Текст книги "Храм Луны"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Эдисон пошел на них войной. Переменный ток очень опасен, заявил он, и убьет человека, если тот приблизится к нему. Чтобы подтвердить свои слова, он разослал агентов по всей стране, и те на местных ярмарках демонстрировали убойную силу переменного тока. Одного такого пропагандиста я сам видел, когда был еще совсем крохой, и от страха уж штаны намочил. На сцену выводили животных и убивали электрическим разрядом. Собак, свиней, даже коров. Убивали прямо у тебя на глазах. Тогда и был изобретен электрический стул. Эдисон заварил эту кашу, чтобы показать опасность переменного тока, а потом продал свой электрический стул тюрьме Синг-Синг – они его там и по сей день используют. Прелестно, нечего сказать. Не будь мир таким прекрасным, мы бы все в циников превратились.
А выставка пресекла эти баталии. Теслу увидела уйма народу, и люди перестали бояться переменного тока. Сам-то он был чудаковатый, конечно, но, по крайней мере, не падкий на деньги – не от мира сего, одним словом. Через несколько лет «Вестингауз» оказался на грани краха, так Тесла из дружеских чувств отказался от своих прав на авторский гонорар. Хотя это были миллионы долларов, миллионы. А он просто перешагнул через эти миллионы и пошел дальше. Его интересовали только новые открытия. Ну разумеется, в конце концов он умер нищим.
Увидев Теслу собственными глазами, я стал читать все, что о нем писали в газетах. А о нем тогда писали постоянно, рассказывали о его новых изобретениях, цитировали его потрясающие догадки, которыми он делился со всеми, – лишь бы кто слушал. Любопытный был субъект. Вечный труженик, отшельник, жил в Уолдорфе один, жутко боялся микробов, навязчивые страхи буквально парализовали его, он был подвержен припадкам гиперчувствительности, чуть с ума не сходил. Муха, жужжавшая в соседней комнате, была для него все равно что эскадрилья самолетов. Если он шел под мостом, ему казалось, что мост давит ему на череп, вот-вот размозжит. У него была лаборатория на Нижнем Манхэттене, – по-моему, на Западном Бродвее или возле Грэнда. И чего он только там не напридумывал! Радиотрубки, торпеды дистанционного управления, проект электричества без проводов. Да-да, вот так вот, без проводов. Вставляешь металлический стержень в землю и тянешь энергию прямо из воздуха. Однажды он объявил, что придумал звуковолновое устройство, которое собирает энергию толчков Земли в антенну. Укрепил антенну на стене какого-то здания на Бродвее, через пять минут вся конструкция задрожала, и рухнула бы к чертовой матери, если бы он не прекратил испытания. Я обожал читать обо всем этом, когда был мальчуганом, голова была этим просто забита.
О Тесле ходили всяческие легенды. На него смотрели как на провозвестника нового века, и никто не смел спорить с ним. Абсолютное покорение природы! Мир, в котором осуществима любая мечта! Особенно усердствовал в прославлении Теслы в печати некий Джулиан Готорн, как потом оказалось, сын Натаниэля Готорна, великого американского писателя. Ха… Джулиан. Меня тоже так звали, если помнишь, так что я читал статьи молодого Готорна с некоторым персональным интересом. Он тогда был весьма в фаворе, популярный борзописец, но насколько хорошо писал его отец, настолько плохо писал он сам. Каналья. Подумай только, вырасти рядом с Мелвиллом и Эмерсоном и стать таким бездарем. Он накатал пятьдесят с лишним книг, сотни статей в журналах, и все это полнейший бред. Однажды он угодил в тюрьму за какое-то финансовое мошенничество: обдурил кого-то из налоговых агентов – забыл я уже, что там к чему. Так или иначе, этот Джулиан Готорн был приятелем Теслы. В 1899, а может, в 1900-м Тесла отправился в Колорадо-Спрингс, устроил в горах лабораторию и стал изучать шаровую молнию. Как-то ночью он заработался и забыл выключить приемник. Из прибора понеслись странные звуки. Статические шумы и радиосигналы, чего там только не было. На следующий день Тесла рассказал об этом журналистам и заявил, что такой случай подтверждает: в космосе существует разумная жизнь, и с ним-де разговаривали эти чертовы марсиане. И, хочешь верь, хочешь нет – никто не посмеялся над его словами. Сам лорд Кельвин, вдрызг напившийся на каком-то банкете, кричал, что это одно из величайших научных достижений всех времен. Очень скоро после того происшествия Джулиан Готорн написал статью о Тесле в одном из центральных журналов. Мозг Теслы настолько развит, писал он, что такой мозг просто не может принадлежать человеку. Он якобы родился на другой планете, – по-моему, на Венере, – и был послан на Землю специально с тем, чтобы раскрыть нам тайны природы, объяснить человеку божественный промысел. И опять же – думаешь, люди смеялись? – ничего подобного. Многие восприняли это всерьез, и даже теперь, шестьдесят-семьдесят лет спустя, найдутся тысячи в это верящих. Сейчас в Калифорнии существует какая-то секта, там превозносят Теслу как представителя внеземной цивилизации. Можешь не принимать мои слова на веру. У меня где-то есть брошюры этой секты, так что, если хочешь, сам посмотри. Павел Шум в свое время читал их мне, когда была дождливая погода. Жуткий бред. Так обхохочешься, животики надорвешь.
Я рассказываю обо всем этом, чтобы ты имел представление, что значило для меня, когда Тесла приехал в Шорхэм возводить свою башню. Я просто не мог опомниться от счастья: еще бы, такой великий ученый, и приезжает в мой маленький городок каждую неделю! Я, бывало, поджидал его, наблюдал, как он выходит из подъезда, и думал: а может, и мне что-нибудь откроется, если я буду за ним наблюдать? Даже просто подойти к нему было для меня все равно что приобщиться к его величию, словно оно – какая-нибудь заразная болезнь, которую легко подхватить. Я ни разу так и не набрался смелости заговорить с ним, ну да ладно. Достаточно было мысли, что он здесь, что я в любой момент могу увидеть его.
Однажды наши глаза встретились – я на всю жизнь запомнил этот знаменательный миг: я ощутил, как он смотрит прямо сквозь меня так, будто меня и вовсе не существует. То была потрясающая минута. Я ощущал, как его взгляд проникает сквозь мои глаза и сверлит затылок, сжигает мозг в моем черепе, превращая его в пепел. Впервые в жизни я почувствовал, что я ничто, совершенное ничто. Ты, верно, думаешь, что это расстроило меня? Ничуть не бывало. Сначала это меня поразило, но как только потрясение улеглось, я понял, что его взгляд возродил и вдохновил меня, точно мне удалось пережить собственную смерть. Нет, пожалуй, не совсем так. Мне было всего семнадцать, еще совсем мальчишка. Когда глаза Теслы прошли сквозь меня, я испытал первое дыхание смерти. Да, так, наверное, точнее. Ощутил нутром, что я смертен, и в то мгновение понял, что моя жизнь не вечна. Такое понимаешь не сразу, а когда поймешь, все в тебе переворачивается и ты меняешься навсегда. Мне было семнадцать, и вот в одно мгновение, окончательно и бесповоротно я понял: моя жизнь – это моя собственность, она моя и ничья больше.
Это я о свободе, Фогг. Чувство, когда отчаяние становится таким невыносимым, таким сокрушающим, таким мучительным, – и ты вдруг начинаешь понимать, как оно же тебя и освобождает. Только так, иначе ты просто подохнешь. Тесла заставил меня задуматься о смерти, и с того момента я понял, что обязательно стану художником. Я уже давно хотел этого, но до встречи с Теслой не мог себе в этом признаться. Мой отец истово служил золотому тельцу, был чудовищный магнат и считал меня с моими мечтами никому не нужной тряпкой. Но я не сдался и стал художником, а через несколько лет мой старик сыграл в ящик у себя в конторе на Уолл-Стрит. Мне тогда исполнилось двадцать два, а может, двадцать три года, и я загреб в наследство все его деньги, все до единого цента. Ха! Так я превратился в самого богатого при жизни художника, таких больше не было никогда. Художник-миллионер. Только подумай, Фогг! Мне было столько же, сколько тебе сейчас, и я мог позволить себе все – любую сумасшедшую прихоть.
А Теслу я видел еще раз, но только позже, гораздо позже. Уже после того, как я исчез, почти что умер, уехал из Америки и снова вернулся сюда. Тысяча девятьсот тридцать девятый, тысяча девятьсот сороковой… Мы с Павлом Шумом уехали из Франции как раз перед тем, как туда вошли немцы, – собрались, упаковались и были таковы. Нам больше некуда было податься – американскому калеке и русскому поэту, а оставаться там не имело смысла. Мы поначалу хотели отправиться в Аргентину, но потом я подумал: чем черт не шутит, может, поездка в Нью-Йорк придаст мне новых сил? Ведь прошло уже двадцать лет, как я там не был. Как только мы прибыли, открылась Всемирная ярмарка, новый гимн прогрессу, но теперь она меня не потрясла – я ведь уже повидал Европу. Здесь все было туфтой. Еще чуть-чуть, и от того прогресса мы бы взлетели на воздух, любому ослу это было ясно. Тебе не мешало бы познакомиться как-нибудь с братом миссис Юм, Чарли Бэконом. Во время войны он был пилотом бомбардировщика. Его под конец заманили в Юту и готовили в той группе, которая сбросила потом атомные бомбы на Японию. Он с ума сошел, когда выяснил, что ему предстоит сделать. Бедняга, как не пожалеть таких? А ты наматывай на ус, какой у нас прогресс – с каждым месяцем мышеловка усовершенствуется. Не успеешь оглянуться, как всех нас, как мышей, перебьют в одно мгновение.
Итак, я снова был в Нью-Йорке, и мы с Павлом стали совершать прогулки по городу. Вот как мы с тобой сейчас: он катил кресло, мы смотрели на то, что было перед нами, – но гуляли гораздо дольше, целыми днями. Павел видел Нью-Йорк в первый раз, и я рассказывал ему о нем, пытался заново свыкнуться с городом юности. Как-то летом тридцать девятого мы зашли в Национальную библиотеку, что на перекрестке Сорок второй улицы и Пятой авеню, потом остановились передохнуть в Брайант-парке. Вот там-то я и увидел Теслу снова. Павел сидит рядом со мной на скамейке, а всего в десяти-двенадцати шагах от нас этот старичок кормит голубей. Он стоит, а птицы летают вокруг него, садятся ему на плечи и голову – дюжины воркующих голубей, – гадят прямо ему на одежду и клюют крошки с его ладоней, а старик еще и болтает с ними, называет их своими пташечками, лапочками, своими ангелами. Как только я услышал этот голос, так сразу понял: это Тесла, – а когда он обернулся в мою сторону, то сомнений у меня не осталось. Восьмидесятилетний старик, полулысый, полуседой, совсем как я сейчас. Увидев его, я чуть не расхохотался. Вот какой он стал, кумир моей юности, гений, пришелец из космоса. Теперь это был просто дряхлый, ни на что не годный старик, и только-то. «Вы – Никола Тесла, – обратился я к нему. Именно так, церемоний я не терпел. – Вы – Никола Тесла, – сказал я, – в свое время я вас видел». Он улыбнулся мне и слегка поклонился. «Я сейчас занят, – ответил он, – может быть, поговорим в другой раз». Я повернулся к Павлу и сказал: «Дай мистеру Тесле денег, Павел, ему они, верно, пригодятся купить еще корма для птиц». Павел встал, направился к Тесле и протянул ему десятидолларовую бумажку. То было событие века, Фогг, неповторимое событие. Ха! Никогда не забуду замешательства в глазах этого сукина сына. Мистер Грядущий день, пророк нового века! Павел протягивает ему бумажку, и я вижу, как он силится не заметить ее, оторвать взгляд от денег и – не может. Просто стоит и пялится на десять долларов, будто какой-нибудь слабоумный побирушка. И наконец берет деньги, буквально выхватывает их у Павла и запихивает себе в карман. «Очень мило с вашей стороны, – бормочет он, – очень мило. Моим дорогим голубкам всегда нужны крошечки, они все подбирают». Потом он отвернулся от нас и заворковал что-то своим птицам. Павел повез меня дальше, и на этом все кончилось. Больше я его никогда не видел.
Эффинг помолчал немного, словно смакуя воспоминания о своей жестокости. Потом, уже спокойнее, заговорил снова:
– Значит, я продолжаю. Ты об этом эпизоде не думай, пиши себе и пиши, и все будет в порядке. Так или иначе, все будет сказано, все выйдет на чистую воду. Так я говорил о Лонг-Айленде? О Томасе Моране и о том, как все началось. Видишь, я ничего не забыл. Ты пиши-пиши, все подряд, а то никакого некролога не получится, если ты писать не будешь.
Втравил меня в это дело Моран. В семидесятых он путешествовал по Западу и исколесил его весь вдоль и поперек. Он, конечно, путешествовал там не в одиночку, как Ральф, который блуждал по диким местам подобно дремучему паломнику. Моран… – ну как бы это сказать…
– Моран подходил к путешествию не так. Он делал все со вкусом. В семьдесят первом он был штатным художником в экспедиции Хэйдена, а потом, в семьдесят третьем, отправился туда же вместе с Пауэллом. Мы с тобой читали книгу Пауэлла пару месяцев назад; там все иллюстрации сделаны как раз Мораном. Помнишь ту картину – Пауэлл повис на краю скалы и изо всех сил старается удержаться одной рукой? Отлично сделано, согласись. Моран знал толк в рисовании. Он и прославился-то как раз тем. что написал тогда. Именно он показал американцам, как выглядит Запад. Он первым написал Большой Каньон, и картина висит теперь в самом Капитолии в Вашингтоне; первые изображения Йеллоустона, Пустыни Большого Соленого Озера, страны каньонов на юге штата Юта – это все тоже Моран. Вездесущая Прибыль! Запад нанесли на карту, нарисовали уйму картин, нафотографировали, превратили в огромную американскую фабрику прибылей. А ведь то были последние нетронутые островки континента, белые пятна, никем до того не исследованные. А теперь – пожалуйста, все это таинство подают каждому на маленьком кусочке холста – любуйтесь! «Золотой костыль», который взял да и проткнул сердце этой страны!
Я не был таким художником, как Моран, – тебе не стоит так думать. Я принадлежал к новому поколению и свысока смотрел на все это романтическое слюнтяйство. В шестом или седьмом году нашего века я жил в Париже и все новые веяния мне были известны не понаслышке. Фовисты, кубисты – эти направления кружили мне голову в юности, а как только уловишь вкус будущего – обратной дороги уже нет. Со всей художественной братией я познакомился на выставках Стиглица на Пятой авеню, мы вместе ходили по барам и говорили об искусстве. Им нравилось то, что я писал, и они вовсю меня расхваливали, называя не иначе как новым ярким дарованием. Марин, Дав, Демут, Мэн Рэй, – не было художника, с кем бы я не был знаком. Я тогда был дьявольски хитрым лисом, в моей голове постоянно роились какие-нибудь остроумные идеи. Вот сейчас все говорят об Арсенальной выставке, а для меня и тогда, когда ее организовали, ничего нового в ней не было. И все же я не был похож на большинство художников своего поколения. Меня совершенно не интересовали линии, механические абстракции, интеллектуальное искусство, в общем холст как целый мир – все это мне казалось бесперспективным. Я был колористом, моей темой был воздух, просто воздух и свет – сила света, которая привлекает взгляд. Я по-прежнему рисовал с натуры, и потому-то мне интересен был такой мастер, как Моран. Он был из старой гвардии, писал в духе Тернера. Это было у нас общее, так же как и страсть к пейзажу, страсть к изображению реального мира. Моран все время толковал мне о Западе. Если ты не побываешь там, говорил он, то никогда не поймешь по-настоящему, что такое пространство. Ты перестанешь расти как художник, если не съездишь туда. Обязательно попробуй написать то небо, это перевернет всю твою жизнь. И так изо дня в день, всегда об одном и том же. Он начинал свою песню всякий раз, как мы встречались, и через некоторое время я наконец сказал сам себе: почему бы и нет, что мне стоит оправиться туда и самому все посмотреть.
Случилось это в 1916-м. Мне тогда уже было тридцать три, я уже был женат где-то года четыре. Ничего глупее не сделал за всю свою жизнь – женился! Ее звали Элизабет Уилер. Она была из богатой семьи, так что вышла за меня не ради денег, а может, и ради них, судя по тому, как у нас дальше все сложилось. Очень скоро я понял, в чем дело. В нашу первую брачную ночь она рыдала, как ребенок, и после этого врата блаженства наглухо захлопнулись. Ух, я то и дело штурмовал эту крепость, но больше от злости, чем почему-либо еще. Просто чтобы поняла: от этого раз навсегда не открутишься. Даже теперь удивляюсь: и что меня дернуло жениться на ней? То ли мордашка у нее была уж очень смазливенькая, то ли сама она была уж очень пухленькая да гладенькая – не знаю. Они тогда все до замужества были девственницами… Я надеялся, что она привыкнет и научится получать от этого удовольствие. Но у меня так ничего и не вышло: она все время плакала и вырывалась, то и дело принималась визжать – в общем, сплошная мерзость. Она меня воспринимала так, словно я был зверем и посланцем дьявола. Зараза, фригидная сука! Ей бы в монастыре жить. Я показал ей скрытую, запретную часть мира, благодаря которой он и существует, а она меня так никогда за это и не простила. Гомо эректус, эта тайна мужской плоти – для нее это был один ужас. Лишь завидев, что с этой плотью происходит, она умирала от страха. Ну я не буду на этом подробно останавливаться. Это старо как мир, ты наверняка и сам о таком уже наслышан. Развлекался я на стороне. Возможностей было хоть отбавляй, поверь, мое мужские достоинства никогда не оставались без внимания. Я был тогда франтом, одевался с иголочки, с деньгами проблем не было, мое хозяйство всегда было на стреме. Ха! Было бы время, с удовольствием проболтал бы с тобой немножко об этом. О том, в каком ритме у меня все работало, похождения моей средней ноги. Две другие конечности могут и не действовать, а их крошка-брат живет себе в свое удовольствие. Даже сейчас, Фогг, ты не поверишь, но Малютка не унимается.
Ну, ладно, ладно, хватит об этом. Это не суть важно. Я просто пытаюсь воссоздать некий фон, описать тебе обстановку. Если, возможно, будет не очень понятно, почему со мной случилось то, что случилось, моя жизнь с Элизабет кое-что для тебя прояснит. Я не говорю, что это была единственная причина, но и не последняя, это уж точно. Когда судьба предложила мне такой крутой вираж, я ничуть не пожалел, что придется исчезнуть. В возможности стать умершим я нашел даже пользу.
Но сначала у меня такого, конечно, и в мыслях не было. Ну, месяца три-четыре, прикидывал я, а потом вернусь. Мои ньюйоркские приятели решили, что я тронулся, раз собираюсь туда, им это было непонятно. Езжай в Европу, говорили они, в Америке ничего путного не найдешь. Я им объяснял, почему собираюсь на Запад, и чем больше я об этом говорил, тем больше сам заводился. Просто бредил этим путешествием и не мог дождаться, когда же мы тронемся в путь. К тому времени я уже решил взять кого-нибудь с собой, а именно молоденького парнишку Эдварда Бирна – Тедди, как звали его родители. Мы дружили с его отцом, и как раз он уговорил меня взять с собой своего сына. Я особенно не возражал, думал, что компания не помешает, тем более, что Бирн был живым, сообразительным парнем, пару раз мы уже выходили с ним из разных ситуаций, и я знал, что у этого мальчишки есть голова на плечах. Упорный, толковый и сильный юноша лет восемнадцати-девятнадцати. Он мечтал стать картографом, поступить на работу в Службу геологии, геодезии и картографии США и посвятить свою жизнь изучению и обследованию неведомых мест. Такое было время, Фогг. Тедди Рузвельт, висячие усы, всякое такое мужеское лихачество. Отец Бирна накупил ему горы снаряжения: секстант, компас, теодолит, все-все, – а я запасся принадлежностями живописца, которых хватило бы годна на два. Карандаши, рашкули – это угольные грифели, пастель, масляные краски, кисти, рулоны холста, бумага, – я рассчитывал плодотворно поработать. Все, что наговорил мне Моран, к тому времени уже накрепко засело у меня в голове, и я ожидал от этого путешествия очень многого. Я намеревался создавать там шедевры, и, ясное дело, не хотел попасть впросак из-за нехватки каких-нибудь кистей или бумаги.
Хотя в постели Элизабет и была холодной как ледышка, она забеспокоилась, узнав, что я собираюсь уехать. Чем ближе становился день отбытия, тем больше она страдала: то заливалась слезами, то умоляла меня отменить поездку. Мне это до сих пор непонятно. Другая бы на ее месте радовалась, что я наконец отвяжусь от нее. Но она была непредсказуемая женщина и всегда поступала так, как ты и предположить не мог. В последнюю ночь перед отъездом она пошла на героическую жертву. Может, она перед этим даже чуточку выпила, – ну, ты понимаешь, для храбрости, – а потом бросилась в бой, перешагнула через себя и отдалась мне. Раскинула руки, закрыла глаза, ну точно какая-нибудь там чертова мученица. Никогда этого не забуду. О, Джулиан, повторяла она, о, любимый мой. Как большинство сумасшедших, она, вероятно, чуяла наперед, что случится, вероятно, чувствовала: все в нашей жизни переменится навсегда. Ну, я сделал, что надо, в ту ночь – в конце концов, это был мой супружеский долг, – но это не остановило меня, и на следующее утро я уехал. Больше я ее никогда не видел – так уж распорядилась судьба. Ну да ладно. Я просто рассказываю тебе факты, а ты уж воспринимай их как хочешь. Та ночь не осталась без последствий. Можно было бы и не говорить об этом, но прошло немало времени, прежде чем я узнал, что это были за последствия. Тридцать лет прошло, тридцать, почти целая жизнь. Последствия… Так-то, молодой человек. От последствий никуда не денешься, хочешь ты того или нет.
Мы с Бирном отправились поездом. Через Чикаго и Денвер до Солт-Лейк-Сити. В то время это было бесконечно долгое путешествие, и когда мы наконец туда добрались и сошли с поезда, у меня было чувство, что я протрясся в нем целый год. Был апрель 1916 года. В Солт-Лейк-Сити мы отыскали проводника, но чуть позже в тот же день – только подумай – он обжег себе ногу в кузнечном цехе, и нам пришлось искать другого. Дурное это было предзнаменование, по началу об этом никогда не задумываешься, просто продолжаешь делать то, что намеревался. Человека, который нам достался, звали Джек Скорсби. Бывший кавалерист, лет сорока восьми – пятидесяти, старожил в тех краях. И нам сказали, что он хорошо знает всю округу, лучше всех. Пришлось поверить на слово. Я ведь никого не знал из тех, с кем разговаривал, и они могли наболтать мне все что им вздумается, им-то было все равно. Для них я был просто чужаком, богатым желторотым новичком с далекого Востока, и что за нужда им была со мной церемониться? Вот так все и получилось, Фогг. Нам ничего не оставалось, как слепо довериться судьбе и понадеяться на лучшее.
Насчет Скорсби у меня сразу возникли подозрения, но нам так не терпелось наконец добраться до цели, что мы решили не тратить время. Скорсби был низенький, грязный человек; напоминал волосатого бычка, вымазанного в навозе, и ржал, как лошадь, но говорил всегда дело, этого у него не отнять. Он наобещал нам показать такое, что видели лишь сам Господь Бог да «эндейцы». Понятно было, что он здорово привирает, но наше любопытство все равно разгоралось с каждым часом. Мы развернули на гостиничном столе карту и обговорили маршрут, по которому пойдем. Скорсби вроде бы знал, что к чему, и то и дело вставлял свои замечания, бормотал что-то в сторону, чтобы похвастаться своими знаниями: сколько лошадей и ослов надо взять, как вести себя с мормонами, как обходиться почти без воды на юге. Понятно, что он считал нас идиотами. Сама задумка отправиться поглазеть на ландшафт казалась ему совершенно дурацкой, а когда я сказал ему, что я художник, он чуть не расхохотался. И все же мы вроде как заключили выгодную сделку и ударили по рукам. Я понадеялся, что у нас все наладится, надо только притереться друг и другу.
В ночь пред тем, как тронуться в путь, мы с Бирсом сели поговорить. Он показал мне свои приборы для наблюдений. Я, помню, был тогда в каком-то приподнятом настроении, когда тебе вдруг начинает казаться, что все пойдет по-новому и очень хорошо. Бирн объяснил мне, что нельзя определить своего точного положения на земле, не соотнеся его с какой-то точкой на небе. Что-то там сделать с триангуляцией – это тригонометрическая съемка, – с техникой измерений, как следует сейчас уже не помню. Однако эта головоломка насчет пространственной ориентации меня привлекала и привлекает до сих пор. Человек не может определить, где он находится на земле, безотносительно Луны или какой-нибудь звезды. Все начинается с астрономии, а уже потом идут карты местности. Если подумать об этом как следует, мозги наизнанку вывернутся. «Здесь» существует только относительно «там», а не наоборот. Рядом с нами существует потому, что есть что-то вдали. Не взглянув наверх, мы никогда не поймем, что у нас под ногами. Подумай-ка над этим. Мы узнаем, кто мы такие, лишь определив, кем мы не являемся. Нельзя двигаться по земле, не коснувшись неба.
Поначалу у меня в работе все ладилось. Мы двинулись в путь на запад от города, разбили лагерь на пару дней у Большого Соленого озера, а потом направились прямо в пустыню. Ничего подобного я за всю жизнь не видел. Самое плоское, самое безлюдное место на всех планете, Праземля забвения. Там день за днем идешь-идешь и не видишь ровным счетом ничего. Ни деревца, ни кустарника, ни травинки. Ничего, лишь белую потрескавшуюся землю до самого горизонта. Земля на вкус соленая, и где-то далеко горизонт сливается с горами, огромное кольцо гор словно вибрирует в лучах солнца. А тебе чудится, что ты видишь воду, видишь блеск волн, но это только мираж. Крутом – мертвый мир, и, передвигаясь, ты все время приближаешься к такому же мертвому, пустому миру. Одному Богу известно, сколько первопроходцев не смогли одолеть его и остались в той пустыне, – нам то и дело попадались белые кости, валявшиеся прямо на земле. Теперь-то всем известно, что доконало экспедицию Доннера. Они застряли в этом соленом мире, а когда наконец добрались до гор Сьерра в Калифорнии, снега преградили им путь, и чтобы хоть кто-нибудь выжил, они стали есть друг друга. Теперь все об этом знают, это вошло в американский фольклор и действительно чистая правда, чистая и неопровержимая. Колеса от телег, черепа, пустые гильзы от патронов – все это я видел там в 1916 году. Громадное кладбище, вот что это было, белый саван смерти.
Первые две недели я писал как одержимый. Никогда до тех пор у меня ничего подобного не получалось. Я не думал, что от масштаба будет так многое зависеть, но оказалось, что зависит, по-другому нельзя было одолеть законы соразмерности и перспективы. Фигуры на холсте становились все меньше и меньше, почти на грани исчезновения. Твоя рука словно жила своей собственной жизнью. Просто дай ей волю, повторял я себе, просто дай ей волю и не тревожься, потом сам все увидишь. Ненадолго мы задержались в Вендовере, подзаправились, потом пересекли границу штата Невада и направились на юг, вдоль кромки горной цепи Миражей. И снова все окружающее поражало меня, но совсем не так, как я ожидал. Горы, снега на вершинах гор, облака, кочующие над снегами. Через какое-то время они начинают сливаться друг с другом и их становится невозможно различить. Белизна, белизна, все новые и новые ее оттенки. Как ты нарисуешь что-нибудь, если не знаешь, если ли оно вообще? Понимаешь, о чем я, а? Все получается как-то не по-земному. Иногда ветер дует с такой силой, что ты свою собственную мысль перестаешь ощущать, а потом вдруг сразу стихает, воздух словно замирает, и ты стоишь и думаешь, не оглох ли. Неземная тишина, Фогг. Единственное, что ты слышишь, это биение собственного сердца и ток крови.
Со Скорсби нам пришлось нелегко. Работу свою он, пожалуй, выполнял: вел нас за собой, раскладывал костры, искал пропитание, – но его презрение к нам не уменьшалось, злоба просто распирала его, и он отравлял нам настроение. Ну буквально исходил недоброжелательностью, дулся и плевался, бормотал себе под нос какие-то ругательства, раздражал нас своей угрюмостью. Довольно скоро он так надоел Бирну, что тот даже перестал разговаривать в его присутствии. Скорсби обычно уходил на охоту, пока мы занимались своими делами: Тедди лазал по скалам и проводил свои расчеты, а я пристраивался на каком-нибудь уступе со своими грифелями и красками. Но вечером все равно приходилось втроем готовить еду на костре. Пытаясь хоть как-то разрядить обстановку, я однажды предложил Скорсби сыграть в карты. Ему это поначалу понравилось, но, как большинство глупых людей, он сильно преувеличивал свои умственные способности. Прикинул, что сейчас обставит меня и выиграет кучу денег. Таким образом обставит во всем, не только в картах, и покажет, кто здесь главный. Мы играли в блек-джека, и ко мне пришли все козыри, он проиграл подряд шесть или семь партий. Его уверенность в своем превосходстве пошатнулась, и он стал играть хуже, заключал безумные пари, пытался блефовать, делал все не так. Я в ту ночь выиграл, наверное, долларов пятьдесят-шестьдесят, а для него это было целое состояние. Увидев, как он расстроился, я попытался исправить положение и сказал, что отказываюсь от денег. Ну зачем мне эти деньги? Плюнь на все это, сказал я ему, просто мне повезло, давай лучше забудем об этом, без обид, – в общем, что-то в этом роде.
Ничего хуже, видно, ему и сказать было нельзя. Скорсби решил, что я смотрю на него свысока, что хочу оскорбить его, что гордость его задета, да еще как. С той поры между нами словно черная кошка пробежала, и ничего исправить уже было нельзя. Я и сам-то был еще тот сукин сын, упрямый, – ты, наверное, уже заметил. Бросил я его умасливать. Раз хочет вести себя по ослиному, ну и пусть себе упирается до второго пришествия. Вот так мы и жили в огромной пустыне – вокруг нас ничего, ничего кроме многомильной пустоты, – и, тем не менее, мы как будто были заперты в тюремной камере, словно делили ее с человеком, который не спускает с тебя глаз, который только и ждет, когда ты отвернешься, чтобы всадить тебе нож в спину.
В том-то и была беда. Огромное пространство постепенно начинает тебя поглощать. Был момент – я дошел до того, что оно мне стало невыносимо, со всей своей чертовой тишиной и пустотой. Пытаешься найти в нем самого себя, а пространство такое огромное, размеры его столь чудовищны, что под конец – не знаю, как это выразить, – под конец оно вообще перестает существовать. Нет ничего: ни мира людей, ни земли – вообще ничего, вот до чего под конец доходишь, Фогг, – кажется, что все – плод воображения, мираж. И сам ты существуешь только в собственном воображении.