Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 2"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
В шесть часов вечера камердинер, одетый в ливрею с графскими коронами на белых плоских пуговицах, постучал в дверь комнаты Саблина и попросил по-польски идти обедать.
В большой столовой, со спущенными шторами, залитой электрически светом, уже собрались все офицеры Саблинского дивизиона и гости графа Ледоховского. Ждали Саблина как почётного гостя. Едва он переступил порог столовой, как с хор трубачи грянули ему полковой марш. Это было так неожиданно, что Саблин вздрогнул и приостановился. К нему подошёл Ротбек со сконфуженной виноватой улыбкой.
– Саша, прости, – сказал он, – что я без тебя распорядился и просил князя разрешить взять трубачей. Но молодёжь, столько дам, барышень, отчего и не потанцевать потом.
– Эх, Пик, Пик! – укоризненно сказал Саблин и пошёл к хозяйке. Графиня, сорокалетняя, но ещё видная и красивая полька, была одета в бальное платье и блистала своими широкими белыми плечами и высокою грудью. Она не хотела или не умела говорить по-русски и заговорила с Саблиным на отличном французском языке. Саблина это взорвало, и он, сознавая свою грубость, отвечал ей по-русски. Разговор прервался. Её дочь, Анеля, прелестное существо семнадцати лет, свежее, румяное, с большими чёрными глазами, тонким носом, тонкими бровями и губами, церемонно присела перед Саблиным. Она воспитывалась во французском монастыре и с трудом говорила по-русски.
Саблин торопливо проходил вдоль стоявших группой гостей, мимо тянувшихся перед ним офицеров. Прилизанные затылки и длинные носы вычурно, по-варшавски одетых польских помещиков и туалеты их дам – то богатые бальные, то простые дорожные, мелькали перед ним. Много было молодых красивых лиц, и Саблин понял, что Пик не мог устоять перед соблазном развернуться вовсю. Сзади Саблина шёл граф Ледоховский и представлял его дамам, а ему своих гостей:
– Пан Каштелянский с Кухотской Воли. А то полковник Саблин, наш защитник. Пани Ядвига Каштелянская, а то её панночки Марися и Зося… Пан Зборомирский с Павлинова, где теперь бой идёт, а то пани Анеля Зборомирская, самая красивая и весёлая во всём нашем округе.
Мило подрисованное овальное лицо, с крошечными пухлыми капризными губами, с большими блестящими глазами, чуть вздёрнутым носиком с широкими ноздрями и лбом, прикрытым задорными кудрями, повернулось к Саблину с нежной истомой. Ей было меньше тридцати лет, рядом стоял пан Зборомирский, старый, лысый и безсильный.
«Самая весёлая, – подумал Саблин, – есть отчего веселиться при таком муже!»
На отдельном столе была приготовлена закуска и водки. Стол этот живо обступили гости и офицеры. Саблин стоял в стороне. Со дня похорон жены и объявления войны он дал зарок не пить ни вина, ни водки.
Пани Анеля и графиня несколько раз подходили уговаривать его, но он отказывался.
– Саша, – подмигивая глазами, кричал ему туго набитым ртом Ротбек, – а я четвертную шнапса хватил. Прелестный шнапс, на каких-то з-за-м-мечательных травах настоянный. А колбаса – не колбаса, а прямо мечта. Так под водку и просится.
– Пани Анеля, – говорил высокий и красивый штаб-ротмистр Артемьев, – ну вы хотя пригубьте мне немного, чтобы я ваши мысли узнал.
Зборомирская смеялась, показывая два ряда великолепных зубов, кокетливо грозила маленьким пальцем, украшенным кольцами, и говорила:
– О! Зачем пану ротмистру знать мысли маленькой польской паненки? Чёрные мысли, нехорошие мысли.
Наверху трубачи играли попурри из «Кармен» и шаловливо-страстные мотивы оперы Бизе волновали дам и возбуждали мужчин. О войне, о близости боя никто не говорил.
За обедом Ледоховский, сидевший рядом с Саблиным, занимал его политическим разговором. Саблин угрюмо молчал.
– Вы слыхали про манифест великого князя Николая Николаевича? Польша возрождается. Какой это хороший, красивый, благородный жест. Два братских народа, слившись в объятии, пойдут на защиту своей свободы от общего врага славянства. Вы, наверно, испытываете эту глубокую священную ненависть к германскому народу?
Саблин ничего не ответил. Он заглянул себе в душу и не нашёл там ненависти. Он не мог ненавидеть Веру Константиновну, он продолжал любить баронессу Софию, а её муж, прусский офицер, был в лагере врагов. Вся война казалась Саблину страшным недоразумением, и он не понимал её.
– Как вы думаете, – сказал он Ледоховскому, – что же будет представлять из себя в будущем Польша? Царство, королевство или иное что?
Ледоховский расправил красивый длинный ус, внимательно посмотрел на Саблина и начал:
– Конечно, никому другому не следует быть на престоле Польском и короноваться короною Пястов, как великому князю Николаю Николаевичу. За него все сердца польского шляхетства, вся Польша за него… Но, пан полковник, не находите ли вы, что в двадцатом веке уже неуместно говорить о коронах и престолах?.. Народ сам желает принять на себя управление страною. Мы живём в век демократии, и Речи Посполитой уместнее преобразоваться в республику, связанную прочным союзом с Российской монархией.
– Сейм будет править Польшей? – сказал Саблин, не думая ни о чём.
– О да. Сейм. Парламент. Народ.
– Но как же уроки истории? К чему привели вас сеймы и шляхетское veto.
– О, то не сейм, пан полковник, виновник развала Польши. О, то короли не сумели владеть достоянием народа. Не шляхетство пойдёт теперь в сейм, но весь народ, подлинная демократия, и он сумеет сберечь Польшу. Польша Пястов от моря и до моря должна возродиться снова, пан полковник, и как хорошо, что это будет по слову Государеву.
– Но в манифесте, – сухо сказал Саблин, – сколько я помню, ничего не сказано о границах. Куда вы денете Курляндскую губернию и Малороссию?
– О, пан полковник, о Украине речь впереди. Украинский вопрос – это есть часть вопроса польского. Киев и Варшава – это начало и конец.
«Как странно, – подумал Саблин, – война только что началась, а уже идёт речь о разделе России. Польша, Украина, Финляндия предъявляю свои старые счета к оплате тогда, когда ещё неизвестно, кто победит». Ему неприятен был разговор о политике, и он обратился к сидевшей по левую его руку, в голове стола, графине Ледоховской:
– Значит, графиня, – сказал Саблин, чаруя её своими прекрасными мягкими серыми глазами, – вы должны отлично говорить по-русски. Вся Варшава говорит по-русски.
Пойманная врасплох графиня смутилась и пролепетала по-русски:
– Но я так позабыла русский язык.
– Язык варваров, – сказал Саблин.
– Нет, почему же?
– А вы помните… Вы, наверно, учили Тургенева, о красоте русского языка.
– Ну, а польский… Польский вам не нравится?
– Я боюсь быть грубым и оправдать своё варварское происхождение, – скромно опуская глаза, сказал Саблин.
– О, я знаю, – сказала графиня, – вы сейчас повторите эту остроту – «не пепши Пепше вепрша пепшем, бо можешь перепепшить вепрша пепшем». Но это совсем даже и не по-польски. А в самом деле, разве наш язык не такий ласковый, нежный, чарующий.
– Вот именно, ласковый. В ваших устах, графиня, всякий язык прелестен, но кто жил на юге России, тот привык слышать все эти слова в устах простонародья, и слышать их в устах прелестных дам кажется так странным.
Анеля Зборомирская с другой стороны стола протягивала бокал со сверкающим шампанским и, улыбаясь пухлым ртом и сверкая ровными, как жемчуг, зубами, говорила:
– За победы, пан полковник!
Графиня Ледоховская примкнула к этому тосту.
– О! За победы! Защитите нас. Вы знаете, нашему палацу без малого двести лет. В 1812 году здесь ночевал Наполеон со своим штабом, и пан Ледоховский имел счастье принимать его величество у себя. У нас сохраняется и комната, где был Наполеон.
Граф Ледоховский нагнулся к Саблину и говорил:
– Потерять этот замок было бы невозможно. Это одно из самых культурных имений Польши. У нас своя электрическая станция, рафинадный завод, винокурня, суконная фабрика – здесь достояние на многие мильоны. У меня в галерее Тенирс, – граф сказал Тенирс вместо Теньер, – и Рубенс лучшие, нежели в Эрмитаже. А коллекция Путерманов и Ван Дейков – лучшая в мире. Я завтра покажу вам. Графы Ледоховские были покровителями искусства, и мой прадед всю свою жизнь провёл в Риме при Его Святейшестве. Я скорее умру, нежели расстанусь с замком.
Лакеи подавали мороженое. По раскрасневшимся лицам молодёжи и по шумному говору на французском и польском языках Саблин видел, что вина было выпито немало. Ротбек не отставал от полной и шаловливой пани Озертицкой, смотревшей на него масляными глазами. Пани Озертицкая была зрелая вдова с пышными формами, и Ротбек, подметивший взгляд Саблина, крикнул ему:
– Я, Саша, иду по линии наименьшего сопротивления. Где мне бороться с молодыми петухами. Ишь какой задор нашёл на них.
Пани Анеля разрывалась между своими двумя кавалерами: рослым и молодцеватым штаб-ротмистром Артемьевым, который её решительно атаковал, и скромным черноусым корнетом Покровским, смущавшимся перед её прелестями, которого она атаковала сама. И тот и другой усиленно подливали вина её мужу, старому пану Зборомирскому, не обращая внимания на притворные протесты пани Анели, и старый пан смотрел на всех мутными, ничего не понимающими глазами, хлопал рюмку за рюмкой и говорил:
– А я, пан, ещё клюкну!
Его тянуло ко сну.
XXVIII
После обеда были танцы. Пржилуцкий с пани Люциной Богошовской танцевал настоящую польскую мазурку, помахивал платком, гремел шпорами, становился на колено, пока дама обегала вокруг него, прыгал сам козликом подле неё и очаровал всех поляков.
– Вот это танец, – говорил восхищенный граф, – это не то что там разные кэк-уоки да уан-стэпы – танцы обезьян, это король танцев, – и он вдруг схватил за руку свою дочь и помчался с нею в лихой мазурке.
В самый разгар танцев лакей подбежал к графу и доложил ему что-то.
– Панове! – воскликнул граф. – Бог милости послал! Ещё паны офицеры приехали! Пан полковник, позволите просить прямо до мазурки!
Саблин вышел в прихожую. Там раздевались, стягивая с себя шинели и плащи, розовые, румяные юноши, только что выпущенные в полк офицеры.
Увидев Саблина, они построились один за другим и стали представляться ему.
– Господин полковник, выпущенный из камер-пажей Пажеского Его Величества корпуса корнет князь Гривен.
– Из вахмистров Николаевского кавалерийского училища корнет Багрецов.
Оленин, Медведский, Лихославский, Розенталь – всех их Саблин знал пажами, юнкерами, детьми. Он знал их отцов и матерей. Это все был цвет Петербургского общества, лучшая аристократия России. Сливки русского дворянства посылали на войну своих сыновей на защиту Престола и Отечества.
Сзади всех, укрываясь за спинами молодых офицеров, появился высокий мальчик, красавец, в солдатской защитной рубахе, подтянутой белым ремнём, при тяжёлой шашке – его сын Коля.
Саблин нахмурился.
– Коля! – строго сказал он. – Это что!
Сын вытянулся перед ним и ломающимся на бас голосом стал говорить заученную фразу рапорта:
– Ваше высокоблагородие, паж младшего специального класса Николай Саблин является по случаю прикомандирования к полку.
– Кто позволил?
– Господин полковник.
– Нет, Коля! Это слишком! Пойдём ко мне. Господа, – обратился он к вновь прибывшим офицерам, – завтра я распределю вас по эскадронам. А сейчас… Помойтесь, отмойте дорожную пыль и веселитесь… Идём, Николай.
Коля послушно пошёл за отцом.
Саблин прошёл в свой номер, зажёг лампу и стал спиной к окну. Сын смотрел на него умоляющими глазами.
– Ну-с. Как ты сюда попал?
– Папа! Пойми меня. Мы были с бабушкой в Москве у дяди Егора Ивановича. Вдруг – манифест – объявлена война. Папа, я не мог больше ни минуты оставаться. Дядя Егор Иванович вполне меня одобрил. Он мне сказал: твой долг умереть за Родину!
– Старый осел! – вырвалось у Саблина.
– Папа, у меня отпуск до 1 сентября. Позволь остаться. Посмотреть войну. Убить хотя одного германца… Папа!.. Я в нынешнем году лучшим стрелком. Во весь курс всего пять промахов. Папа… Мамы всё равно нет. К чему и жить? Папа, не сердись… Позволь.
– Сестра где? – сурово спросил Саблин. – Таню где оставил?
– Таня с бабушкой поехала в Кисловодск.
– Бабушка что? Разве пустила тебя?
– У бабушки горе. Дядя стал требовать, чтобы она переменила фамилию и стала называться Волковой, а бабушка рассердилась: была, говорит, баронессой Вольф и умру баронессой Вольф и много нехорошего наговорила. Таня плакала потому, что у неё бабушка немка.
– Да что вы там, сдурели, что ли?
– Папа – немецкие магазины разбивали и грабили, вывески срывали. У Эйнема карамель была рассыпана по улице, как песок, ногами топтали. Одни собирали, а другие запрещали.
– Какая дикость!
– Папа, ведь это хорошо! Это патриотизм. Саблин пожал плечами.
– Плохой это патриотизм, – сказал он. – Так ведь и еврейский погром можно патриотизмом назвать! Шуты гороховые!
– А дядя Егор Иванович ходил с толпой и говорил, что так им и надо, все они, мол, шпионы.
– Экой какой!
Саблин смотрел на сына. В душе у него был праздник. Да, он был рад, что сын приехал к нему в полк, на настоящую войну, а не остался в тылу разбивать магазины и грабить ни в чём не повинных мирных немцев. Он поступил так, как должен был поступить Саблин.
Сын стоял, вытянувшись по-солдатски, и три пальца левой руки его чуть касались тяжёлых чёрных ножен со штыковыми гнёздами. В голубовато-серых глазах было то же выражение упорной воли, готовности во имя долга умереть, как и у его матери. И сам он овалом лица, тонким носом и тонкими сурово сжатыми губами напоминал мать.
Чувство одиночества, которое не покидало Саблина со дня смерти Веры Константиновны, смягчилось. Сын словно был прислан матерью, чтобы облегчить Саблину его долг.
– Ну, здравствуй! – сказал Саблин и горячо обнял и поцеловал сына в нежные бледные щёки. – Бог с тобой, оставайся.
Сын горячо охватил отца за шею. Слёзы текли у него из глаз.
– Папа, – говорил он, всхлипывая, – мы одни. Мамы нет! Не будем расставаться.
– Ты ел?
– Я не хочу есть.
– Ну, умывайся, почистись и ступай. Танцуй, веселись. Видишь, какая война у нас…
Он с нежностью смотрел на белый торс сына, обнажённого по пояс. Коля, умывшись, обтирался полотенцем. Молодая сильная жизнь сквозила в плотных мускулах рук и спины и красивом цвете здоровой кожи. Коля, протирая глаза, рассказывал свои впечатления от Москвы.
– Кестнер, ты помнишь, дядя, – присяжный поверенный, правовед, стал Кострецовым, так смешно! Мы, дорогой, корнета Гривена переделали в Гривина, а Розенталя назвали Долинорозовым. Папа, а правда, это глупо! Война – это одно, а чувство – это другое. Я хочу убить немца, ты знаешь, если бы я дядю, фон Шрейница, встретил, я бы его – убил не колеблясь, потому что он враг – а я его очень люблю, дядю Вилли и тётю Соню люблю. Но это война.
Коля пошёл вниз в зал, а Саблин остался наверху. Если бы он мог молиться, он молился бы. Но он больше не верил в Бога и сухими глазами смотрел на шинель сына и на его раскрытый чемодан. Мысли шли, не оставляя следа, и если бы Саблина спросили, о чём его мысли, он не сумел бы ответить, так неслись они, тусклые, неопределённые, отрывочные.
Ночь была тихая, тёмная, задумчивая. В окно было видно, как точно зарницы далёкой грозы вспыхивали огни отдельных пушечных выстрелов. Но грома их не было слышно. Саблину показалось, что взблески огней стали ближе, чем днём, слышнее была канонада. Огни появились сейчас за тёмной полосой большого леса, вёрстах в двадцати от замка.
«Неужели наши отошли», – подумал Саблин. Снизу раздавался певучий вальс, и в раскрытые окна слышались голоса.
В одиннадцать часов, как было условлено с Ротбеком, трубачи заиграли марш и ушли. По коридору с шумным говором расходились офицеры.
– Ты знаешь, Санди, – говорил Покровский, идя обнявшись с Артемьевым, – Анеля обещала меня ровно в два часа ночи впустить в семнадцатый номер.
– Какая же ты скотина, – смеясь говорил Артемьев, – ведь ты мне рога наставишь.
– Каким образом?
– Она обещала меня впустить ровно в двенадцать и с тем, чтобы в половине второго я ушёл, а то муж придёт.
– Ах ты! Но это очаровательно.
– У вас, господа, настоящее приключение, – сказал барон Лидваль, – а мы с Пушкарёвым делимся Полиной.
– А Пик-то! Не стесняясь при всех запёрся с этой толстой Озертицкой!
– Ну, мы Нине Васильевне отпишем.
Артемьев с Покровским запели верными голосами дуэт из «Сказок Гофмана»:
О, приди, ты, ночь любви,
Дай радость наслажденья …
XXIX
Под утро Саблину приснился тяжёлый сон. Ему снилось, что он с трудом, борясь с течением, часто захлёбываясь, переплыл широкую и глубокую реку, а Коля, плывший рядом с ним, захлебнулся и потонул. Как тогда, когда умерла Маруся и ему снилась вода, он проснулся с тяжёлым чувством, что на него надвигается что-то тяжёлое, от чего ни уйти, ни ускользнуть нельзя. Не открывая глаз, он продолжал лежать под впечатлением сна. Громкие однообразные удары, сопровождавшиеся лёгким дребезжанием стёкол в окне, привлекли его внимание. Вчера пушечная пальба не была так слышна, она была дальше.
Саблин открыл глаза. Было утро. В полутёмной комнате мутным прямоугольником рисовалось окно с опущенною белою в сборках шторою. Выстрелы шли непрерывно и часто. Один, другой, два сразу, маленький промежуток и опять один, другой, три сразу. Отчётливые, громкие, с дребезжанием стёкол. «Это наши выстрелы», – подумал Саблин. Им издали отвечал глухой, неясный гул, шедший почти непрерывно – то стреляли германские батареи.
«Наши выстрелы приблизились за ночь, – подумал Саблин и, поражённый одною страшною мыслью, вдруг поднялся и сел на постели. – Это значит: наши отошли. Немцы напирают». И та война, на которую он шёл, на которую приехал теперь его сын, приблизилась к ним. Вчера танцевали, играла музыка, любезничали с дамами, а сегодня бой со всеми его страшными последствиями. Саблин повернулся всем телом к постели, на которой спал его сын. Коля лежал, улыбаясь во сне счастливой, кроткой улыбкой. Строгие черты его лица, тёмные брови и тонкий нос напомнили Саблину Веру Константиновну. Он долго смотрел на него. Он теперь стал понимать, как сильно любил его. Все находил он в нём прекрасным, и теперь у него была одна мысль: сохранить его во что бы то ни стало до конца августа, а там отправить обратно, подальше от войны.
«Ах, Коля, Коля, – подумал он, – ну зачем ты приехал!» Саблин посмотрел на часы. Шёл седьмой час. Не одеваясь он подошёл к окну и поднял шторы. Утро было хмурое, моросил частый осенний дождь, тучи низко клубились над тёмными лесами, старые липы и дубы заботно шумели. Внизу, на поляне, устроив себе навес из тряпья, спали в бланкарде польки. Кучер поил лошадей, привязанных к дышлу кареты. Старый еврей озабоченно запрягал белую лошадь в телегу. Одна еврейка помогала ему, другая, молодая, укутавшись в платок, сидела на корточках над разведённым костром и кипятила что-то в котелке.
«Они собираются уезжать», – подумал Саблин, и опять забота и тревога о сыне охватили его. Саблин начал одеваться. Едва он был готов, как к нему осторожно постучали. Денщик, стараясь не разбудить молодого барина, доложил Саблину, что его просят к замковому телефону. С ним говорил князь Репнин.
– Ты, Александр Николаевич, поймёшь, что я не могу всего сказать. Собирай дивизион и к 10 часам утра сосредоточься у Вульки Щитинской. Я сейчас еду в штаб корпуса. На обратном пути заеду к тебе.
– А что? В чём дело? – спросил Саблин.
– Ничего особенного. Итак, поднимайся с квартир. Вчера долго веселились?.. Ну отлично.
Денщик ожидал Саблина в номере. Коля все также крепко спал счастливым сном юности.
– Ваше высокоблагородие, слыхал, наших побили. Отступают, – шёпотом сказал денщик.
– Откуда ты это знаешь?
– Тут солдат много проходит одиночных. Говорят, от колонны отбились. Не иначе как бежали. Ужас сколько германа навалилось. Так, говорят, цепями и прёт. Цепь за цепью и не ложится. Артиллерия его кроет – страсть. Вчора, слышно, тяжёлые пушки к нему подвезли. А у наших, слыхать, офицеров почитай всех перебили. Разбредается без офицеров пехота. Без офицера-то солдат всё одно что мужик… Молодому барину кого седлать прикажете?
– Диану, папа, – сонным голосом сказал Коля, услыхавший последний вопрос. – Пожалуйста, папа, Диану. Ты ведь сам на Леде?
– Диана молода и горяча. Она тебя занесёт. Но Коля уже спрыгнул с постели.
– Папа, милый, не оскорбляй меня. Я лучший наездник на курсе, да ведь я же её знаю! Помнишь, в прошлом году с мамой в Царском Селе я на ней ездил. Она такая умница! Семён, мне Диану пусть седлают.
– Ну, хорошо. А молодым офицерам вахмистры из заводных назначат, которые получше. Да ступай, Семён, скажи денщикам, чтобы будили господ, в девять с половиной всем быть при эскадронах.
Семён ушёл.
– Ах, папа! – одеваясь, говорил Коля. – Ужели и правда я на войне. И бой? Это пушки палят? Как близко? Правда, вчера мы ехали – было далеко, мы даже спорили – пушки это или далёкий гром. Как хорошо, папа!
В половине девятого Саблин зашёл к графу Ледоховскому, чтобы поблагодарить его за гостеприимство.
– А как думает пан полковник, – что есть какая-либо опасность али ни? Я думаю, беженцев лучше отправить подальше. Я останусь. Как мой прадед принимал Наполеона, я буду принимать врага. Немцы культурный народ. Тут свеклосахарный завод, спиртовый завод, суконная фабрика – тут самое культурное имение этого края. Это нельзя разрушить.
– А не думаете вы, граф, – жёстко сказал Саблин, – что именно потому, что тут такие ценные заводы, что это такое культурное имение, оно и не может целым достаться врагу?
– Ну, то дело войска его оборонить.
– А если оборонить нельзя?
– Но, пан полковник, я не могу позволить, чтобы разрушили это всё. Это строилось больше двухсот лет. Тут Тенирс и Рубенс, тут, Ван Дейки и Путерманы. О! Вы их не видали? Это миллионы.
– Укладывайте их и увозите.
– Куда?
– В Варшаву… В Москву… подальше.
– Когда?
– Сегодня.
– Но пан полковник шутить изволит. Ну, как же это возможно? Надо устраивать ящики, надо подводы. Это потребует целый месяц работы.
– Вы слышите, – сказал Саблин, указывая на лес, от которого слышна была стрельба.
– Пан полковник, – бледнея и оловянными глазами глядя на Саблина, сказал Ледоховский. – Это невозможно. Вы понимаете, что легче умереть.
– Как хотите. Но сами уезжайте. И жену и дочь увозите. Расстались они холодно. У Саблина на сердце была щемящая тоска.
«Хорошо, – думал он, – отплатили мы за гостеприимство! Напили, наели и бросили на произвол судьбы. Отход по стратегическим соображениям… Лучше бы умереть, чем так отойти».
На дворе замка была суета. Кучера торопливо закладывали кареты, коляски и бланкарды. Горничные и лакеи носили чемоданы, узлы и увязки. Толстая пани Озертицкая, наскоро причёсанная, бледная, неряшливо одетая, сидела на бланкарде рядом с кучером и что-то гневно выговаривала смущённо улыбавшемуся Ротбеку. Артемьев и Покровский подсаживали в коляску пани Анелю Зборомирскую и её мужа. Пани Анеля весело смеялась и кричала на весь двор:
– Только не ревнуйте, господа, друг друга и совсем не надо из-за этого дуэли устраивать. Это всё было дивно хорошо. За новые победы, панове!
Полина плакала, прощаясь в углу двора со сконфуженным и красным Багрецовым.
Дождь лил тёплый, мелкий и нудный. На дворе пахло свежим конским навозом и дёгтем, пахло дорогой, неуютными грязными ночлегами и постоялым двором.