожалуй, какая у него осталась.
Он уже больше года читал «Майапурскую газету» и теперь решил – вот что ему нужно! Владелец газеты был индиец. Издатель тоже, и, судя по всему, писали ее и редактировали тоже индийцы. Качество передовых и редакционных статей было довольно высокое, зато местные новости нередко вызывали смех (что вовсе не входило в намерения корреспондентов). Гари даже подозревал, что популярность газеты среди майапурских англичан объяснялась тем, что она давала им возможность не только увидеть свои имена в печати, на страницах, посвященных спорту и светской хронике, но и просто посмеяться. В отличие от других газет, которыми владели индийцы, она держалась сугубо нейтральной линии. Политические споры предоставляла нескольким местным газетам на хинди и английской «Майапурский индус», которую иные английские чиновники читали по долгу службы, другие покупали, чтобы сопоставить ее сообщения с кулькуттскими «Стейтсмен» и «Таймс оф Индиа», большинство же просто игнорировало. Издание ее уже несколько раз подвергалось запрету.
Решив попытать счастья в «Майапурской газете», Гари выписал из старых номеров ряд особенно безграмотных корреспонденций, а затем переписал их заново. На это у него ушло несколько дней. Убедившись, что работа, на которую он надеялся уговорить издателя взять его, получается неплохо, он написал ему письмо с просьбой о личной встрече. Письмо он переписал несколько раз, чтобы осталось только самое необходимое. Наверху редакционного столбца на средней полосе стояло имя издателя – Б. В. Лаксминарайан. Гари написал мистеру Лаксминарайану, что ищет работу. Сообщил свой возраст и данные об образовании. Добавил, что, дабы не утруждать мистера Лаксминарайана ответом, он сам позвонит дня через три и тогда, если нужно, договорится о встрече. После некоторых колебаний он решил приписать, что мистер Найт из Британско-индийской электрокомпании, вероятно, не откажется передать ему характеристику, полученную от директора Чиллингборо. Подписался он Гари Кумар, а конверт пометил «лично» – хоть какая-то гарантия, что его не вскроет и не уничтожит какой-нибудь сотрудник из страха самому лишиться места. Не зря он поработал в конторе у дядюшки. Он рассчитал, что мистер Лаксминарайан едва ли знаком с Найтом, а если и знаком, то не настолько близко, чтобы позвонить ему, а если все-таки позвонит, то едва ли у Найта хватит нахальства рассказать индийцу что-нибудь сверх того, что состоялось несколько бесед, но не было вакансии. И еще он понадеялся, что Найт, если они будут говорить как один возможный наниматель с другим, сочтет недостойным джентльмена дурно отозваться о молодом человеке, который когда-то играл в крикет в матче между их двумя школами.
Во втором своем предположении Гари оказался прав. Лаксминарайан был знаком с Найтом, но не настолько близко, чтобы позвонить ему, разве только потребовалось бы проверить какой-нибудь слух насчет деятельности Британско-индийской электрокомпании. В связи с письмом Кумара он, во всяком случае, не стал бы ему звонить. Лаксминарайан не любил мистера Найта, считал, что человек он двуличный, обаяние пускает в ход как метод, а его либеральные склонности уже давно уступили место смертельному страху, как бы не нажить неприятностей, высказавшись слишком определенно. «Найт, – сказал он Гари много позже, – теперь не более как пешка». Он был вынужден так нелестно высказываться о Найте, чтобы не думать столь же нелестно о самом себе.
Письмо Гари Кумара заинтересовало его, но, отвечая ему: «Позвоните безусловно, хотя вакансий сейчас нет», он еще не собирался брать его на работу. Мало того, от Мадху Лала, владельца газеты, жившего в Калькутте, он недавно получил распоряжение сократить накладные расходы и добиться более разумного процента чистой прибыли на вложенный капитал. Сам он считал, что тираж газеты повысится, если станет ясно, что она ратует за дело индийских националистов. Он знал, что сейчас члены местного подкомитета Конгресса ругательски ругают газету, а англичане над ней потешаются. Однако полагал, что еще больше англичан станут ее покупать, если как следует расшевелить их. Теперешние читатели – индийцы со стыдливыми западными замашками и снобы-англичане – никуда не денутся, это публика неприхотливая. Но он был убежден, что за год увеличит тираж газеты еще на пять или даже на десять тысяч экземпляров, если Мадху Лал разрешит ему превратить ее в трибуну для квалифицированных и разнообразных выступлений на местные и общенациональные темы – не индусских, не мусульманских, не британских, а индийских в лучшем смысле этого слова.
Лаксминарайан действительно верил в свою газету. Это позволяло ему верить в себя, а откровенно критиковать ее недостатки было приятнее, чем критиковать свои собственные. Он наловчился возмещать предосудительный образ действий похвальным образом мыслей, что, может быть, не так уж плохо. Достигнув среднего возраста, он так втянулся в непрерывный компромисс, что уже не мог разжечь в себе – с практической целью – бунтарскую искру молодости. С точки зрения Гари, это, безусловно, было не так уж плохо. Стоило Лаксминарайану поговорить с ним несколько минут, как его укрощенный демон проснулся и попытался – безуспешно – подчинить себе его здравое суждение. Демону Кумар не понравился: не понравилась его манера, его голос и как он сидел – нога на ногу, с гордо поднятой головой, положив одну черную руку на стол – этакий эмбрион черного сахиба, – и как разговаривал с апломбом сахиба, с чувством превосходства, ловко затушеванным ради сиюминутной выгоды. Демон притих только потому, что Лаксминарайан уже выработал в себе иммунитет против его ропота, и потому, что в Кумаре он усмотрел потенциальное благо – благо с точки зрения того типа газеты, какого требовал от него Мадху Лал. И когда Кумар подал ему пачку листков как письменное доказательство своих редакторских талантов – заметки и отрывки, в которых он узнал материалы из старых номеров, переведенные на простой, ясный, правильный английский язык, который в периоды всеобщей запарки не давался даже перегруженным редакторам, – он понял, что даст Кумару работу и, скорее всего, уволит кого-нибудь из молодых сотрудников, из тех, кого он любил, хоть и был недоволен их работой, из тех, что не были наделены талантом, но писали с душой и в будущем грозили стать для него обузой.