Текст книги "Жемчужина в короне"
Автор книги: Пол Скотт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
Но одних денег тут мало, думал мистер Линдзи. Горькое семя уже посеяно. Именно это в конце концов убедило его, что он поступил разумно, ответив отказом на ребяческую, вычитанную из книг идею Колина, чтобы Гарри остался у них жить насовсем как член их семьи, – именно это, а не только удар, нанесенный его врожденной порядочности известием, что отец юного Кумера поставил на документе чужую подпись, именно это – что юный Кумер остался один на свете не потому, что отец о нем не заботился, а в результате сознательной тактики, имевшей определенную и не слишком благовидную цель – обеспечить сыну равноправное положение в обществе, в которое он не мог бы его ввести, полагаясь только на собственные возможности.
Теперь Линдзи вспомнил – или, вернее, вызвал из подсознания, где они осели, – некоторые высказывания своих знакомых, чьи суждения он уважал, если они не шли вразрез с его либеральными взглядами (не очень-то прочно прикрывавшими врожденные классовые инстинкты). Дословно он эти высказывания не помнил, но помнил общий их смысл: что в Индии туземцы, если не давать им лениться, очень часто проявляют себя как общественные деятели; что настоящий индиец, достойный наибольшего доверия, – это ваш личный слуга, человек, зарабатывающий на хлеб под вашим кровом, а на следующем месте стоит простой крестьянин, который ненавидит своих отечественных эксплуататоров, плюет на политику, но, как человек разумный, интересуется погодой, состоянием посевов и правилами «честной игры»; уважает справедливость и представляет большинство этой нехитрой нации, верхушка которой на глазах портится от соприкосновения с просвещенными идеями современного западного общества. Меньше всего, говорили эти люди (а им и книги в руки, ведь они сами там побывали, а не они, так их родственники), меньше всего достоин доверия оевропеившийся индиец, потому что это, в сущности, уже не индиец. Исключение составляют только некоторые махараджи и им подобные, с рождения приравнявшие себя к заморским правителям и заинтересованные в сохранении status quo.
Было время, когда его сын Колин воображал, что отец Гарри – махараджа, или раджа, или на худой конец богатый землевладелец, по значению не уступающий махарадже. С годами впечатление это постепенно уточнялось (отчасти с помощью тех же знакомых, утверждавших, что отец Гарри, вероятнее всего, сын какого-нибудь мелкого земиндара, – а кто его знает, что такое земиндар?). Но тогда, значит, первое впечатление было ложным? И все это был обман? Мистеру Линдзи очень не хотелось так думать. Но теперь он именно так и подумал и после разговора с юристом, предпринятого из участия к мальчику, вернулся домой с таким чувством, будто его и его сына обвели вокруг пальца, втянули в некрасивую историю, а все потому, что он всегда готов видеть в людях хорошее и закрывать глаза на дурное и пропускал мимо ушей предостережения людей, которые, видя, как по-родственному вся их семья относится к Гарри Кумеру, порой и не пытались скрыть свое мнение, что добром это не кончится.
В тот вечер за обедом, слушая, как его красивый белокурый сын болтает с черноволосым смуглым Гарри, он с удивлением поймал себя на мысли: «Уму непостижимо! Если закрыть глаза и только слушать, их не отличишь друг от друга. Говорят-то они совершенно одинаково».
Но закрывать глаза он больше не мог. После обеда он отвел Гарри в сторонку и сказал ему:
– Мне очень жаль, старина. Помочь тебе я ничем не могу. Юристы меня в этом убедили.
Гарри кивнул. На лице его изобразилось разочарование. Но он сказал: – Что ж, большое спасибо. За то, что хоть попробовали. – А потом улыбнулся в ожидании, когда рука Линдзи, как обычно, ласково ляжет ему на плечо.
А Линдзи в тот вечер не нашел в себе сил для этого дружеского жеста.
* * *
Резче всего запомнились кучи листьев, холодных и мокрых, как рано утром после октябрьских заморозков. В сердце Гари Англия осталась как чистый, холодный, бодрящий воздух, воздух в движении, заливающий каждую ложбину, метущий вершины холмов – не застойный и тяжелый, источающий зловоние. И еще Англия осталась в сердце как парк и пастбища за домом в Сидкоте, острые фронтоны дома, окна с переплетом ромбовидных стекол и цветущие кусты глицинии.
Просыпаясь среди ночи на узком пружинном матрасе в своей комнате в доме № 12 на новой улице Чиллианвалла, он сражался с москитами, затыкал пальцами уши, чтобы не слышать заунывное кваканье лягушек и отрывистый писк влюбленных ящериц на стенах и под потолком. Каждое утро было мучительным переходом от беспокойных снов к кошмару яви, к отвращению, которое вызывало в нем все окружающее его в этой чужой стране: надрывный крик ворон за окном, жирные рыжие тараканы, которые, неспешно шевеля мохнатыми усами, переползали из спальни в ванную комнату, где не было ванны, а только кран, ведро, медный ковш, цементный пол и склизкий желобок, по которому грязная вода стекала через отверстие в стене во двор, разбрызгиваясь там по спекшейся глине, слой за слоем смывая с него все английское, унося с собой последнюю надежду, что все, случившееся с того дня, когда отец вызвал его письмом в Сидкот обсудить его будущее, окажется лишь плодом его воображения. Будущее? Встреча их так и не состоялась, а значит, и будущего, наверно, никакого нет. Отец не приехал, даже не выехал из Эдинбурга, а умер там в своем номере в гостинице.
Иногда, получив письмо от Колина Линдзи, он смотрел на конверт и твердил себе, что его ожидания и надежды безумны, что письмо это не от отца и не содержит известия, что все было ошибкой. Он страстно ждал писем из Англии, но, когда они приходили и он, разорвав конверт, сперва бегло проглядывал их, а потом перечитывал медленно, ему казалось, что вокруг стемнело и в этом мраке он готов совершить преступление, беспричинное, бессмысленное, лишь бы оно чудом перенесло его домой, в родной климат, на родную землю, к людям, чье поведение не приводит его в ярость. В таком настроении он никогда не отвечал на письма. Ждал, пока утихнет первая острая боль, а дня через два набрасывал черновик ответа, из которого не явствовало бы, что он трус, этого он не мог допустить, это противоречило бы той шкале ценностей, которой он твердо решил придерживаться, чтобы как-то пережить этот кошмар, увидеть его пока еще невообразимый, непредсказуемый, но, надо думать, логически оправданный исход.
Вот почему Колин Линдзи и не догадывался, каким бременем легло изгнание на плечи его друга. В одном из своих писем он написал Гарри: «Я рад, что ты как будто освоился на новом месте. Я сейчас много читаю об Индии, чтобы лучше представить себе, как ты там живешь. Картина получается потрясающая. Хорошо бы я мог к тебе приехать. Охотился ты последнее время на кабанов? Если заколешь хорошего кабана, смотри не оставляй его тушу перед какой-нибудь мечетью, не то сыны Пророка зададут тебе жару. Уж поверь моему опыту! В прошлую субботу мы сыграли с Уорденом вничью. Очень нам недостает кумеровского стиля – этих грациозных подач и медленных классных отскоков вправо. Забавно, что у вас крикет начнется примерно тогда, когда здесь начнется футбольный сезон. Я-то, впрочем, в этом году футбол не увижу. Как у тебя, уже определилось, чем ты займешься? Я твердо решил после летнего триместра распроститься со школой. Папа предложил раскошелиться на репетитора, если я хочу поступать в университет (шансов, считай, никаких), но я решил принять предложение моего дяди – поступить на работу в лондонское представительство нефтяной компании, в которой сам он какая-то шишка».
Переждав несколько дней, Гари ответил так: «Ты ведь помнишь, всегда предполагалось, что я после школы попробую сдать экзамены для поступления на ИГС, сдавать буду в Лондоне, а потом приеду сюда изучать дело на месте. Теперь экзамены можно сдавать и здесь, но я едва ли этим воспользуюсь. Деверь моей тети, уже старик, – глава какой-то фирмы здесь, в Майапуре, и, как я понимаю, хочет взять меня к себе на работу. Но сначала я должен выучить язык. Хоть дядюшка и считает, что мой язык тоже может пригодиться, он говорит, что ему от меня будет мало толку, если я не буду понимать того, что говорят 90 % людей, с которыми мне предстоит иметь дело. Здесь сейчас целыми днями льет как из ведра. Изредка дождь перестает, проглядывает солнце, и тогда от всего идет пар. Но дожди, говорят, продлятся до сентября, потом станет попрохладнее, но только на несколько недель. С самого начала нового года опять наступает жара, а в апреле и в мае люди уже даже не потеют. У меня болит живот, и я потерял аппетит, есть могу только фрукты, хотя по утрам просыпаюсь с мыслью о яичнице с ветчиной. Передай, пожалуйста, поклон твоим родителям, а также приветы Конолли, Джарвису и, конечно, старику Бифштексу».
Однажды, запечатывая такое письмо, он почувствовал сильное искушение разорвать его и заменить другим, из которого Колин мог бы получить представление о том, что значит для него жить на черном берегу реки в таком городе, как Майапур. Тогда он написал бы: «Здесь все, все безобразно – город, дома, река, пейзаж. Все одинаково убого и грязно, и в первую очередь люди, которые здесь живут. Если есть исключения, то разве что на том берегу реки, в так называемом кантонменте. Ты, возможно, в конце концов привык бы к здешней жизни, даже нашел бы в ней что-то хорошее, потому что ты-то жил бы в кантонменте, это было бы твое убежище. А я – здесь, в новом районе Чиллианвалла. Его называют современным. По их понятиям, ты – важная персона, если живешь в одном из этих душных бетонных домов-уродов. А здесь, между прочим, все пропахло канализацией. В моей комнате – если можно назвать это комнатой: окна без стекол, забраны решеткой, больше похоже на тюремную камеру – стоит кровать (деревянная рама с железной сеткой), стул, стол, который тетя Шалини застелила жуткой красной тряпкой, вышитой серебром, и гардероб – называется алмирах, – у которого заедает дверца. С потолка свисает вентилятор. Ночью он, как правило, перестает работать, и просыпаешься полумертвый от духоты. Мы с тетей живем вдвоем. У нас четверо слуг. Они живут на участке позади дома. По-английски не говорят. Когда я спускаюсь вниз, они глазеют на меня в окна и из-за дверей, потому что я – „заморский племянник“. Тетя моя, наверно, добрая женщина. Ей еще нет сорока, а на вид за пятьдесят. Мы не понимаем друг друга. Она больше старается понять меня, чем я ее. Но она хотя бы сносная. Остальных я терпеть не могу. Они хотят, чтобы я пил коровью мочу, мне, видите ли, нужно очиститься, потому что я побывал за границей и переплывал запретную воду. Очиститься! Я сам видел, как мужчины и женщины испражняются прямо на улице, на пустыре у реки. Ночью запах реки проникает ко мне в спальню. В моей ванной комнате в углу есть дырка в полу и две овальные подставки для ног. Там всегда полно мух. И тараканов. К ним можно привыкнуть, но только если придушить свои цивилизованные инстинкты. А сначала они вызывают отвращение. Даже страх. Сначала пользоваться этой уборной – сущая пытка.
Но дом – это еще верх чистоты и тишины по сравнению с тем, что творится за его стенами. Молоко мы получаем прямо из-под коровы. Тетя Шалини, к счастью, кипятит его. Молочник является утром и доит корову прямо на улице, у телеграфного столба. К столбу привязывает чучело теленка, в которое корова тыкается мордой. От этого у нее прибавляется молока. Теленка уморили голодом, потому что этот молочник продавал молоко хорошим индусам. С тех пор как я это узнал, я добавляю в чай только лимон, когда тете Шалини удается купить их на базаре. Я был на базаре всего один раз, в первую неделю после моего приезда, в мае. Жара была 110 градусов. Я еще не осознал тогда, что со мной случилось. Пошел на базар с тетей Шалини, потому что хотел ей помочь, и ей как будто хотелось, чтобы я с ней пошел. Что это было? Страшный сон? Например, прокаженный у входа на базар, на которого никто как будто не обращал внимания. Неужели это было наяву? Оказалось – да. Остаток его руки чуть не задел мой рукав, а тетя Шалини бросила ему в миску монету. Она все знает насчет прокаженных. Видит их изо дня в день. И когда она подала ему милостыню, я вспомнил эту историю, которую мне рассказывал отец, а я рассказал тебе, и ни ты, ни я не могли в нее поверить, о том, как мой дед в один прекрасный день ушел из дому просить подаяния, чтобы обрести праведность и слиться с Абсолютом. Интересно, он тоже к концу жизни стал прокаженным? Или достиг общения с богом?
Чего только отец мне не рассказывал! В то время это воспринималось как сказки. Даже, пожалуй, романтические. Чтобы оценить их по достоинству, нужно вообразить, что происходят они здесь или в каком-нибудь месте вроде этого, еще более первобытном. Я смотрю на тетю Шалини и стараюсь представить себе девочку, которую, не жалея затрат, отдали замуж за этого типа, который потом умер от сифилиса или что-то в этом роде. Во всяком случае, умер в бардаке. Зря мне отец это рассказал. Теперь, когда мы сидим за столом, я ловлю себя на том, что наблюдаю за ней, только бы она чего-нибудь не коснулась, кроме самого края тарелки. Бедная тетя Шалини! Она расспрашивает меня про Англию, а я не знаю, как отвечать, потому что дома о таких вещах вообще не говорят.
Дома! Вот и опять оговорился. Но мой-то дом здесь. В том смысле, что завтра я не проснусь ни в Чиллингборо, ни в Сидкоте, ни в „моей“ комнате в Дидбери, как мы ее называли. Я проснусь здесь, и первое, что я услышу, будет крик воронья. Я проснусь в семь, а в доме все уже не меньше часа будут на ногах. Со двора будет пахнуть чем-то жареным на топленом масле. Меня чуть не стошнит при мысли о завтраке. Я услышу, как перекрикиваются слуги. В Индии все кричат. К воротам подойдет разносчик или нищий и тоже будет кричать. Или тот человек, который визжит. Когда я его в первый раз услышал, то подумал, что он помешанный, сбежал из больницы. А он, хоть и помешанный, никогда под замком не сидел. Его помешательство считается знаком того, что он особо отмечен богом. Поэтому он более свят, чем так называемые нормальные люди. Возможно, за этой идеей, будто он святой, кроется другая идея, что для индийца единственный разумный выход – это сойти с ума, и об этом они все мечтают.
С утра, наверно, будет светить солнце. От него болят глаза, когда смотришь в окно. Никаких постепенных переходов не бывает. То слепящий свет, то вдруг тень, когда набежит туча. Позже пойдет дождь. Если дождь будет сильный, он заглушит крики. Но от шума дождя тоже начинаешь сходить с ума. Я здесь научился курить. Но сигареты всегда влажные. Часов в одиннадцать приходит старец, который называется пандит Бабу-сахиб, якобы для того, чтобы учить меня хинди. За уроки платит тетя Шалини. У пандита грязный тюрбан и седая борода. От него разит чесноком, дыхнет на тебя – хоть вон беги. Уроки эти – какой-то фарс, потому что, когда он говорит по-английски, я ничего не понимаю. Иногда он не является, иногда является с опозданием на час. Понятие о времени у них отсутствует. Вот видишь, для меня они все еще „они“.
Ты спрашиваешь, чем я думаю заняться. Не знаю. Все зависит от того, что надумают родичи тети Шалини по мужу. Как выяснилось, какие-то Кумары еще есть в Лакхнау, и в старом доме Кумаров в Соединенных провинциях еще доживает один брат тети Шалини с женой. Но они не хотят меня знать. Тетя Шалини им написала, когда узнала о смерти моего отца, а они хоть бы что. Папа порвал со всеми родными, кроме тети Шалини. Перед тем как эмигрировать в Англию, он продал свою землю братьям. Тетя Шалини думает, что этот ее брат, который еще жив, боится, как бы я не стал притязать на часть собственности. Она предлагала обратиться к юристу, чтоб проверил, законна ли была первоначальная продажа. В этом она такая же, как все индийцы. Их хлебом не корми, дай ввязаться в долгую, разорительную тяжбу. Но я не желаю участвовать в таких делах. Так что теперь я целиком завишу от нее и от ее деверя Ромеша Чанда Гупта Сена, пока не начал сам зарабатывать. А что я могу заработать, не имея приличной специальности? Тетя Шалини разрешила бы мне поступить в какой-нибудь индийский колледж, но это не в ее власти, потому что деньгами распоряжается Ромеш Чанд (она и сама-то вроде как его собственность). Здесь есть Технический колледж, основанный одним богатым индийцем, неким Чаттерджи. Иногда я подумываю, не попробовать ли поступить туда и получить инженерский диплом, или степень, или как это у них называется.
И знаешь, что самое ужасное? Ну, может быть, не самое, но что особенно меня бесит? Ни тетя Шалини, ни Ромеш Чанд и никто из родных и друзей не знаком ни с какими англичанами – во всяком случае, не общается с ними, разве что с совсем уж мелкой сошкой. Тетя Шалини с ними не знакома, потому что вообще ни с кем не общается, а остальные принципиально даже не пытаются с ними общаться. Это узкий, замкнутый, псевдоправоверный индийский круг. Я начинаю понимать, против чего в свое время взбунтовался папа. Будь у них знакомые среди англичан, я думаю, что скоро нашлось бы кому заинтересоваться моим будущим. Не может быть, чтобы мои пять лет в Чиллингборо ничего не значили, а здесь наверняка имеются всякие стипендии и льготы, которые можно бы для меня выхлопотать. Тетя Шалини ничего про это не знает и спросить, видимо, боится, а Гупта Сены откровенно не желают знать. Ромеш Чанд говорит, что сможет использовать меня в своем деле. Я видел его контору.
Думаю, что я сошел бы с ума, если б пришлось там работать. Главная контора помещается над его складом, окнами выходит на базар Чиллианвалла, и есть еще отделение на подъездных путях к вокзалу. Он подрядчик по поставке зерна и свежих овощей в гарнизон на том берегу реки. Кроме того, торгует зерном от себя. А по словам тети Шалини, имеет долю и еще во многих предприятиях. Ему, например, принадлежит почти вся земля в новом районе Чиллианвалла. Это та Индия, о которой ты не прочтешь в твоих книжках про охоту на кабанов. Это стяжательская, торгашеская Индия, где деньги прячут под половицами, а пшеницу и рис хранят до того времени, когда где-нибудь случится голод и можно будет сбыть их с отменной прибылью, даже если больше половины испортилось. Тогда все это продают правительству, и правительственные закупщики за взятку не замечают, что там полно долгоносика. Или можно продать его правительству, пока оно еще в хорошем состоянии и голода нет, а правительство само его сгноит, если, конечно, его не раскрадут со складов, и не скупят по дешевке, и не придержат до тех пор, пока правительственные агенты за взятку не купят его вторично. Это все я знаю из рассказов тети Шалини. Она очень наивная. Рассказывает мне такие вещи, чтобы повеселить меня. И не понимает, что говорит о людях, к которым мне полагается питать родственное расположение, о таких людях, как, например, ее покойный муж Пракаш Гупта Сен. Так или иначе, я должен выбиться из этого нестерпимого положения. Но выбиться – куда?»
* * *
В самом деле, куда? Колин не помог бы ему ответить на этот вопрос, потому что Гари никогда не задавал его никому, кроме самого себя, и себе-то лишь через несколько месяцев задал его так прямо и недвусмысленно. А раньше не задавал потому, что не мог принять сложившуюся ситуацию как реальность. В этой ситуации был весомый элемент фантастики, иногда смехотворной, а чаще нет: но всегда враждебной той картине будущего, которую она предполагала. Чтобы представить себе приемлемое будущее, нужно было сначала покончить с этой фантастикой. Что-то из реального внешнего мира должно было нанести ей удар и уничтожить ее. Все это время он цеплялся за свою английскость как за защитную броню, цеплялся с отчаянной уверенностью, не менее сильной, чем уверенность его отца в том, что, если хочешь в корне изменить свою жизнь, для этого достаточно жить в Англии. И теперь, чувствуя, что английскость – единственный ценный подарок, полученный им от отца, он старался забыть, что когда-то осуждал отца и год от года все больше стыдился его. Он теперь говорил себе, обнаружив очередное безобразие: «Вот это мой отец ненавидел и так старался уберечь меня от этого, что сошел с ума». Самоубийство отца он не мог объяснить иначе как безумием. И теперь, повзрослев, уже догадывался, что безумию этому способствовало одиночество. Не будь Дилип Кумар так одинок, у него, возможно, хватило бы мужества пережить финансовую катастрофу, в наличии которой юристы сумели убедить его сына, хотя объяснить ее так и не сумели. А Майапуре Гари осмыслил эту катастрофу как работу того же злого духа, который теперь замыслил сгубить и его жизнь.
Почти весь первый дождливый сезон он проболел. Что бы он ни съел, у него расстраивалось пищеварение. В таких обстоятельствах человек поддается малодушию. Из-за недомогания и от отвращения ко всему, что лежало за стенами дома № 12, он по многу дней подряд не выходил из своей комнаты. Когда шел дождь, он засыпал и днем, словно наглотавшись снотворного, и стал бояться той минуты, когда тете Шалини захочется с ним поговорить или прогуляться, потому что дождь, мол, перестал и вечер, по ее словам, выдался прохладный. И они шли к зловонной реке, по улице нового района до Бибигхарского моста, но оттуда сворачивали обратно, словно переходить на другой берег было запрещено, а если не запрещено, то, во всяком случае, нежелательно. За все это время с мая до середины сентября он ни разу не побывал в кантонменте. Сначала не ходил туда, потому что ходить было незачем, а потом – потому что тот берег стал символом свободы, а ему казалось, что проверить это еще не пришло время. Он не хотел искушать злого духа.
Побывал он за рекой на третьей неделе сентября 1938 года, когда дожди кончились, и болезнь прошла, и он уже не мог найти повод, чтобы хоть для виду не угодить дядюшке Ромешу Чанду Гупта Сену; вернее, когда он решил сделать все возможное, чтобы угодить дядюшке, потому что побеседовал с его поверенным, человеком по имени Шринивасан, и тот вселил в него надежду, что удастся уговорить дядюшку разрешить ему поступить в майапурский Технический колледж или в другой колледж в столице провинции. Он сказал себе: «Я стану именно тем, чем мечтал меня увидеть отец, и таким образом разделаюсь со злым духом. Я стану индийцем, которого англичане признают и охотно примут в свою среду».
Смерть отца породила в нем сознание морального долга.
* * *
Ромеш Чанд поручил ему доставить какие-то деловые бумаги мистеру Наиру, старшему клерку на складе у подъездных путей. Он нанял велорикшу. Из той одежды, что он привез с собой из Англии, мало что ему пригодилось. Рубашками и брюками тетка помогла ему обзавестись у базарного портного. Сегодня брюки на нем были белые, суженные книзу. К ним – белая рубашка с короткими рукавами и желтый пробковый шлем. Только ботинки были английские, не фабричные, очень дорогие. Один из слуг тети Шалини начистил их до такого блеска, какого он сам никогда не мог добиться.
У Мандиргейтского моста он попал в затор. Прямо перед рикшей остановился открытый грузовик, нагруженный мешками с зерном. На мешках сидел потный полуголый грузчик и курил «бири». Рядом еще один грузовик, сзади автобус. Рикша остановился как раз против храма. У ворот храма на земле сидели нищие. Он отвернулся, боясь увидеть среди них прокаженного. На том берегу прогремел поезд, но из-за грузовика ничего не было видно. Через пять минут после того, как он услышал шум поезда, транспорт сдвинулся с места. Мост окаймлял парапет из выбеленного камня. Мелькнула вода, открытое пространство, извилистый берег с грязными бухточками, а потом три колеса рикши запрыгали по доскам переезда, и он оказался там, в другой части света.
Острое предвкушение сменилось столь же острым разочарованием. Улица от моста до вокзала была застроена такими же зданиями, как новый квартал Чиллианвалла; но, перед тем как рикша свернул вправо, звонком и криками сигналя какому-то старику, гнавшемуся за осатанелым буйволом, он успел разглядеть впереди деревья, за которыми угадывался простор и воздух. Когда рикша остановился перед зданием склада, неприглядным, казенным, как все такие здания, он велел ему ждать. Рикша, видимо, пытался что-то возразить, но юный Кумар не понял его и ушел, не заплатив: только так он и мог быть уверен, что тот не уедет. Он вошел в здание под вывеской «Ромеш Чанд Гупта Сен и Ко, подрядчики». Внутри пахло джутом и пряностями. Было темно и сравнительно прохладно. Рабочие перетаскивали мешки из большой кучи к озаренным солнцем железнодорожным путям по ту сторону склада и грузили в товарные вагоны. Воздух был мутный от мякины и пыли. В стене рядом с Кумаром была открытая дверь и ряд окон, глядящих в огромную пещеру склада. Это была контора. Освещали ее электрические лампы без абажуров. Он вошел. Старшего клерка здесь не оказалось. Два молодых человека в дхоти и рубашках из домотканого ситца, сидя за складными столами, писали что-то в конторских книгах. Они остались сидеть. В дядиной конторе над складом у базара Чиллианвалла молодые клерки вставали всякий раз, как он входил в их душные, темные каморки. Это его смущало. Но сейчас, догадываясь, что этим клеркам известно, кто он такой, он невольно отметил эту разницу в поведении и почувствовал себя уязвленным. Он спросил, где старший клерк. Тот, к кому он обратился, ответил на его английский вопрос по-английски, но в тоне его прозвучала откровенная наглость.
– Тогда я оставлю эти бумаги у вас, – сказал Кумар и положил бумаги на стол. Молодой клерк небрежно швырнул их в проволочную корзинку.
– Между прочим, на них есть пометка «срочно», – напомнил Кумар.
– Тогда зачеши оставлять их мне? Взяли бы с собой да поискали мистеру Наира в конторе у начальника станции.
– Это ваше дело, а не мое, – сказал Кумар и повернул к выходу.
– Бумаги-то поручили вам, а не мне.
Они уставились друг на друга.
Кумар сказал: – Если вы не знаете, что с ними делать, что ж, пусть лежат в корзиночке. Я ведь только курьер.
Он уже подошел к двери, но тут его окликнул второй клерк: – Эй, Кумар!
Он обернулся, с досадой убедившись, что им действительно известно, кто он такой.
– Если дядюшка спросит, кому вы отдали бумаги, скажите – принял Моти Лал.
Он подумал, что тут же забудет это имя, а между тем у него были основания его запомнить.
Когда он вышел на улицу, рикша взбунтовался. Требовал, чтобы ему заплатили и отпустили его. Кумар сел в коляску и велел ехать к европейскому базару. Эту фразу он мысленно подготовил на хинди. Рикша замотал головой, но Кумар повторил приказание, повысив голос. Рикша ухватился за руль, повернул велосипед, пробежал так несколько шагов и вскочил в седло. Заметив, что он везет его обратно к дому, Кумар накричал на него. Они снова повздорили. Кумар догадался о причине его строптивости. Он не хотел везти так далеко седока-индийца. Седок-индиец не любит платить больше положенной цены.
В конце концов рикша смирился со своей горькой долей и, свернув к кантонменту, повез Кумара по широким улицам, мимо свободно раскиданных особняков. Здесь было тенисто и ощущалось утреннее затишье, какое дома, на каникулах в Дидбери, наступало между первым и вторым завтраком. Середина дороги была гудронирована, а обочины немощеные. В наступившей внезапно тишине слышалось ритмичное звяканье педалей. Он закурил, чтобы приглушить запах кожаных подушек и несвежего пота рикши.
Рикша сворачивал то вправо, то влево, и Кумар подумал, уж не нарочно ли он петляет, но тут улица, по которой они ехали, уперлась в другую, поперечную, он увидел ряд магазинов за аркадой и над одним из них вывеску: «Д-р Гулаб Сингх Сахиб и Ко. Аптека». Они выехали на Виктория-роуд. Он велел ехать налево и потом, стоило рикше оглянуться через плечо, словно спрашивая, не пора ли остановиться, коротким жестом посылал его все дальше вперед. Он хотел посмотреть, что там, за базаром. Хотел увидеть то место, которое, как он слышал, называлось майдан.
Под аркадой на Виктория-роуд было много англичанок. Какие же они все бледные! Их машины выстроились в тени, вдоль одной стороны базара. Попадались здесь и двуколки, запряженные лошадьми. Двуколки весело раскрашены, на сбруях серебряные бляхи и красные с желтым султаны. На некоторых англичанках яркие широкие брюки. Мелькнула мысль, что брюки их уродуют, но сильнее было теплое ощущение, что вот он наконец опять среди людей, которых можно понять. Он переводил взгляд с одной стороны улицы на другую. Вот вывеска «Дарваза Чанд. Портной. Военное и штатское платье». Вот Имперский индийский банк. Вот редакция «Майапурской газеты» – очень интересно, потому что тетя Шалини выписала эту газету специально для него, чтобы он мог читать местные новости по-английски. Все магазины кантонмента помещали там свои объявления. Имена были знакомые. Вот было бы здорово, если б у него была куча денег, можно было бы остановить рикшу у Имперского банка, зайти туда, разменять чек, а потом перейти на ту сторону к Дарвазе Чанду и заказать рубашек и два-три приличных костюма! И еще как было бы здорово набраться храбрости, войти в Английское кафе, выпить кофе, выкурить сигарету и поболтать с теми двумя хорошенькими белыми девушками, что как раз туда входят. И еще хотелось хлопнуть рикшу по костлявой спине, чтоб остановился, зайти в магазин «Все для спорта» и попробовать на вес и на гибкость английские ивовые биты для крикета, которые там продаются, притом недешево. От одного вида этих бит в витрине ему захотелось расправить плечи и послать мяч. А выбрав биту, перейти через улицу в китайский ресторан «Желтый дракон» и поесть по-человечески; а вечером заглянуть в кино «Эрос», где на сеансах 7.30 и 10.30 шел фильм, который он чуть не год назад смотрел со всем семейством Линдзи в «Карлтоне» на Хэймаркет. Хорошо бы Линдзи приехали сюда, в Майапур, опять посмотрели бы вместе. При виде белого здания кинотеатра с входом-гармошкой из стальной сетки, за которым скрывалась темная пещера открытого фойе – оно было построено отступя от улицы, за песчаным двориком, – он особенно остро ощутил горечь изгнания.
Он велел рикше ехать к майдану. Кинотеатр был последним зданием, примыкавшим к базару. Дальше шел кусок обсаженной деревьями улицы. По обе стороны тянулись невысокие стены, а за стенами – бараки и склады Управления общественных работ. Тут рикша покатил быстрей – промелькнули здание суда, полицейские казармы, административные здания, Мальчишня, бунгало окружного комиссара и то бунгало, в котором в 1939 году поселились Поулсоны.








