Текст книги "Храм Луны"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Он ни разу не объяснил мне толком, какую же травму получил. Для него значение имел лишь результат. Врачи почти сразу вынесли единодушный приговор: медицина бессильна; ноги для него потеряны, и ходить он больше никогда не сможет. Как ни странно, говорил Эффинг, но несчастье он воспринял чуть ли не с облегчением. Он был наказан, и поскольку наказание было суровым, ему больше не нужно было казнить себя. Он расплатился за все свои грехи, но внутри вдруг снова возникла пустота: ни вины, ни страха, что его узнают, ни ужаса перед будущим. Если бы несчастье было другим, то оно, возможно, не так подействовало бы на него. Но он не знал источника несчастья, не понимал, почему кара пришла так неожиданно, и воспринял свою беду не иначе как некое возмездие свыше. Ему было уготовано классическое наказание: безжалостный и безликий удар грянул с неба и сокрушил его без всякой логики и объяснений. Ему не дано было времени ни приготовиться, ни защититься. Суд начался до того, как он о нем узнал, вердикт был вынесен, и судья уже покинул зал суда.
Выздоравливал он (насколько мог выздороветь) девять месяцев, а потом стал готовиться к отбытию в Европу. Продал свой дом, перевел акции на номерной счет швейцарского банка, заказал паспорт на имя Томаса Эффинга у какого-то анархо-синдикалиста. В то время вовсю проводились рейды Палмера, шла травля «уобблисов», был в разгаре процесс Сакко и Ванцетти, и почти все члены радикальных групп ушли в подполье. Поддельщик паспортов был иммигрант, работавший в захламленной полуподвальной комнатенке в венгерской миссии, и Эффинг сказал мне, что за паспорт ему пришлось выложить немалую сумму. Венгр очень нервничал, вспоминал старик, поскольку считал Эффинга тайным агентом, который арестует его, как только тот сделает ему документы. Поэтому он тянул несколько недель, всякий раз в назначенный день бормоча нелепые извинения за задержку. Цена между тем все росла, но деньги в тот момент волновали Эффинга меньше всего, и он наконец разрубил гордиев узел, пообещав иммигранту удвоить максимальную цену, если паспорт будет готов в девять утра на следующий день. Для венгра это оказалось заманчивее риска – обещанная сумма составляла более восьмисот долларов, – и когда наутро Эффинг расплатился с ним и при этом не арестовал, анархист разрыдался, рассказал о своих опасениях и в истерическом припадке все целовал Эффингу руки и благодарил. Венгр был последним, с кем Эффинг имел дело до отъезда из Штатов, и этот помешанный запомнился ему на всю жизнь. Пускай идет ко всем чертям эта страна, думал Эффинг, уезжая, я прощаюсь с ней без малейшего сожаления.
В сентябре 1920 года он отплыл во Францию на корабле «Декарт» через Панамский канал. Какого-то особого повода плыть именно во Францию не было, но не было и повода туда не плыть. Поначалу он собирался переехать в какую-нибудь колониальную провинцию, например, в Центральную Америку или на тихоокеанский остров, но мысль о том, что придется провести остаток жизни в джунглях, пусть даже местным царьком доверчивых и наивных аборигенов, его не прельщала. Он рая не искал, он просто искал страну, где ему не будет скучно. Англию он отмел сразу – англичан он презирал, французы тоже были не лучше, но у него остались светлые воспоминания о молодости, проведенной в Париже. Влекла его Италия, но из иностранных языков он более или менее знал только французский, и это решило дело. В любом случае, во Франции хорошая еда и прекрасные вина. Правда, в Париже он мог легко столкнуться с бывшими друзьями-художниками из Нью-Йорка, но перспектива таких столкновений больше не пугала его. Увечье все изменило. Джулиан Барбер был мертв. Художник в нем тоже умер, он стал никем. Он был просто Томас Эффинг, эмигрант-калека, прикованный к инвалидному креслу, а если кто займется выяснением его личности, он пошлет его ко всем чертям. Вот и все. Его больше не волновало, кто что о нем подумает, и если придется что-нибудь о себе соврать – соврет. Все равно это мелочь, и неважно, кто он на самом деле.
Эффинг рассказывал еще недели две-три, но его повествование уже не захватывало меня так, как раньше. Основные события были изложены, тайн больше не осталось, мрачные откровения закончились. Главные события в жизни Эффинга произошли в Америке – с того времени, как он уехал в Юту, и до той ночи в Сан-Франциско, когда лишился ног. А в Европе началась уже другая история, хронология фактов и событий, описание обычной жизни. Я чувствовал, что Эффинг это понимает, хотя и не подает виду. И стиль его повествования тоже начал меняться: утратились точность и искренность, к которым он стремился, рассказывая о предыдущих событиях. Теперь он чаще отходил от основной мысли, чаще словно бы терял нить повествования и даже несколько раз допустил явные противоречия. В один день он, к примеру, говорил, что провел европейские годы в праздности: читал, играл в шахматы, сидел в бистро, – а на следующий день утверждал, что это были годы хитрых финансовых авантюр, что он писал картины, а потом уничтожал их, что был владельцем книжного магазина, работал в разведке, добывал деньги для испанской республиканской армии. Безусловно, он лгал, но меня поразило то, что он делает это скорее всего по привычке, а не из желания запутать меня. Он трогательно говорил о своей дружбе с Павлом Шумом, очень подробно рассказывал о том, как продолжал активную сексуальную жизнь, несмотря на свое увечье, и пускался в длинные разглагольствования о собственных теориях происхождения Вселенной, об электрической природе мысли, о бесконечности материи, о переселении душ. В последний день он рассказал, как им с Павлом Шумом удалось скрыться из Парижа до прихода немцев, еще раз повторил историю встречи с Теслой в Брайант-парке, а потом решительно и довольно неожиданно для меня прервался.
– Ну, достаточно, – сказал он. – Здесь и остановимся.
– Но у нас еще целый час до второго завтрака, – сказал я, взглянув на часы на камине. – Мы успеем записать еще один эпизод.
– Не прекословь мне. Раз я сказал: закончили – значит, закончили.
– Но мы же дошли только до 1939 года. Еще о тридцати годах надо написать.
– Это уже не важно. Об этих годах можно рассказать в двух словах: «Уехав из Европы в начале второй мировой войны, мистер Эффинг вернулся в Нью-Йорк, где и провел последние тридцать лет своей жизни». Что-нибудь в этом духе, попроще.
– Значит, вы имеет в виду не только сегодняшний день, а вообще… Вы хотите сказать, что мы подошли к концу?
– Кажется, я выразился яснее некуда.
– Теперь я понял. Мне ничего не ясно, но я понял.
– У нас мало времени, дурень. Если мы не начнем сейчас перерабатывать в некролог то, что ты записал, мы не успеем.
Следующие три недели я каждое утро проводил в своей комнате за стареньким «Ундервудом», печатая различные варианты биографии Эффинга. В газеты надо было разослать укороченный вариант, на пятьсот сухих слов, освещающих лишь самые поверхностные факты его жизни; более полный вариант под названием «Таинственная судьба Джулиана Барбера» – он получился весьма захватывающим и пространным, на три тысячи слов – Эффинг просил меня передать в художественный журнал после его смерти; и, наконец, надо было отредактировать самый полный вариант – все мои записи целиком – и сделать рассказ от лица самого Эффинга. Полный вариант занял более ста страниц, и над ним я корпел особенно долго, тщательно убирая повторы и вульгарные речевые обороты, шлифуя фразы и стараясь для большей выразительности вставлять в текст разговорные слова. Дело это оказалось трудным и заковыристым, и часто мне приходилось полностью перестраивать некоторые части рассказа, чтобы верно передать общий его смысл. Я не знал, для чего Эффингу понадобилось написать автобиографию (строго говоря, к некрологу она не имела никакого отношения), но он явно очень хотел, чтобы я поскорее ее закончил, и безжалостно подгонял меня, когда мы вместе редактировали текст, всякий раз громко ругая, если прочитанное предложение ему не нравилось. Каждый день мы пробивались через словесные дебри, время от времени обрушивая друг на друга раздраженные тирады по поводу малейших стилистических нюансов. Это выматывало нас обоих – две упрямые натуры бились не на жизнь, а на смерть за каждый казавшийся нам сомнительным оборот, – но постепенно один за другим спорные моменты выяснялись, и к началу марта все было закончено.
На следующий день после окончания работы над биографией, войдя к себе в комнату, я обнаружил на кровати три книги. Автором всех трех был некто по имени Соломон Барбер, и хотя Эффинг ничего не сказал о них за завтраком, я решил, что прислал их мне именно он. Это было в его манере: учинить что-нибудь этакое непонятное, вроде как ни с чем не связанное, – но я уже к тому времени достаточно узнал его, чтобы сделать заключение: он хочет, чтобы я прочел эти книги. Судя по фамилии автора, я почти не сомневался, что выбор книг не случаен. Месяца три назад старый художник произнес слово «последствия», и я подумал, не собирается ли он поговорить о них.
Книги были по американской истории, все вышли в издательствах разных университетов. Они назывались: «Епископ Беркли и индейцы» (1947), «Исчезнувшая колония Роанок» (1955) и «Американская нетронутая земля» (196З). Биографические данные об авторе на запыленных обложках были скудны, но сложив их воедино, я уяснил, что Соломон Барбер в 1944 году получил степень доктора исторических наук, написав немало статей для научных журналов и преподавав в нескольких университетах в штатах Среднего Запада. Самой значимой датой мне показался 1944 год. Если жена Эффинга забеременела как раз в ночь перед его отъездом в 1916 году, то через год у нее должен был родиться сын, а это означало, что в 1944-м ему должно было исполниться двадцать семь лет – самый подходящий возраст для получения докторской степени. Все вроде бы сходилось, но меня уже отучили делать поспешные выводы. Прошло три дня, прежде чем Эффинг заговорил о книгах, и только тогда я убедился, что не ошибся в своих выводах.
– Ты, видимо, не взглянул на книги, которые я принес тебе во вторник, – сказал он так спокойно, словно просил передать ему еще кусочек сахару к чаю.
– Взглянул, – ответил я, – и даже прочел.
– Удивительно, молодой человек. Пожалуй, если принять во внимание твой возраст, для тебе еще не все потеряно.
– Для всех еще не все потеряно. На этом мир держится.
– Оставь свои афоризмы при себе, Фогг. Что ты скажешь о книгах?
– Они мне очень понравились. Хорошо написаны, положения четко обоснованы, и в них масса всего совершенно для меня нового.
– Например?
– Например, я не знало о намерениях Беркли обучать индейцев на Бермудах, я не знал о годах, проведенных им на Род-Айленде. Меня это очень удивило, а больше всего мне понравилось то, как Барбер связывает исследования Беркли с его философскими трактатами по восприятию. По-моему, это замечательно, очень оригинально и очень глубоко.
– Ну а другие книги?
– Тоже отличные. Я и о Роаноке многого не знал. По-моему, Барбер предлагает интересную версию объяснения этой тайны, и я склонен согласиться с ним насчет того, что пропавшие поселенцы выжили благодаря объединению с индейцами кроатан. И еще мне понравились биографические подробности о Рэли и Томасе Хэрриоте. Вы знали, что Хэрриот первым посмотрел на Луну в телескоп? Я всегда считал, что первым был Галилей, а Хэрриот опередил его не несколько месяцев.
– Да, молодой человек, я об этом знал. Не надо читать мне лекции.
– Я просто отвечаю на ваш вопрос. Вы спросили меня, что я узнал из этих книг, и я вам рассказываю.
– Не огрызайся. Вопросы здесь задаю я. Понятно?
– Понятно. Мистер Эффинг, вы можете задавать мне любые вопросы, но не надо ходить вокруг да около.
– Это что еще значит?
– Это значит, что не стоит больше тратить время. Вы принесли эти книги ко мне в комнату, потому что хотели мне кое-что сказать. И я не понимаю, почему бы вам просто не взять да и сказать мне об этом прямо.
– Ну-ну что-то мы сегодня разумничались.
– Просто ведь нетрудно догадаться.
– Разумеется. Я ведь уже кое о чем намекал тебе, разве нет?
– Соломон Барбер – ваш сын.
Эффинг надолго замолчал, словно не желая признать того вывода, к которому привел наш разговор. Он уставился в пространство, снял темные очки и протер стекла платком – ненужное, даже абсурдное действие для слепого, – потом откашлялся и ответил:
– Соломон… Вот уж противное имя. Но меня, понятное дело, не спрашивали. Не будешь же ты выбирать кому-то имя, если не знаешь о его существовании?
– Вы с ним когда-нибудь встречались?
– Ни я с ним никогда не встречался, ни он со мной. Он-то считает, что его отец умер в 1916-м в пустыне Юта.
– А когда вы впервые узнали о нем?
– В 1947-м. Благодаря Павлу Шуму. Это он заварил это дело. Принес однажды вот эту книгу, о епископе Беркли. Книгочей он был великий, этот Павел, я тебе уже, наверное, рассказывал, и когда он заговорил о молодом историке по фамилии Барбер, я, естественно, навострил уши.
О моей прежней жизни Павел ничего не знал, так что мне пришлось притворяться, будто книга меня необыкновенно увлекла, чтобы разузнать об авторе книги побольше. Тогда еще о нем почти ничего не было известно. Барбер, кстати, фамилия довольно распространенная, и полагать, что Соломон как-то со мной связан, было бы нелогично. И все-таки подозрение у меня кое-какое закралось. Вообще, если я чему-то за свою бестолковую и длинную жизнь научился, так это умению прислушиваться к своим подозрениям. Павлу я состряпал какую-то историю, хотя, пожалуй, можно было обойтись и без этого. Он бы для меня все равно что угодно сделал. Попроси я его пойти на Северный полюс, тотчас бы сорвался с места и пошел. А мне всего-то нужны были кое-какие сведения, но я боялся рисковать и слишком углубляться в розыски, поэтому сказал Павлу, что хочу основать фонд поддержки какого-нибудь достойного молодого писателя и выплачивать ему ежегодную премию. Этот Барбер кажется мне многообещающим парнем, сказал я, так почему бы нам не познакомиться с ним и не посмотреть, заслуживает ли он дополнительных гонораров? Павел загорелся этой идеей. Он был убежден, что нет в мире ничего прекрасней, чем помогать дарованиям и талантам.
– А как же ваша жена? Вы так и не узнали, что с ней стало? Ведь было бы не так уж трудно выяснить, есть у нее сын или нет. Такие сведения, наверное, можно получить самыми разными путями.
– Безусловно. Но я дал себе слово не разузнавать об Элизабет. Мне было любопытно, просто не могло не быть любопытно, но в то же время не хотелось снова окунаться в то дрянное прошлое. Что миновало, то миновало, и для меня с ним было покончено. Жива она или нет, вышла ли снова замуж или нет – чего ради было узнавать об этом? Я заставил себя остаться в тени. Мое решение требовало, конечно, усилия воли, но помогало мне помнить, кто я теперь, не забывать, что я уже не тот, кем был прежде. Не оборачиваться назад – это очень важно. Никаких сожалений, никаких малодушных воспоминаний, никаких сантиментов. Запрещая себе разузнавать что-либо об Элизабет, я пекся прежде всего о том, чтобы сохранить твердость духа.
– Но вы хотели знать о своем сыне.
– Это другое дело. Если я кого-то произвел на свет, то вправе о нем знать. Я просто хотел все уточнить, не более того.
– Павлу долго пришлось раздобывать сведения?
– Нет. Он навел справки о Соломоне Барбере и выяснил, что тот преподает в каком-то захолустном университетишке где-то на Среднем Западе – в Айове или Небраске, – не помню точно. Павел написал ему письмо о его книге, такое, как бы сказать, письмо от поклонника. Все получилось очень складно. Барбер прислал изысканный ответ, и тогда Павел написал ему еще раз: дескать, так совпало, что он будет проезжать через Айову или Небраску и не могли бы они встретиться. Такое вот случайное совпадение, конечно. Ха! Будто на свете бывают совпадения. Барбер ответил, что будет очень рад с ним познакомиться, и знакомство состоялось. Павел поехал в эту Айову или Небраску, они провели вместе вечер, а потом Павел вернулся и сообщил мне обо всем, что меня интересовало.
– А именно?
– А именно, что Соломон Барбер родился в Шорхэме, на Лонг-Айленде, в 1917 году. А именно, что его отец был художником и погиб в Юте много лет назад. А именно, что его мать умерла в 1939 году.
– В том же году, когда вы вернулись из Европы.
– Совершенно верно.
– А потом?
– Что – потом?
– Что потом произошло?
– Ничего. Просто я сказал Павлу, что передумал насчет открытия фонда, и на этом все кончилось.
– И у вас никогда не возникало желания увидеться с сыном? Трудно представить, что на этом действительно все кончилось.
– На то были свои причины, юноша. Не думай, что мне было легко, но я так решил. Я так решил – раз и навсегда.
– Как благородно с вашей стороны.
– Очень благородно. Я был настоящим джентльменом во всем.
– А теперь?
– Несмотря на то, что я тебе сейчас сказал, я все-таки следил за его судьбой. Павел продолжал переписываться с ним и держал меня в курсе всех событий в жизни Барбера. А тебе я все это рассказываю вот зачем. Хочу, чтобы ты кое-что сделал для меня, когда я умру. С этим могут справиться и юристы, но мне бы хотелось доверить это тебе. У тебя это получиться лучше, чем у них.
– Что вы хотите сделать?
– Хочу оставить ему свои деньги. Конечно, и миссис Юм кое-что перепадет, а остальное пойдет сыну. Сопляк так прокололся в жизни, что, пожалуй, деньги ему не помешают. Бедняга толстый, неженатый, бездетный, разочарованный, просто какая-то развалина, тридцать три несчастья. Карьера у него полетела в трубу, хотя был он умен и талантлив. Его выперли из первого университета, где он преподавал, примерно в середине сороковых из-за какого-то позорного случая – насколько я знаю, приставал к мальчишкам-студентам, – а потом, чуть только он оклемался от этого и стал подниматься на ноги, ему досталось во времена маккартизма, и он снова оказался на дне. Провел он свою жизнь в самых занюханных, невообразимых местах, преподавал в каких-то богом забытых колледжах.
– Несчастливая судьба.
– Именно так оно и есть. Несчастливая судьба. На все сто процентов несчастливая судьба.
– Ну и причем же здесь я? Вы завещаете сыну деньги, юристы их ему передадут. По-моему, все очень просто.
– Я хочу, чтобы ты передал ему мой автопортрет. Чего ради, как ты думаешь, мы его так тщательно шлифовали? Не просто ради того, чтобы убить время, молодой человек, – все делалось со смыслом. Я всегда все делаю со смыслом, учти. Как только я умру, хочу, чтобы ты передал ему полный вариант вместе с сопроводительным письмом, объясняющим, как она появилась на свет. Понятно?
– Не совсем. С 1947 года вы держались от него на расстоянии, и я не понимаю, почему теперь вы вдруг так загорелись желанием вмешаться в его жизнь. В этом нет смысла.
– Каждый имеет право знать о своем собственном происхождении. Я не могу ему почти ничем помочь, но хотя бы рассказать о себе могу.
– Даже если он не хотел бы об этом знать?
– Да, даже если бы не хотел.
– Это, по-моему, несправедливо.
– А кто сказал, что должно быть справедливо? К справедливости это не имеет отношения. Пока я живу, держусь вдали от него, а когда умру, а это случится очень скоро, пора будет пролить свет на эту историю…
– Мне не кажется, что вы умираете.
– Смерть уже близко, поверь. Она вот-вот придет.
– Вы говорите это уже несколько месяцев, но выглядите так же хорошо, как и прежде.
– Какое сегодня число?
– Двенадцатое марта.
– Значит, мне осталось два месяца. Я умру двенадцатого мая, ровно через два месяца.
– Но вы не можете об этом знать. Никто не может.
– А я знаю, Фогг. Попомни мои слова. Ровно через два месяца я умру.
После этого странного разговора мы зажили по-старому, в обычном режиме. По утрам я читал Эффингу, а днем мы выезжали на прогулки. Все было вроде бы по-прежнему, но не совсем. Раньше Эффинг все книги для чтения отбирал по темам, а теперь его литературные желания казались мне непродуманными и совершенно случайными. То он просил меня почитать ему из «Декамерона» или «Тысячи и одной ночи», то из «Комедии ошибок», то совсем отказывался от книг и просил меня читать новости о весенних тренировках бейсболистов на сборах во Флориде. Может, теперь он решил читать все подряд, чтобы вспомнить, что его когда-то увлекало, и тем самым вспомнить свою жизнь и попрощаться с миром. Три-четыре дня подряд он заставлял меня читать ему порнографические романы (они были спрятаны в застекленном тайничке под книжным шкафом), но даже такие книги не пробуждали в нем сколько-нибудь заметного интереса. Раз-другой он хохотнул от удовольствия, но бывало, что и засыпал как раз на самом пикантном месте. Пока он дремал, я продолжал читать, а проснувшись через полчаса, он говорил, что отрабатывал сейчас состояние предсмерти. «Хочу умереть, думая о сексе, – бормотал он. – Лучшей мысли в момент смерти не найдешь». До этого я не читал порнографической литературы, и мне она показалась одновременно чепуховой и возбуждающей. Однажды я припомнил несколько наиболее удачных эпизодов и при встрече процитировал их Китти. Они произвели на нее то же впечатление: рассмешили, но в то же время заставили быстренько раздеться и скользнуть под одеяло.
Прогулки теперь тоже стали отличаться от прежних. Эффинг перестал ждать их с нетерпением и вместо того, чтобы громко требовать от меня подробных описаний окружающего, сидел молчаливый, задумчивый и отрешенный от всего. По привычке я продолжал рассказывать ему о том, мимо чего мы проезжали, но он почти не слушал, и без его едких одергиваний и критики мой энтузиазм тоже стал гаснуть. Впервые за все месяцы, проведенные с Эффингом, я видел его отстраненным от мира и почти равнодушным к нему. Я рассказал миссис Юм об этих переменах, и она призналась, что они стали беспокоить и ее. Правда, каких-либо явных физических изменений мы оба не замечали. Он ел ровно столько, сколько раньше; он не жаловался ни на какие новые боли или недомогания; его кишечник работал нормально.
Этот странный «летаргический» период длился примерно недели три, а когда я уже начал подозревать, что Эффинг серьезно сдает, однажды утром он появился за завтраком совершенно такой же, как прежде, – бодрый, деятельный и готовый к свершениям, как три недели назад.
– Решено – объявил он, стукнув кулаком по столу. Удар был столь силен, что столовое серебро вздрогнуло и зазвенело. – День за днем я прокручивал и обкатывал в уме одну мысль, пытаясь выстроить четкий план. И вот, после больших умственных трудов, рад сообщить, что все готово. Готово! Ей-богу, это моя самая замечательная идея. Шедевр, истинный шедевр мысли. Как насчет того, чтобы развеяться, а молодой человек?
– Конечно, – ответил я в тон ему, – я всегда готов развеяться.
– Отлично, вот это по-нашему, – сказал он, потирая руки. – Обещаю вам, дети мои, это будет величавая лебединая песня, прощальный поклон, каких еще не видели. Как там сегодня на улице?
– Ясно и свежо, – ответила миссис Юм. – По радио сказали, что днем может потеплеть до пятидесяти пяти.
– Ясно и свежо. Лучше не придумаешь. А какое сегодня число, Фогг, какой день календаря?
– Первое апреля, начало нового месяца.
– Первое апреля! День шуток и розыгрышей. Во Франции его называли днем шалостей. Что, Фогг, пошалим на славу? Пошалим так, что мало не покажется!
– Конечно же, – сказал я.
В таком тоне Эффинг воодушевленно проболтал до конца завтрака, лишь изредка останавливаясь, чтобы положить в рот ложку овсянки. Миссис Юм явно забеспокоилась, но меня очень порадовала эта вспышка кипучей энергии. Чем бы она ни закончилась, все равно это было лучше, чем последние три мрачные недели. Эффингу не подходила роль безучастного ко всему старика, и уж лучше пусть энтузиазм сведет его в могилу, чем все мы будем маяться от его подавленного настроения.
После завтрака он велел нам принести все, что нужно для прогулки, и укутать его потеплее. И вот он, как обычно, исчез под неизменными шарфом, шубой, шапкой, перчатками, одеялом. Потом он велел мне открыть чулан и взять лежавший там под кучей обуви и галош небольшой клетчатый саквояж.
– Как ты думаешь, Фогг, этого хватит? – спросил он.
– Все зависит от того, что вы хотите туда положить.
– Деньги. Двадцать тысяч долларов наличными.
Я собрался было ответить, но миссис Юм опередила меня:
– Что вы, мистер Томас, господь с вами. Я этого не переживу. Слепой человек – и мотаться по улицам с двадцатью тысячами наличности. Выбросьте это из головы.
– Заткнись, сука, – огрызнулся Эффинг. – Заткнись, а то я тебе покажу. Это мои деньги, и я сделаю с ними все, что захочу. У меня есть надежный телохранитель, и ничего со мной не случится. А если и случится, но не твое это дело. Поняла, ты, толстая корова? Еще раз пикни, и тебя уволю.
– Она просто заботится о вас, это ее работа, – сказал я, пытаясь защитить миссис Юм от этих чудовищных оскорблений. – Не стоит из-за этого сердиться.
– И ты тоже примолкни, каждой бочке затычка! – заорал он на меня. – Делай, что говорят, а то и тебя выставлю. В два счета отсюда уберешься. Только попробуй еще хоть слово поперек сказать – тогда узнаешь.
– Ну вы и зараза, – сказала миссис Юм. – Просто выживший из ума старый пердун, вот вы кто, Томас Эффинг. Хоть бы вы растеряли все свои доллары. Пускай они все по одному вылетят из вашего саквояжа, чтоб вы их больше никогда не увидели!
– Ха! – усмехнулся Эффинг. – Ха-ха-ха! А что, по-твоему, тупоумная клуша, я собираюсь сделать? Потратить их? Неужто ты думаешь, что Томас Эффинг опустился до такой банальщины? У меня на эти деньги большие планы, просто грандиозные, такое еще никому не снилось.
– Вот болтун! – ответила миссис Юм. – Да хоть бы вы миллион растранжирили, мне-то что? Мне это без разницы: просто избавлюсь от вас, а заодно и от всех ваших закидонов.
– Ну, будет, будет, – Эффинг вдруг заговорил подкупающе слащавым тоном. – Не дуйся, цыпочка. – Он взял ее руку и несколько раз пробежал по ней поцелуями вверх и вниз – будто бы даже с искренним чувством. – Фогг присмотрит за мной. Он парень крепкий, так что нам ничего не страшно. Будь покойна, я продумал все до мельчайших деталей.
– Меня вы не проведете, – ответила она, сердито отнимая руку. – Ясно, вам пришла на ум какая-то дурь. Так и запомните: меня вам не удастся сбить с толку. Я уже не девочка. Раз обдурят, так навсегда в дураках и останешься, так мне мама говорила, и она была права.
– Я бы тебе все объяснил, – сказал Эффинг, – но у нас мало времени. К тому же, если Фогг не поторопится вывезти меня отсюда, я сдохну от жары под всей этой грудой одежды.
– Ну и катитесь, – ответила миссис Юм. – А мне вообще наплевать.
Эффинг ухмыльнулся, потом выпрямился в кресле и повернулся ко мне.
– Готов, бой? – гаркнул он по-капитански.
– Всегда готов, сэр, – ответил я.
– Хорошо. Тогда поехали.
Нашей первой остановкой был Чейз-Манхэттен банк на Бродвее, где Эффинг снял со счета двадцать тысяч долларов. Сумма была значительная, и для выполнения этой операции потребовался почти час. Сначала надо было подписать бумаги у разных клерков, а потом еще кассиры возились, отыскивая требуемое количество пятидесятидолларовых купюр – именно в таком виде хотел Эффинг получить деньги. Он был клиентом этого банка многие годы, «значительным клиентом», как он неоднократно повторил управляющему, – и тот, опасаясь неприятных сцен, всячески старался угодить старику. Эффинг вел игру втемную. Он отказался от моей помощи, а когда вынул из кармана чековую книжку, то всячески закрывал ее от меня, будто боясь, что я увижу громадную сумму его счета. Меня уже давно не обижало такое его поведение, да и, в конце концов, мне было абсолютно все равно, сколько у него денег. Наконец купюры подготовили, кассир пересчитала их дважды, потом Эффинг велел мне пересчитать их еще раз – для верности. Раньше я никогда сразу столько денег не видел, но к тому моменту, когда закончил пересчет, эта сумма перестала казаться мне столь баснословной, и деньги снова превратились в обычные зеленые бумажки – четыреста штук. Я сказал Эффингу, что все верно, он удовлетворенно улыбнулся и велел уложить пачки в саквояж, куда они все спокойно поместились. Я застегнул саквояж, положил его на колени Эффингу и вывез старика из банка. Всю дорогу к выходу он возбужденно разговаривал и залихватски размахивал тростью.
На улице Эффинг приказал мне остановиться где-нибудь на островке безопасности посреди Бродвея. Место было шумное, вокруг неслись автомобили и грохотали грузовики, но Эффингу, казалось, все это не мешало. Он спросил меня, свободна ли скамейка, и когда я ответил, что свободна, он велел мне сесть. В тот день он был в темных очках, и, глядя на то, как он обеими руками прижимал к груди заветный саквояж, я подумал, что он выглядит еще нелепее, чем обычно: словно инопланетная птица, увеличенная копия колибри.
– Прежде чем мы начнем, я хочу изложить тебе свой план, – заговорил Эффинг. – Банк не место для разговоров, к тому же мне не хотелось, чтобы дома нас стала подслушивать эта занудная женщина. У тебя, видимо, возникла масса вопросов, и раз ты будешь моим соучастником в этом деле, то пора изложить тебе свой план.
– Я догадался, что рано или поздно вы сделаете это.
– Так вот, молодой человек. Мои дни уже сочтены, и именно поэтому я потратил последние месяцы, чтобы обдумать все детали своего ухода. Я составил завещание, написал некролог, избавился от всего лишнего. И теперь меня тревожит только одно – можешь называть это неоплатным долгом. Так вот, за две недели я все обдумал и пришел к решению. Пятьдесят два года назад, как ты помнишь, я получил мешок с деньгами. Я взял их, приумножил, и этих денег мне хватило на всю жизнь. Теперь же, когда конец уже близок, мне этот мешок денег больше не нужен. И что же мне с ним делать? Единственное более-менее разумное решение – их отдать.
– Отдать? Но кому же вы собираетесь их отдать? Грэшемы мертвы, да деньги и не им принадлежали. Они украли их у совершенно неизвестных вам людей. Да если бы даже вам удалось разузнать, кто они, то, скорее всего, сейчас их тоже уже нет в живых.
– Совершенно верно. Те люди уже умерли, а их наследников не разыщешь. Правильно?
– Я так и сказал.
– Еще ты сказал, что те люди мне неизвестны. Вот подумай-ка над этими словами. Если что и есть в избытке в этом Богом забытом городе, так это люди, которых я не знаю. Ими полны все улицы. Куда ни глянь – обязательно наткнешься на таких. Их вокруг нас миллионы.
– Вы серьезно?