Текст книги "Храм Луны"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Так уж судьбе было угодно, что в тот день, когда я отнес Чендлеру последние книги, наши астронавты высадились на Луну. За книги я получил девять долларов и, возвращаясь к себе по Бродвею, решил зайти в гриль-бар с кондиционером «У Куинна», небольшую забегаловку на углу 108-й улицы. Было страшно жарко, и не мешало бы пропустить одну-другую кружку дешевого пива. Я устроился у стойки рядом с завсегдатаями и наслаждался прохладой и приятной полутьмой. Работал большой цветной телевизор, на бутылках мерцали причудливые отблески, и как раз тут я и увидел событие века. На экране появились две мешковатые фигуры, делавшие первые шаги по лунной поверхности. Они подпрыгивали, как куклы, таща за собой по пыли флаг, а потом начали вбивать его в наше ночное светило, некогда называемое покровительницей влюбленных и лунатиков. Сияющая Ночная Диана, подумалось мне, символ сумеречности и неясности нашего духа. Потом выступал президент и абсолютно невыразительным казенным тоном объявил, что произошло величайшее событие со времен сотворения человека. При этих словах завсегдатаи бара засмеялись, и я, видимо, тоже выдавил улыбку. Но хотя фраза и звучала нелепо, кое-что в ней было бесспорно: со дня изгнания из рая Адам никогда еще не бывал так далек от него.
Некоторое время после этого я жил почти в совершенном покое. Мое жилище опустело. Я боялся, что эта пустота будет угнетать, но напротив, она словно принесла мне успокоение. Не знаю, чем это объяснить, но внезапно мне стало лучше, нервы немного успокоились, и несколько дней я чувствовал себя почти как прежде. Здесь вряд ли уместно это слово, но какое-то время после продажи последних книг дяди Вика я мог бы даже назвать себя счастливым. Как эпилептик на пороге припадка, я вступил в удивительный мир, где все начинает светиться изнутри, излучая новую, потрясающую ясность.
В те дни я почти ничего не делал. Бродил по комнате, валялся на матрасе, записывал мысли в блокнот – неважно что. Уже само то, что я ничего не делал, имело для меня особый смысл, и я ничуть не страдал, что напрасно трачу время. То и дело я устраивался между окнами и смотрел на вывеску «Храм Луны». Даже одно это было приятно, и всегда в такое время в голову приходили интересные мысли. Сейчас они уже воспроизводятся весьма туманно – вихри нелепых ассоциаций, бессвязный круговорот воспоминаний, – но тогда они казались мне потрясающе значительными. Возможно, слово «луна» изменило для меня свой смысл, после того как я увидел людей, ходивших по ее поверхности. Возможно, я был поражен, что встречал в Бойсе человека по имени Нил Армстронг и что человек с таким же именем полетел на Луну. А возможно, я просто бредил от голода, и огни вывески гипнотизировали меня.
Не знаю, отчего именно, но слова «Храм Луны» стали преследовать меня, я слышал в них таинственную и влекущую истину. В них было заложено все: дядя Виктор и Китай, космические корабли и музыка, Марко Поло и Дикий Запад. Или вдруг, взглянув на вывеску, я начинал думать об электричестве. Мне вспоминалось, как вырубился свет, когда я был на первом курсе, и сразу вспоминались бейсбольные матчи на Ригли-Филд, потом – дядя Вик, следом – блики поминальных свечей на моем окне. Одна мысль сменяла другую, они вились по расширяющейся спирали, вовлекая в свой круг все больше ассоциаций. Например, давние мечты о путешествиях переплетались с Колумбом и астронавтами. Открытие Америки и неудача экспедиции в Китай Марко Поло, китайская кухня и мой пустой желудок, мысль, рассматриваемая как пища для размышлений, и голова, рассматриваемая как дворец грез. Составлялась ассоциативная цепь: проект «Аполлон» – Аполлон, бог музыки, – дядя Вик и ансамбль «Лунные люди», путешествующие по Западу. Дальше: Запад – война с индейцами – война во Вьетнаме, который когда-то назывался Индокитаем. Дальше: оружие, бомбы, взрывы – ядерные облака над пустынями Юты и Невады. И дальше я спрашивал себя: почему американский Запад так похож на лунный ландшафт? И так до бесконечности. Чем ближе сходились эти таинственные совпадения, тем ближе, мне чудилось, я был к пониманию некой мировой истины. Наверное, я сходил с ума, но тем не менее это рождало во мне невероятную силу, радость познания, проникновения в суть всех вещей. Но в один прекрасный момент я совершенно внезапно утратил все эти блага, так же внезапно, как и обрел. Три-четыре дня я прожил в мире своих идей, но потом очнулся и понял, что нахожусь в прежнем мире хаоса, где царят голод и голые белые стены. Из попыток вернуться к гармонии тех немногих дней ничего не вышло. Безысходная действительность снова навалилась на меня, и я задыхался под ее гнетом.
Начался новый виток одиночества. Какое-то время упрямство помогло мне держаться на плаву, но понемногу оно ослабевало, и к августу мне уже снова захотелось оказаться с людьми. Внутренне я уже был готов попросить взаймы. И сделал все, что мог, чтобы разыскать своих друзей, но из этого почти ничего не вышло. Несколько изнурительных прогулок по жаре принесли мне лишь пригоршню случайно добытых монет. Ведь было лето, и в городе почти никого не осталось. Даже Циммер, единственный, на кого я мог положиться, скрылся из виду. Не раз ходил я к его дому на углу Амстердам-Авеню и 120-й улицы, но никто не отзывался. Я просовывал записки в почтовый ящик и под дверь, но ответа не дождался. Гораздо позже я выяснил, что Циммер переехал на другую квартиру. Когда я спросил его, почему он не оставил мне тогда своего нового адреса, он резонно ответил, что ведь я собирался провести лето в Чикаго. Я и забыл, конечно, что наврал ему. – к тому времени я уже окончательно заврался и не помнил, кому что говорил.
Не зная, что Циммер переехал, я продолжал ходить в его старый дом, оставляя записки под дверью. Однажды воскресным утром в начале августа наконец произошло то, что должно было произойти. Я, как всегда, позвонил в дверь, уверенный, что, как обычно, никто не откроет, и уже собрался было уходить. Вдруг из-за двери послышался шум обитаемого жилья: скрип отодвигаемого стула, глухие шаги, покашливание. Меня охватило ликование, которое тотчас схлынуло, как только открылась дверь. Тот, кто должен был быть Циммером, оказался совсем не им: передо мной стоял молодой человек с темной курчавой бородой и волосами до плеч. Видимо, он только что проснулся, поскольку был в одних трусах.
– Чем могу быть полезен? – спросил он, дружелюбно и несколько озадаченно изучая меня. Тут из кухни донеслись мужские и женские голоса, там смеялись. Я понял, что прервал чье-то веселье.
– Наверное, я ошибся, – сказал я, – мне нужен Дэвид Циммер.
– А-а-а, – незнакомец вовсе не удивился, – ты ведь Фогг, так? А я все думал, когда ты снова появишься.
На улице было безумно душно, солнце жгло немилосердно в эти самые жаркие летние дни, и ходьба отняла последние силы. И вот, стоя перед дверью и ощущая, как пот застилает мне глаза, как немеют мышцы, я соображал, что значат слова бородача. Захотелось развернуться и удрать, но мне вдруг стало так плохо, что я чуть не рухнул в обморок. Схватившись за косяк двери, я проговорил:
– Извините, повторите, пожалуйста, что вы сказали. Я кажется, не все понял.
– Я сказал: ты ведь Фогг, – повторил незнакомец. – Все очень просто: раз ты ищешь Циммера, значит, ты наверняка Фогг, который оставлял под дверью записки.
– Бесподобно логично, – прерывисто вздохнул я. – И, по всей видимости, вы не знаете, где теперь Циммер.
– К сожалению, не имею ни малейшего представления.
Я снова собрал волю в кулак, чтобы двинуться, но только нашел в себе силы развернуться, как заметил, что незнакомец не собирается закрывать дверь и продолжает в упор разглядывать меня.
– В чем дело? – спросил я.
– Просто думаю, не знает ли тебя Китти?
– Китти? Я не знаю никакой Китти. В жизни не встречал.
– У тебя такая же футболка, как у нее. Вот я и подумал, что у вас есть что-то общее…
Я покосился на свою футболку болельщиков «Метс», купленную на барахолке за десять центов.
– Мне вовсе не нравится «Метс», – сказал я, – я болею за «Кабз».
– Странное совпадение, – продолжал бородач, не обращая ни малейшего внимания на мои слова. – Китти это должно понравиться. Она вообще обожает всякое такое.
Не успел я и глазом моргнуть, как меня потащили за руки на кухню. Там я увидел пять или шесть человек; они сидели за столом и завтракали. Стол ломился от еды: бекон и яйца, полный кофейник горячего кофе, рогалики и сливочный сыр, целая тарелка копченой рыбы. Ничего подобного я не видел уже многие месяцы и почти не соображал, как себя следует вести. Казалось, я вдруг попал на сказочный пир. В этой сказке я был голодным ребенком, который заблудился в лесу и теперь набрел на чудесный дом из всякой вкуснятины.
– Взгляните-ка, – весело обратился к обществу хозяин в трусах, – это брат-близнец Китти.
Так я был представлен, получив свою порцию улыбок и приветствий. В свою очередь я тоже изо всех сил постарался улыбнуться. Здесь были в основном студенты из Джулиарда – музыканты, танцоры, певцы. Хозяина звали не то Джим, не то Джон. Он переехал сюда как раз накануне. Остальные в тот день где-то веселились, как объяснил мне один из пирующих, а потом, вместо того, чтобы расходиться по домам, они решили завалиться к этому не то Джиму, не то Джону и устроить завтрак-новоселье. Вот почему было столько еды, а хозяин был не совсем одет – они нагрянули, когда он еще спал. Я вежливо кивал, пока они все это мне излагали, но только делал вид, что слушаю. Ведь мне было абсолютно все равно, и когда они все рассказали, я уже успел забыть, как кого зовут. Во время всей этой кутерьмы я решил получше рассмотреть свою «сестру» – миниатюрную китаяночку лет двадцати с серебряными браслетами на обоих запястьях. Она была в головной, вышитой бисером индейской повязке, какие носили хиппи. Китти ответила на мой взгляд улыбкой, как мне показалось, удивительно теплой и доброжелательной. Потом я снова уставился на стол, не в силах отвести от него глаз. Я чувствовал себя явно не в своей тарелке. Запахи еды были мучительны. Я ждал, не пригласят ли они меня к столу, и с трудом сдерживался, чтобы не схватить что попало со стола и не затолкать себе в рот.
Первой на помощь мне пришла Китти.
– Ну, раз пришел мой брат, – сказала она, похоже, поняв мое замешательство, – надо хотя бы пригласить его к нам присоединиться.
Она так верно прочла мои мысли, что мне хотелось ее расцеловать. Лишнего стула не оказалось, и все стали суетиться, но Китти опять нашлась и указала мне на место между собой и парнем, сидевшим справа от нее, и я быстро втиснулся между ними на два сдвинутых стула. Передо мной поставили тарелку и положили все причитающееся: нож и вилку, стакан и чашку, салфетку и ложечку. И тут на меня нашло затмение. Так могут вести себя только невоспитанные дети, но только я взял в рот первый кусок, как забыл обо всем на свете. Я жадно лопал все подряд, опустошая одну тарелку за другой, и вскоре почти обезумел. Щедрость этой приятной компании не знала предела, и я ел до тех пор, пока со стола не исчезло все. Так, во всяком случае, я это помню. Это продолжалось минут двадцать, после чего на столе осталась лишь кучка рыбных костей.
И только тогда я очнулся и заметил обращенные на меня любопытные взгляды. Неужели я совсем опустился? – подумалось мне. Неужели я чавкал и ел руками? Я повернулся к Китти и виновато улыбнулся. Но лицо ее выражало скорее беспокойство, чем отвращение. Это немного ободрило меня, и я уже был готов возместить причиненный ущерб. Надо было хоть как-то заплатить за свое обжорство, чтобы они забыли, как я опустошил и буквально вылизал все тарелки. Я ждал, когда можно будет вступить в разговор, и все больше осознавал, как приятно сидеть рядом с моей вновь обретенной «сестрой». Из обрывков беседы я уловил, что она занимается хореографией; несомненно, футболка сидела на ней куда лучше, чем моя на мне. Не любоваться ею было невозможно. Она смеялась и болтала с друзьями, а я то и дело украдкой поглядывал на нее. Она была без косметики и без лифчика, и при каждом движении позвякивали ее браслеты и сережки. У нее были хорошенькие грудки, и она держалась очень свободно, словно не замечая их, не выпячивая, но и не пытаясь делать вид, что их вовсе нет. Китти была, на мой взгляд, красива, но еще больше мне нравилась ее естественность: в ней не было скованности, как у многих красавиц, как бы парализованных своей красотой. Может, мне нравилась именно непринужденность ее движений и жестов, глуховатый грудной голос. Она не была похожа на надугую девицу из приличной обеспеченной семьи, каких я видел немало. Чувствовалось, что она знает что к чему в этой жизни, и знает по собственному опыту. Она, похоже, не возражала, что я сижу к ней вплотную, не ежилась от прикосновения моей ноги или плеча и даже не отодвигала свою обнаженную руку подальше от моей. От этого я просто терял голову.
Чуть позже я поймал момент и вступил в беседу. Кто-то заговорил о высадке на Луну а другой заявил, что этого вовсе не было. Просто устроили фарс, телевизионную буффонаду, задуманную правительством, чтобы отвлечь нас от войны.
– Люди верят всему, чему их заставляют верить, – сказал он, – даже сопливое дерьмо, которое снимают в Голливуде, принимают за чистую монету.
Этого было достаточно, чтобы я завелся. Чтобы с ходу ошарашить всех, я невозмутимо заявил, что высадка на Луну месяц назад, конечно же, произошла, но было это вовсе не впервые. Люди отправлялись на Луну уже сотни, может, даже тысячи лет назад, сказал я. При этих словах все захихикали, и тогда я попер напролом. В своем любимом комико-педантичном стиле я обрушил на них за последующие минут десять горы информации по истории изучения Луны, делая ссылки на Лукиана, Годвина и других. Мне хотелось потрясти их своими глубокими познаниями, а еще насмешить. Я был опьянен только что съеденным и полон решимости показать Китти, что таких, как я, она еще не встречала, поэтому постарался предстать в лучшем виде; вскоре все были сражены моей блестящей, эмоциональной речью. Потом я стал рассказывать о путешествии Сирано на Луну. Здесь кто-то прервал меня: Сирано де Бержерака не существовало на самом деле, это лишь персонаж пьесы, вымышленное лицо. Я не мог равнодушно пройти мимо такого невежества и сделал небольшое отступление, дабы поведать о судьбе Сирано. Я кратко описал его солдатскую юность, порассуждал о его карьере философа и поэта, затем весьма пространно поведал о его невзгодах: финансовом крахе, смертельной схватке с сифилисом, борьбе с власть предержащими, которым не нравились его радикальные взгляды. Потом рассказал, как он нашел поддержку герцога д'Арпажона, а три года спустя погиб на парижской улице – с крыши дома ему на голову упал камень. Для большего эффекта тут потребовалась театральная пауза, чтобы слушатели получили возможность оценить всю нелепость этой трагедии.
– Ему было всего тридцать шесть лет, – продолжал я, – и до сих пор неизвестно, было ли это трагической случайностью, просто волей случая, слепой судьбой, низринувшей с небес свою кару, или его убил кто-то из врагов. Бедный Сирано. Нет, друзья мои, это не вымысел. Это человек из плоти и крови, реальный герой реального мира, и в 1649 году он написал книгу о своем путешествии на Луну. Поскольку сведения в ней из первых рук, вряд ли стоит сомневаться в его словах. На Луне, писал Сирано, есть такая же жизнь, как и здесь. Оттуда наша Земля выглядит так же, как отсюда выглядит Луна. На Луне находится райский сад. Когда Адам и Ева вкусили плод от древа познания, Бог отправил их на Землю. Сирано первым попытался долететь до Луны, обвязав себя бутылками с росой, которая была легче воздуха. Но на полпути он вынужден был вернуться и приземлился на территории племени первобытных индейцев Новой Франции. Там он долго сооружал машину, которая в конце концов доставила его к цели… Это неоспоримое доказательство того, что Америка всегда была идеальным местом для стартов на Луну… Люди, которых он встретил на Луне, огромного роста, футов восемнадцати, и ходят на четырех ногах. Они говорят на двух разных языках, причем ни в одном нет слов. Первый язык, на котором говорит простой люд, – это хитрая система знаков, своего рода язык жестов, даже скорее пантомима. В высшем обществе говорят на другом языке, в нем одни чистые звуки, сложное трудновоспроизводимое гудение, чем-то напоминающее музыку. Лунные люди не глотают пищу, а лишь нюхают ее. Их деньги – это поэзия, настоящие стихи, написанные на листах бумаги, и ценность их определяется достоинством самого стихотворения. Девственность там – худшее из преступлений, а уважать родителей и вовсе неприлично. Чем длиннее у лунянина нос, тем благороднее считается его характер. Мужчин с короткими носами кастрируют, поскольку лунная раса скорее вымрет вся до единого, чем опозорит себя таким уродством. Там есть говорящие книги и странствующие города. Когда умирает великий философ, его друзья выпивают его кровь и едят его плоть. На поясе мужчины носят пенисы из бронзы – подобно тому, как французы в семнадцатом веке носили мечи. Как объяснил Сирано один из лунных людей, разве не почетнее носить орудия жизни, чем орудия смерти? Значительную часть своей книги Сирано писал, сидя в клетке. Лунным людям он показался таким крошечным, что они приняли его за попугая без перьев. Все кончилось тем, что огромный черный человек бросил его обратно на Землю вместе с Антихристом.
Я продолжал в том же духе еще минут десять, но уже начал уставать от своей болтовни, и вдохновение постепенно угасало. Где-то в середине моего последнего опуса (о Жюле Верне и охотничьем клубе в Балтиморе) я выдохся окончательно. У меня закружилась голова, потом она словно стала увеличиваться в размерах, перед глазами проносились кометы. А когда в животе заурчало и появились мучительные колики, я вдруг почувствовал, что меня вот-вот стошнит. Оборвав свою лекцию на полуслове, я встал и сказал, что мне надо идти.
– Большое спасибо за внимание и гостеприимство, – сказал я, – но меня ждут срочные дела. Вы все милые, добрые люди, и я никого из вас не забуду в своем завещании.
Спектакль сумасшедшего, кривляние безумца… Опрокинув кофейную чашку, я шатаясь вышел из кухни и на ощупь поплелся к двери. Когда я добрался до нее, передо мной стояла Китти. До сего дня я так и не могу понять, как она там оказалась быстрее меня.
– Ты очень странный братец, – сказала она. – Вроде похож на человека, потом вдруг превращаешься в голодного волка. Волк оборачивается говорящим аппаратом. Просто какой-то человек-рот. Сначала рот поглощает еду, потом изливает потоки слов. Но ты забыл о лучшем, для чего рот создан. Я все же твоя сестра, и не отпущу тебя, пока ты не поцелуешь меня на прощание.
Я приготовился было извиняться, но не успел и слова выговорить, как Китти встала на цыпочки, притянула мою голову и поцеловала – очень мягко, даже с состраданием и нежностью. Я смутился. Как это понимать – как искренний поцелуй или продолжение спектакля? Так и не приходя в сознание, я случайно прижался спиной к двери, и она открылась. Это стало для меня знамением, таинственным указанием на то, что все кончилось, и я, не произнося больше ни слова, так и отступал вместе с дверью, потом повернулся, как робот, и ушел.
После того завтрака бесплатных кормежек больше не было. Тринадцатого августа пришло второе уведомление о выселении. У меня к тому времени осталось всего тридцать семь долларов. Как раз в этот день наши астронавты прибыли в Нью-Йорк на торжества по случаю их подвига. В городе событие отмечали шумно и пышно, так что позже санитарное управление объявило, что за дни празднеств с улиц вывезли триста тонн мусора. Это безусловный рекорд, говорилось в сообщении, самое грандиозное празднество в мире. Я держался в стороне от всей этой помпы. Не зная, как быть дальше, и пытаясь сберечь последние силы, я почти не выходил из своей квартиры. Маленькая вылазка за продуктами в магазинчик на углу и обратно, ни шагу дальше. У меня уже саднило задницу от дешевой бумаги, которую я приносил с рынка.
Но больше всего я страдал от жары. Квартира превратилась в душегубку, днем и ночью я изнывал от духоты, и как бы широко ни распахивал окна, в комнате не было ни струйки свежего воздуха. Я был все время мокрым. Даже не двигаясь, я покрывался потом, и стоило мне чуть шевельнуться, как с меня лило ручьем. Я пил сколько мог, принимал холодные ванны, совал голову под кран, прикладывал мокрые полотенца к лицу, оборачивал ими руки и шею. Не сказать, чтобы это сильно помогало, но хоть тело оставалось чистым. Мыло в ванной превратилось к тому времени в тончайшую белую пластинку, и приходилось экономить его для бритья. Запас лезвий тоже основательно истощился, так что бриться я решил два раза в неделю, расчетливо планируя бритье на дни, когда надо было идти в магазин. И хотя все это ровным счетом ничего не значило, меня утешала мысль, что я нахожу в себе силы не опуститься.
Необходимо было продумывать и рассчитывать каждый свой шаг. Но в этом-то и заключалась наибольшая трудность – я больше не мог ничего планировать. Я потерял способность смотреть вперед и как бы усердно ни пытался представить будущее, я его не видел, не видел вообще ничего. Единственным будущим, которое я мог себе представить, было мое настоящее, и борьба за то, чтобы остаться в нем, полностью затмевала все остальное. У меня больше не было мыслей. Мгновения неслись одно за одним, и в каждое из них будущее виднелось мне пустой, белой, размытой страницей. Если жизнь – это рукопись, как часто говорил мне дядя Вик, а каждый человек – автор своей собственной рукописи, то мое сочинение близилось к финалу. В нем не было сюжета, каждое предложение записывалось без предварительного обдумывания и никак не связывалось со следующим. Это бы все ничего, но вопрос заключался уже не в том, смогу ли я закончить свою рукопись. На мой взгляд, она уже была закончена. Вопрос был в том, что я буду делать, когда кончатся чернила.
У меня еще оставался дядин кларнет, пристроившийся в чехле возле моей постели. Теперь мне стыдно в этом признаваться, но я чуть было не сдался и не продал его. Хуже того, я не просто понес продавать его в магазин музыкальных инструментов, а сначала приценился, сколько за него дадут. И лишь узнав, что этих денег не хватит даже на месячную квартплату, бросил эту затею. Но это была не единственная причина, уберегшая меня от непростительного греха. Ведь кларнет оставался ниточкой, протягивавшейся от меня к дяде Вику, и, поскольку она была последней, в кларнете заключалась теперь вся сила дядиной бессмертной души. Я ощущал ее в себе всякий раз, стоило лишь взглянуть на инструмент. Этот единственный уцелевший обломок кораблекрушения и помог мне кое-как удержаться на плаву.
Через несколько дней после похода в магазин музыкальных инструментов меня едва не доконало еще одно бедствие. Я собирался сварить два яйца для своей единственной трапезы, как вдруг они выскользнули у меня из рук и разбились. Мне это показалось самым жестоким несчастьем в моей жизни. Как сейчас помню: я в ужасе замер, а прозрачное содержимое исчезало в щелях на полу. На поверхности осталась лишь небольшая лужица дрожащей жижи и блестящие осколки скорлупы. Один желток чудом уцелел. Я наклонился, чтобы собрать его, но он выскользнул из-под ложки и растекся. Для меня это было равно космической катастрофе, гибели великого светила. Желтое растеклось по белому, все смешалось, закружилось, превратилось в туманное скопление межзвездной пыли. Это было уже слишком, последняя капля, переполнившая чашу моих невзгод. Я сел и горько заплакал.
Чтобы хоть как-то прийти в себя, я отправился в ресторан «Храм Луны». Это не помогло. Жалость к самому себе сменилась желанием покрасоваться. Я, заранее ненавидя себя за то, что не смог противостоять соблазну, заказал роскошный обед. Я ел суп с рублеными яйцами, прекрасно осознавая горькую иронию такого выбора. Потом съел пончики, блюдо острых креветок и выпил бутылку китайского пива. Возможно, все съеденное пошло бы мне на пользу, не будь оно отравлено размышлениями. Это не обед, говорил я себе, это последняя трапеза приговоренного перед казнью. Я через силу жевал и проглатывал пищу и чуть не подавился рисом. Тут мне вспомнилась строчка из последнего письма сэра Рэли к жене, написанного накануне его казни: «Мой мозг разлетелся вдребезги». Как эти слова передавали мое состояние! Я вспомнил об отрубленной голове Рэли, которую его жена хранила в стеклянном ящике. Припомнил голову Сирано, расколотую упавшим на нее булыжником. И представил свою собственную голову, которая с треском раскалывается, словно выроненные яйца. Мне уже казалось, что мозг вытекает из головы, что весь я распадаюсь на куски.
Я оставил баснословные чаевые официанту и отправился к себе. Там что-то лежало. Если не считать уведомлений о выселении, это было первое послание ко мне за тот месяц. На миг я вообразил, что какой-то неизвестный доброжелатель прислал мне чек, но, изучив конверт, понял, что это снова уведомление, но только иного рода. Шестнадцатого сентября мне надлежало явиться на медкомиссию «в связи с призывом в армию». Учитывая свое тогдашнее состояние, я отнесся к приглашению весьма спокойно. К тому времени мне уже было почти все равно, где на меня упадет камень. Будь это в Нью-Йорке или Индокитае, сказал я себе, в конце концов везде произойдет одно и то же. Если сам Колумб мог перепутать Америку и Китай, то кто я такой, чтобы придираться к географии? Я пришел к себе и сунул конверт с уведомлением в чехол дядиного кларнета. И через пару минут уже благополучно позабыл о медкомиссии.
Послышался стук в дверь. Я решил не шевелиться и не узнавать, кто там. Я был занят мыслями и не хотел, чтобы меня отвлекали. Через несколько часов стук раздался снова. Этот стук отличался от первого, и я подумал, что это кто-то другой. Сейчас стучали резко и беспардонно, казалось, чей-то решительный кулак вот-вот вышибет дверь. В первый же раз стук был легким, почти робким, я бы даже сказал дружелюбным; производился он, видимо, костяшкой одного пальца по дереву. Несколько часов я обдумывал эти различия, оценивая богатство информации о человеке, которая заложена была в таких обычных звуках. Если бы стучал один и тот же человек, думал я, то такая перемена могла бы означать, что он испытал какое-то огромное разочарование. Тогда интересно: кто бы это мог быть? Следовало склониться, видимо, к первой версии: стучали двое. Один дружески, а другой – нет. И я все думал и думал об этом, пока не наступила ночь. Как только я понял, что стемнело, я зажег свечу и все продолжал думать о стучавших ко мне, пока наконец не уснул. И ни разу мне не пришло в голову задаться вопросом, кто же именно это был. А если точнее, я даже не спросил себя, почему не хочу об этом ничего знать.
Следующее утро началось для меня настойчивым громыханием в дверь. Когда я уже вполне проснулся и понял, что это не сон, в коридоре загремели ключи – их резкий звон настойчиво отозвался у меня в голове. Я открыл глаза, и в тот же самый миг ключ вошел в скважину замок щелкнул, дверь распахнулась и в комнату ввалился управляющий домом Симон Фернандес. По щетине было видно, что он по обыкновению не брился уже дня два. Облачен он был в те же брюки цвета хаки и белую футболку, в которых я видел его еще в начале лета. Теперь все это засалилось и было украшено разводами сероватой сажи и пятнами от еды. Он взглянул не меня в упор, но словно бы и не заметил. Еще с Рождества, когда я не смог вручить ему ежегодные чаевые (еще одна статья расходов, подтачивавшая мой бюджет, даже несмотря на продажу книг), Фернандес стал смотреть на меня как на врага. Он больше не здоровался, не болтал о погоде, не рассказывал о своем двоюродном брате из Понсе, который занял весьма прочное положение в команде «Кливленд Индианз». Из-за моей неплатежеспособности Фернандес в упор меня не видел, и уже полгода мы не сказали друг другу ни слова. В этот же знаменательный день он неожиданно сменил тактику. Лениво обойдя комнату, постучав по стенам, словно проверяя, целы ли они, и уже повторно миновав мое ложе, он остановился, обернулся и, словно только что заметив меня, фальшиво удивился.
– Господи, – процедил он, – ты еще здесь?
– Еще здесь, – ответил я. – В известном смысле слова.
– Выметайся сегодня же, – сказал он. – Видишь ли, квартира сдана с первого числа, и завтра утром придет Вилли с малярами. Если не исчезнешь, тебя отсюда вышвырнут копы. Понял?
– Не беспокойтесь. Я еще не скоро исчезну. Фернандес хозяйским взглядом обвел комнату и брезгливо покачал головой.
– Ну и берлогу ты здесь устроил. Извини, конечно, но она смахивает на фоб. Такой вот сосновый ящик, в которых носят всяких бездельников.
– Мой дизайнер в отпуске. Мы планировали выкрасить стены голубой краской оттенка дроздового яйца, но потом засомневались, подойдет ли он к цвету плитки на кухне. Так что мы еще подумаем.
– Тоже мне, умник университетский. У тебя что, проблемы, что ли, какие?
– Никаких проблем. Просто финансовый кризис, вот и все. Ставки падают.
– Раз нужны деньги, иди работай. А ты, я вижу, просиживаешь здесь задницу весь день. Прямо как обезьяна в зоопарке, вот. Куда же тебе платить за жилье, раз ты ничем не занимаешься?
– Я занимаюсь. Встаю по утрам, как все, а потом размышляю, протяну ли еще один день. Работаю целый день, без перекуров, обеденных перерывов, выходных, премий и отпусков. Я не жалуюсь, поймите, но за это очень мало платят.
– Ученый засранец. Зубрила недоделанный.
– Не стоит переоценивать высшее образование. Оно совсем не такая уж стоящая штука, как нам пытаются вдолбить.
– На твоем месте я бы давно к доктору заглянул, – неожиданно с участием сказал Фернандес. – Пусть хоть посмотрит тебя. Дело-то пахнет керосином. От тебя уж почти ничего не осталось. Одна кожа да кости.
– Я на диете. Не очень-то поправишься на двух яйцах в день.
– Не знаю, – Фернандес отвечал каким-то своим мыслям. – Порой посмотришь, будто все спятили. По мне, если хочешь знать, это все из-за той дряни, что запускают в космос, ну всякие там спутники и ракеты. Людей на Луну посылают и думают, что им просто так с рук сойдет. Усекаешь? Вот люди и дуреют. Нельзя же дырявить небо и думать, что от этого ничего не будет.
Он развернул «Дейли ньюс», которую держал в левой руке, и показал мне первую страницу. На ней было последнее доказательство… Сначала я не мог взять в толк, по потом понял, что это фотография, сделанная с воздуха. На ней была толпа людей, десятки тысяч, огромное скопление живых тел. Такой массы народа я еще ни разу не видел. Музыкальный фестиваль в Вудстоке. Он совершенно не имел отношения к тому, что происходило тогда со мной. На фотографии были мои ровесники, но нас связывал лишь возраст. В остальном же они вполне могли бы находиться на другой планете.








