355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пол Бенджамин Остер » Храм Луны » Текст книги (страница 14)
Храм Луны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:07

Текст книги "Храм Луны"


Автор книги: Пол Бенджамин Остер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

– Ну конечно, серьезно. Я всегда говорю серьезно. Пора бы уже усвоить.

– То есть вы хотите сказать, что мы будем ходить по улицам и раздавать незнакомым людям пятидесятидолларовые купюры? Может получиться скандал. Мы спровоцируем народ, нас разорвут на части.

– Не разорвут, если все делать с умом. Самое главное – иметь хороший план, а он у нас есть. Поверь мне, Фогг. Это будет лучшее, что я сделал в жизни, апофеоз всех моих достижений!

Его план был очень прост. Вместо того чтобы шататься по улицам средь бела дня и раздавать деньги всем проходящим мимо (вскоре за нами шла бы огромная толпа всякого сброда), нам предстояло совершить ряд быстрых партизанских вылазок в несколько заранее выбранных районов. Вся задумка была расписана на десять дней. За каждый рейд деньги получат не больше сорока человек, и таким образом риск, что нас раздерут на части, резко уменьшится. Я буду носить деньги в карманах, и если нас попытаются ограбить, то мы рискуем максимум двумя тысячами. Остальные деньги тем временем будут храниться дома в саквояже и находиться в полной безопасности. Мы же будем ездить по всему городу, но так, чтобы не посещать соседние кварталы два дня подряд. Один день мы будем в центре города, на следующий поедем на восточную окраину, потом – на западную. И нигде не будем задерживаться, чтобы люди не пронюхали, чем мы занимаемся. Наш же собственный район оставим напоследок. Прекрасный замысел, незабываемое, ни с чем не сравнимое по ощущениям событие, и все дело будет закончено до того, как нас смогут выследить.

Я сразу же понял, что Эффинга не остановить и не переубедить. Он принял решение, и, раз уж я не мог отговорить его от этой затеи, то надо будет постараться воплотить ее в жизнь с меньшим риском. Я сказал, что план очень хорош, но все зависит от того, какое время лучше выбрать для наших вылазок. Днем, например, будет не совсем удобно. На улицах слишком много людей, а нам важно, чтобы, когда мы будем предлагать деньги избранному нами незнакомцу, никто ничего не заметил. Лишь тогда нам удастся не привлекать к себе внимания.

– Гм, – Эффинг выслушал меня очень внимательно. – И что ты предлагаешь, юноша?

– Предлагаю проделывать это вечером. После окончания рабочего дня, но не очень поздно, чтобы не заблудиться в каком-нибудь пустынном районе. Допустим, между половиной восьмого и десятью часами.

– Иными словами, после того, как мы пообедаем. Это будет послеобеденный моцион.

– Да.

– Хорошо, договорились. Будем блуждать в сумерках, как два Робин Гуда, крадущиеся в темноте и готовые обрушить на счастливчиков, что встретятся нам по пути, свои милости.

– Неплохо было бы еще подумать о транспорте. Город ведь большой, и до некоторых районов путь неблизкий. Если всюду добираться своим ходом, то иногда мы будем возвращаться глубокой ночью. А в темноте можно и на беду нарваться, особенно если придется быстро откуда-нибудь удирать.

– Кончай бабские причитания, Фогг. Ничего с нами не случится. Если у тебя устанут ноги, возьмем такси. А когда сможешь идти, пойдем своим ходом.

– Я боюсь не за себя. Просто хочу уточнить, насколько вы представляете себе весь проект. А что, если взять такси? Тогда мы сможем вернуться домой в мгновение ока. Залезаем в машину, и шофер везет нас обратно.

– Шофер! Ну и дикая мысль. Это погубит всю затею.

– Не понимаю, почему. Наша цель – раздать деньги, но это не значит, что вам непременно нужно блуждать по всему городу в такой холод. Было бы весьма некстати простудиться по той причине, что вы решили явить миру свою щедрость.

– Я хочу быть на улицах, чувствовать город, все слышать и ощущать. А сидя в машине, ничего не прочувствуешь. Хочу быть среди людей и дышать тем же воздухом, что и все вокруг.

– Я просто предложил.

– Оставь свои предложения при себе. Запомни, я ничего не боюсь, Фогг, – уже слишком стар, чтобы бояться, – и чем меньше ты будешь обо мне беспокоиться, тем лучше. Если ты в игре, прекрасно. Но уж раз ты в игре, значит, заткнись. Мы все будем делать по-моему, всем чертям назло.

Первые восемь дней все шло гладко. Мы оговорили правила выбора, и это дало мне возможность действовать по своему усмотрению. Задача состояла не в том, чтобы раздавать деньги всем встречным, а в том, чтобы разглядеть наиболее достойных, обращая внимание на тех, кто больше всех нуждается. Бедные, естественно, были предпочтительнее богатых, инвалиды заслуживали большего внимания, чем здоровые, сумасшедшие имели преимущества перед нормальными. Мы с самого начала договорились об этих правилах и, учитывая специфику нью-йоркских улиц, следовать им было нетрудно.

Когда я протягивал людям деньги, некоторые не выдерживали и начинали рыдать; другие смеялись; третьи вообще никак не проявляли своих чувств. Невозможно было предугадать реакции облагодетельствованных, и вскоре я уже не ожидал от них того, что, по моему мнению, они должны были делать. Среди тех, к кому я обращался, встречались и подозрительные: им казалось, что мы хотим их разыграть, – один даже в гневе порвал купюру, – а кое-кто обвинял нас в мошенничестве; были и жадины, которым казалось мало пятидесяти долларов; были одинокие – они удерживали нас и ни за что не хотели отпускать; были добросердечные и благодарные, которые пытались угостить нас рюмочкой; печальные, желавшие поведать нам о своей горестной доле; а другие, с художественной жилкой, благодарили нас песнями и танцами. К моему удивлению, никто не попытался нас ограбить. Наверное, нам просто очень повезло, хотя стоит отметить, что свои маневры мы совершали быстро, никогда не мешкая на одном месте. В основном я раздавал деньги на улицах, но несколько раз делал вылазки в бары и кофейни для бедняков: в ирландский пивной бар, бистро, кондитерские, – и выкладывал по пятидесятидолларовой бумажке перед всеми сидевшими у стойки. «Подарите себе немного солнечного света!» – этими словами я сопровождал свои действия и старался как можно быстрее ретироваться на улицу, пока обомлевшие люди еще не пришли в себя. Я давал деньги бездомным женщинам и проституткам, пьяницам и бродягам, хиппи и детям, сбежавшим из дома, нищим и калекам, – всем обездоленным, собиравшимся на бульварах после захода солнца. Каждый вечер надо было раздавать сорок подарков, и обычно у нас не это уходило не более полутора часов.

На девятый день вечером пошел дождь, и нам с миссис Юм удалось уговорить Эффинга остаться дома. На следующий день опять был дождь, но мы не смогли удержать его дома. Он сказал, что ему наплевать, если он заболеет воспалением легких, – надо сделать дело и, ей-богу, он его сделает. А не пойти ли мне без него, спросил я. Я вернусь и дам полный отчет обо всем, и выйдет почти так же, как если бы он сам был там. Нет, это невозможно, возражал он, он должен обязательно присутствовать везде сам. К тому же он боится: а вдруг я положу деньги себе в карман? Ведь я могу просто проболтаться по улицам и, вернувшись, сочинить какую-нибудь душещипательную небылицу. А он и не узнает, говорю я правду или нет.

– Раз вы так обо мне думаете, – я вдруг не выдержал, хотя он и раньше никогда со мной не церемонился, – можете взять эти свои деньги и запихнуть их себе в задницу! С меня хватит. Не буду больше с вами возиться.

И впервые за все шесть месяцев, что я знал Эффинга, он по-настоящему извинился. Я даже чуть не начал испытывать к нему некоторую жалость, насколько его раскаяние выглядело убедительно, пока он изливал свои извинения. Старик дрожал всем телом, на губах висела слюна, казалось, он весь вот-вот развалится. Он понимал, что я не шучу, и боялся меня потерять. Эффинг умолял меня о прощении, говорил, что я добрый юноша, что лучших он и не встречал, что он больше плохого слова не скажет, пока жив.

– Я искуплю свою вину, – все твердил он. – Обещаю, что искуплю свою вину.

Потом в отчаянии схватил саквояж, вытащил оттуда пригоршню пятидесятидолларовых бумажек и протянул их мне:

– Вот это тебе, Фогг. Я хочу, чтобы у тебя были хоть какие-то деньги. Видит Бог, ты этого заслуживаешь.

– Не надо мне взяток, мистер Эффинг. Я и так все получил сполна.

– Ну пожалуйста, прошу тебя, возьми их. Пусть это будет как премия. Награда за превосходную службу.

– Уберите деньги обратно, мистер Эффинг. Конечно. Лучше я раздам их тем, кто действительно нуждается.

– Но ты останешься?

– Да, останусь. Принимаю ваши извинения. Только не выкидывайте больше таких номеров.

По понятным причинам в тот вечер мы не выходили на улицу. На следующий день погода была ясная, и в восемь вечера мы отправились на Тайм-сквер, где провернули свою акцию в рекордные двадцать пять – тридцать минут. Поскольку было еще рано, а мы находились ближе к дому, чем обычно, Эффинг настоял на том, чтобы возвращаться своим ходом. Само по себе это было вполне разумно, и я не стал бы здесь об этом подробно рассказывать, если бы не странная встреча, которая ждала нас на обратном пути. Чуть южнее Коламбос Серкл я заметил на другой стороне улицы идущего в ту же сторону, что и мы, темнокожего юношу примерно моих лет. На первый взгляд ничего необычного в нем не было. Одет он был прилично, не походил ни на сумасшедшего, ни на пьяного. Но в безоблачный весенний вечер он нес над головой раскрытый зонт. Мало того, что уже это было странно, но и зонт к тому же был в высшей степени необычен: материи на металлическом каркасе не было, голые спицы беспомощно торчали во все стороны, и казалось, что он несет огромный фантастический цветок из металлических прутьев. Я не смог сдержать смеха и рассказал об этом зрелище Эффингу, и тот тоже засмеялся. Смеялся он громче, чем я, и юноша на той стороне нас услышал. Широко улыбнувшись, он дружелюбным жестом пригласил нас тоже укрыться под его зонтом. «И чего это вы стоите под дождем? – весело спросил он. – Идите сюда, под зонт, а то промокнете». Его предложение прозвучало так неожиданно и чистосердечно, что отказать ему было бы некрасиво. Мы переехали через дорогу и прошли втроем кварталов тридцать по Бродвею под неисправным зонтом. Мне понравилось, как естественно Эффинг воспринял эту игру. Он вел свою роль молча: ведь все представление, понимал он, просуществует лишь до тех пор, пока мы все будем притворяться, что верим в него.

Нашего нового знакомого звали Орландо, он был одаренным комиком: ловко обходил на цыпочках воображаемые лужи, стряхивал с зонта дождевые капли, наклоняя его под разными углами, и болтал всю дорогу, щедро пересыпая непрерывный монолог смешными намеками и каламбурами. Это была чистейшей воды игра воображения: имитация несуществующих предметов и явлений, попытка убедить других в существовании мира, которого не было на самом деле. Именно в тот вечер такая игра каким-то образом перекликалась с тем, ради чего мы с Эффингом только что находились на Сорок второй улице. Мы встретили единомышленника – дух лунатизма был так же близок ему, как и нам. Пятидесятидолларовые купюры странствовали по городу в карманах незнакомцев, шел дождь, и в то же время его не было, от дождя, барабанившего по нашему неисправному зонту, на нас не пало не капли.

На углу Бродвея и Восемьдесят четвертой улицы мы стали прощаться с Орландо, пожали друг другу руки и поклялись на всю жизнь остаться друзьями. Орландо вытянул руку – узнать, идет ли еще дождь, – на миг задумался, а потом объявил, что дождь уже кончился. Далее аккуратно закрыл зонт и вручил его мне как подарок на память.

– Слушай, друг, – сказал он – возьми его себе. Никто не знает, когда снова польет дождь, а я не хочу, чтобы мои хорошие приятели промокли. Погода, она такая: все время меняется. Если не готов ко всему, значит, не готов ни к чему.

– Это как если ты держишь деньги в банке, – вставил Эффинг.

– Бери его, Том, или как там тебя, – сказал Орландо. – Просто сунь его под свой матрац, пока снова не пойдет дождь.

Он поднял вверх мощный черный кулак в знак прощания, ускорил шаг и растворился в толпе в конце квартала.

Встреча весьма странная, не так ли? Но такие происходят в Нью-Йорке чаще, чем вы думаете, особенно если принимаешь их с открытым сердцем. Для меня необычность этой встречи заключалась не столько в ее добром настроении, а в том, что она неким таинственным образом будто бы повлияла на последующие события. Она явилась предвестником грядущих перемен, предзнаменованием в судьбе Эффинга. Нас словно заговорили новыми символами, и отныне мы действовали по этому заговору. Я и сейчас задумываюсь над символическим значением ливней и зонтов, а еще более – о переменчивости мира, о том, как все может в любой момент измениться, раз и навсегда.

Следующим вечером мы должны были в последний раз выехать «на дело». Весь день Эффинг был возбужден более обычного, отказался от утреннего сна, чтения, всех развлечений, какие бы я ему ни предлагал. Днем мы немного погуляли в парке, но потом небо нахмурилось, стало пасмурно, и я уговорил его вернуться домой раньше обычного. К вечеру на город опустился густой туман. Сквозь мглу светились горящие окна домов, словно сквозь марлю. Погода не обещала ничего хорошего, но поскольку дождя все-таки не было, не стоило и пытаться отговорить Эффинга от нашей последней вылазки. Я прикинул, что мог бы покончить со всем делом с рекордной скоростью и примчать каталку со стариком к дому очень скоро. Миссис Юм мою мысль не одобрила, но сдалась, когда я уверил ее, что Эффинг поедет под зонтом. Эффинг был благодарен мне за лукавство. В восемь вечера я вывез его из квартиры с уверенностью, что все пройдет без осложнений.

Однако я не знал, что Эффинг взял с собой не свой зонт, а тот, который подарил нам Орландо. Обнаружилось это, когда мы уже были в шести кварталах от нашего дома. Подхихикивая себе под нос, с какой-то непонятной, почти детской радостью, Эффинг вороватым движением вытащил из-под покрывала остов зонта и раскрыл его. Ручки у этого зонта и его собственного были одинаковые, и я решил, что Эффинг ошибся, но когда сказал ему об этом, он прикрикнул на меня, чтобы я не лез не в свое дело.

– Не строй из себя идиота, – сказал он, – Я взял этот зонт специально. Он же волшебный, и ежу ясно. Стоит его открыть, как ты становишься неуязвимым.

Я собрался было что-то ответить, но передумал. Ведь дождя не было, а ввязываться в препирательства с Эффингом мне не хотелось. Мне хотелось просто довести дело до конца, а пока дождя нет, пусть себе держит над головой эту дурацкую железяку. Мы проехали еще несколько кварталов, я раздавал деньги подходящим кандидатам, а когда осталась лишь половина купюр, перевез Эффинга через дорогу и, двигаясь в направлении к дому стал дарить оставшиеся бумажки. И вот тут начался дождь – словно тайное желание Эффинга было исполнено. Сначала появились крошечные капли, их с трудом можно было отличить от капелек тумана, окутывающих нас, но когда мы доехали до следующего квартала, морось перешла в дождь, которого уже невозможно было не заметить. Я закатил Эффинга под козырек подъезда, надеясь переждать самый ливень, но как только мы остановились, старик заворчал:

– Что ты делаешь? Останавливаться некогда. Мы еще не все раздали. Пошевелись-ка, парень! Марш, марш, неженка, пошли! Это приказ!

– Может, вы не заметили, – ответил я, – но пошел ливень. Не просто весенний дождичек, а настоящий ливень. Капли величиной с гальку, они отскакивают от асфальта на два фута.

– Ливень? – удивился он. – Какой ливень? Я не чувствую.

Неожиданно резко повернув колеса кресла-каталки, Эффинг выехал на тротуар. Он снова схватил сломанный зонт, поднял его обеими руками над головой и закричал, обращаясь к стихии: «Нет никакого дождя! – а дождь поливал его со всех сторон, мочил одежду и лупил по лицу. – Может, над тобой и идет дождь, парень, а надо мной его нет! Я совершенно сухой! У меня есть заветный зонт, и все в мире прекрасно! Ха-ха! Чтоб меня разорвало, я никакого дождя не чувствую!»

И тогда я понял, что Эффинг хочет умереть. Он придумал этот маленький спектакль специально, чтобы простудиться и заболеть, и играл он с таким воодушевлением и радостью, что я был потрясен. Старик размахивал зонтом взад-вперед и хохотал, словно призывая дождь лить еще сильнее, и хотя в тот момент смотреть на него было неприятно, невозможно было не оценить его стойкость. Он походил на Лира карликовой величины, был просто воплощением графа Глостера. Эта ночь должна была стать для него последней, и он хотел умереть непобежденным, призывая собственную смерть на заключительный торжественный акт. Моим первым движением было увезти его с тротуара к подъезду под козырек, но почему-то я сразу понял: уже поздно. Он уже промок до нитки, а для такого тщедушного существа, как Эффинг, этого достаточно. Он неминуемо простудится, сляжет с воспалением легких, а потом умрет. Мне это показалось столь очевидным, что я как-то даже перестал волноваться. Я смотрю на покойника, сказал я себе, и от меня больше ничего не зависит. С тех пор не было дня, чтобы я не пожалел о своем решении, но в тот вечер оно казалось мне разумным, словно бы преграждать Эффингу путь к его цели было аморально. Если он решил, что он уже мертвец, какое я имею право мешать ему? Старик дьявольски стремится к самоуничтожению, и раз он втянул меня в водоворот своего безумства, я и пальцем не шевельну, чтобы его остановить. Буду стоять и смотреть, как человек по своей воле уходит из жизни.

Я вышел из-под козырька и взялся за ручки кресла.

– Пожалуй, вы правы, – сказал я, морщась от хлещущих в лицо дождевых струй. – Надо мной вроде бы тоже не капает.

В это время вспышка молнии пронзила небо, а затем оглушительно грянул гром. Ливень обрушился на нас со всей яростью. После очередного порыва ветра очки Эффинга слетели, но он все хохотал, упиваясь неистовством стихии.

– Замечательно, правда? – крикнул мне Эффинг сквозь шум воды. – Пахнет как дождь. Шумит как дождь. Даже на вкус как дождь. И все же мы абсолютно сухие. Это торжество духа над материей, Фогг. Мы этого добились! Мы наконец проникли в тайну Вселенной!

Было ощущение, что я перешел невидимую границу, отделявшую меня от самых сокровенных тайн личности Эффинга. Я не просто стал соучастником его безумного замысла, я как бы признал его право на свободу и в этом смысле в конце концов доказал ему свою верность. Старик скоро умрет, но пока жив, он будет меня любить.

Мы протащились еще кварталов семь-восемь к центру города, и всю дорогу Эффинг вопил в экстазе: «Чудеса! Черт побери, дьявольские чудеса! Пенсы летят с небес. Лови, пока они летят. Свободные деньги! Деньги для всех и каждого!»

Его, конечно, никто не слышал: улицы опустели. Кроме нас не нашлось дураков – все попрятались под крышу, и чтобы раздать последние купюры, мне пришлось по дороге совершить несколько блиц-набегов в бары и кофейни. Эффинга я оставлял у дверей этих заведений и все время, пока раздавал деньги, слышал его раскатистый дикий смех. Этот безумный смех так и звенел у меня в ушах, сопровождая столь же безумный финал нашего предприятия. Наши эмоции уже не повиновались нам. «Деньги! – кричал я, смеясь и плача одновременно. – Пятьдесят долларов каждому!» К тому времени я уже промок до нитки, от ботинок оставались лужи, с одежды стекала вода. Хорошо, что мы уже осуществили задуманное. Еще чуть-чуть, и нас непременно задержали бы за хулиганское поведение.

Последней нашей остановкой было детское кафе, неопрятная дыра с тяжелым воздухом, освещенная лампами дневного света. У стойки толпилось человек пятнадцать посетителей, один несчастнее и печальнее другого. Купюр у меня в кармане осталось лишь пять или шесть, и я как-то сразу растерялся и не знал, что делать. Не было больше сил думать и принимать решения. Не придумав ничего лучше, я выхватил деньги из кармана и подбросил их вверх. «Берите кто хочет!» – выкрикнул я, выбежал из кафе и вновь помчал Эффинга сквозь грозу.

После той ночи он больше ни разу не выезжал из дому. Ранним утром на следующий день у него начался кашель, а к исходу недели стал глубоким и влажным. Мы вызвали врача, и он поставил диагноз: пневмония. Доктор хотел сразу же отправить Эффинга в больницу, но старик отказался, заявив, что имеет право умереть в своей собственной постели и если кто попробует хоть дотронуться до него, чтобы забрать из дому, он наложит на себя руки. «Я перережу себе горло бритвой, – прохрипел он, – пусть это висит тогда на вашей совести». Врач хорошо знал Эффинга и сообразил прихватить с собой список частных патронажных агентств. Мы с миссис Юм договорились с одним их них, а на следующей неделе оказались и вовсе по уши в делах: встречались с юристами, проверяли банковские счета и прочее. Надо было обзвонить бесконечное число людей, подписать бесчисленные бумаги, но в это вряд ли стоит углубляться. Для меня было важно, что постепенно между мной и миссис Юм снова установился мир. Ведь после нашего возвращения с того ночного представления при грозе она ужасно рассердилась и целых два дня не разговаривала со мной. Она считала, что я в ответе за здоровье Эффинга, да я и сам был того же мнения и потому даже не пытался оправдываться. Но долго быть в ссоре с миссис Юм мне было тяжело. Я уже боялся, что это навсегда, но неожиданно лед растаял. Не знаю, как все получилось, видимо, она что-то такое обронила Эффингу о том, что считает меня виноватым в его болезни, а он в свою очередь уговорил ее не сердиться на меня. Когда мы увиделись с ней после того разговора, она обняла меня и, глотая слезы, попросила прощения.

– Его час пробил, – горестно произнесла она. – В любой момент он может умереть, и мы ему ничем не поможем.

Сиделки дежурили по восемь часов, они выполняли медицинские предписания, подносили судно и следили за показаниями тонометра, прикрепленного к руке больного. В большинстве своем это были черствые, вполне равнодушные люди, не стоит и говорить, как неприятно было Эффингу их присутствие. До последних дней он плохо на них реагировал, и только когда совсем ослабел, перестал их замечать. Если не нужно было проделывать какую-либо процедуру, он требовал, чтобы сиделка вышла из комнаты, поэтому чаще всего все они проводили свое дежурство на диване в гостиной; с неизменно брезгливой миной они листали журналы и курили. Некоторые из них увольнялись, а некоторых пришлось увольнять нам самим. Если не считать недовольства сестрами, Эффинг с той поры, как слег в постель, удивительно изменился – он стал доброжелательным, и куда подевалась его зловредность перед лицом приближавшейся смерти. Хотя его и не мучили сильные боли, болезнь протекала с неуклонным ухудшением, Эффинг медленно и необратимо терял силы – и так до самого конца (впрочем, однажды нам показалось, что он совсем пошел на поправку, но через три дня последовал рецидив).

Целыми днями я сидел подле его кровати: он хотел, чтобы я был рядом. С той грозовой ночи он сильно переменился ко мне, и теперь души во мне не чаял, словно отец родной. Он держал меня за руку и говорил, что ему со мной хорошо, что он так рад, когда я рядом. Сначала я сомневался в правдивости его слов, но его новообретенная любовь ко мне все росла и проявлялась все очевиднее, и мне ничего не оставалось, как поверить в ее искренность. В первые дни болезни, когда Эффинг еще в силах был вести беседу, он расспрашивал меня о моей жизни, и я рассказывал ему о маме и дяде Вике, о своей учебе в университете, о несчастьях, приведших меня на край гибели, и о том, как Китти By меня спасла. Эффинг говорил, что его волнует мое будущее после того, как он «откинет копыта» (его выражение), а я уверял его, что вполне способен устроиться в этой жизни.

– Ты мечтатель, мой мальчик, – говорил Эффинг. – Ты ведь не от мира сего, как с луны, и, насколько я понимаю, всю жизнь там и будешь пребывать душой. У тебя нет амбиций, тебе наплевать на деньги, и ты слишком склонен к философствованию, чтобы всерьез понимать искусство. И что же мне с тобой делать? Нужно, чтобы кто-то о тебе заботился, думал о том, если ли у тебя обед и деньги в кармане. Я умру, и ты окажешься в том же положении, в каком был раньше.

– Я кое-что обдумываю, разные варианты, – врал я, чтобы увести разговор в сторону. – Зимой послал в свой университет запрос о приеме на курсы библиотековедов, и меня приняли. Мне казалось, что я уже говорил вам об этом. Занятия начнутся осенью.

– А как ты собираешься платить за обучение?

– Мне предоставили полную стипендию плюс небольшое пособие на необходимые текущие расходы. Это хорошая вещь, и перспектива замечательная. Обучение двухгодичное, и после него я смогу в любом случае обеспечить себя.

– Трудно представить тебя заведующим библиотекой.

– Согласен, что трудно, но все-таки надеюсь, что справлюсь. В конце концов, библиотеки находятся вне реального мира. Они в стороне, эти храмы чистой мысли. Так что можно позволить себе быть как с луны свалившимся всю жизнь.

Я понимал, что Эффинг мне не поверил, но чтобы не нарушать нашей идиллии, не спорить со мной, он примирился с моей ложью. Он стал очень терпимым в те последние недели. Возможно, он тешил себя мыслью, что все еще в силах добиться всего, чего захочет: решил угаснуть благообразно, и вот, пожалуйста, – умиротворенность, доброта, родственная душа… Эффинг слабел с каждым днем, но продолжал верить, что по-прежнему хозяин своей судьбы, и эта иллюзия пребывала с ним до конца: ведь он сам распорядился собственной смертью, и все шло по задуманному им плану. Он заявил, что умрет двенадцатого мая, и теперь, казалось, решил во что бы то ни стало доказать верность своего пророчества. Он хотел смерти и в то же время отвергал ее, отодвигая свой последний миг, из последних сил старался покорить ее, допустить к себе лишь на своих условиях. Даже когда он уже почти не мог говорить, когда малейший звук давался ему с колоссальным трудом, – первое, что он хотел от меня узнать, стоило мне войти к нему, это какой сегодня день. Он уже не в состоянии был уследить за временем и поэтому повторял вопрос по нескольку раз в день. Третьего или четвертого мая ему вдруг стало так плохо, что казалось, до двенадцатого он не дотянет. Я стал хитрить с числами и сдвигал время, чтобы он думал, что все идет по плану, а в самый тяжелый день в течение нескольких часов сдвинул календарь на целых три дня. Сегодня седьмое, говорил я; восьмое; девятое, а он уже так ослаб, что не замечал подтасовки. Когда через неделю его состояние выровнялось, я еще шел впереди календаря, и следующие два дня мне ничего не оставалось, как говорить, что все еще девятое. Это было самое малое, что я мог для него сделать, – поддержать иллюзию, что он выиграл испытание воли. Я сделал все, чтобы в день кончины он был уверен, что умирает именно двенадцатого.

Звук моего голоса успокаивал его – так он говорил, – а когда уже не мог говорить, знаками показывал, что хочет слышать меня. Ему не важно было, о чем я говорю, ему просто хотелось слышать голос и чувствовать, что я рядом. Я болтал без умолку, сколько мог, перескакивая с темы на тему по своему желанию. Поддерживать такой монолог было непросто, и всякий раз, когда вдохновение меня покидало, я прибегал к разным уловкам: пересказывал на свой лад сюжеты романов и фильмов, декламировал стихи – Эффингу особенно нравились произведения сэра Томаса Уайета и Фульке Гревилля, – а иногда пересказывал новости из газет. Удивительно, но до сих пор я могу припомнить те статьи (о ходе военных действий в Камбодже, об убийствах в штате Кентукки), и стоит мне сейчас о них подумать, сразу вспоминаю, как сижу в комнате Эффинга и смотрю на него, лежащего в постели. Вижу беззубый открытый рот, слышу, как все клокочет в его легких, слышу прерывистое дыхание; его незрячие глаза устремлены в потолок, руки с распухшими суставами впились в одеяло. Не могу отделаться от этого воспоминания. Каким-то непостижимым образом, непроизвольно все те события складываются у меня в контуры лица Эффинга, и думая о них, я вижу его как наяву.

Случалось, что я просто описывал ему его комнату. Пользуясь теми же приемами, что и во время наших прогулок, я выбирал какой-нибудь предмет и начинал о нем рассказывать. Например, о столике-бюро в углу, о карте парижских улиц, висевшей в рамке на стене возле окна, о рисунке на покрывале. То, что улавливал Эффинг из моей импровизации, доставляло ему огромное удовольствие. Теперь, когда от него многое отдалилось, он почти не воспринимал окружающий материальный мир. Обычная жизнь – осязаемая, видимая, вечно меняющаяся – стала для него недоступным чудом, недостижимым раем. Облекая предметы в слова, я давал Эффингу возможность прикоснуться к ним: ведь для него чувствовать себя в материальном мире стало наивысшим блаженством. В каком-то смысле во время болезни я трудился для него усерднее, чем все предыдущие месяцы. Я пускался в описание мельчайших деталей предметов и материалов, из которых они были сделаны: шерсти и хлопка, серебра и олова, деревянных опилок и штукатурки, – углубляясь в каждую подробность, определяя все цвета и формы, изучая микроскопические изгибы всего видимого. Чем слабее становился Эффинг, тем больше я старался рассказать ему, изо всех сил преодолевая увеличивавшееся между нами расстояние. Под конец я научился так дотошно все описывать, что серия рассказов все о той же комнате занимала по много часов. Я вглядывался в каждый дюйм, ничего не упуская из виду, даже пылинок, летавших в воздухе. Границы комнаты Эффинга раздвинулись мною до беспредельности, переходя в новые и новые миры. В какой-то миг я понял, что, наверное, говорю с пустотой, но все равно продолжал говорить, веря, что лишь мой голос способен удерживать Эффинга в этом мире. А ведь он, конечно, ничего не значил. Эффинг медленно уходил и в последние два дня, скорее всего, уже не слышал ни одного моего слова.

Он умер без меня. Одиннадцатого мая до восьми вечера я просидел у него, а потом миссис Юм уговорила меня пойти отдохнуть и сменила на всю ночь.

– Больше мы ничего не можем для него сделать, – сказала она. – Ты с ним сидишь с самого утра, тебе надо отдохнуть. Если он протянет ночь, то к утру ты хотя бы немножко придешь в себя.

– Боюсь, что утро для него уже не наступит.

– Кто знает. Мы и вчера говорили то же, а он пока еще жив.

Я пошел с Китти пообедать в «Храм Луны», а потом мы отправились в кино на двойной сеанс – по-моему, это был «Пепел и алмаз», но, возможно, я и ошибаюсь. Обычно я провожал Китти в общежитие, но на этот раз недоброе предчувствие меня не покидало, и поэтому после фильма мы решили зайти к миссис Юм и узнать, как там дела. Было около часа ночи. Рита Юм встретила нас вся в слезах: слова излишни, все было понятно. К тому моменту не прошло еще и часа после смерти Эффинга. Я спросил сиделку, в котором часу точно наступила смерть, и она сказала, что это произошло в 12.02, через две минуты после полуночи. Так что Эффинг добился своего: умер в предсказанный им срок. Это поразило меня, в сознании как-то странно все смешалось. Я отошел в угол комнаты и закрыл лицо руками: вот-вот, казалось, напряжение должно было разрядиться слезами. Но из глаз не выкатилось ни одной слезинки. Прошло еще несколько секунд, и из горла у меня вырвались непонятные звуки: я даже не сразу понял, что смеюсь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю