Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 2"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)
Алёша Карпов был юноша девятнадцати лет, ещё не знавший любви. Он не ухаживал в Новочеркасске ни за институтками, ни за гимназистками, и для них у него было одно, полное презрения название – девчонки.
Женщину он любил, как рыцарь. И только две женщины полонили в это время его ум и сердце – одна была мать, которую он любил чистою любовью, другая была никогда не виданная им женщина, женщина, которую он знал только по портретам, женщина сказочно прекрасная, необыкновенная, Царица, за которую он должен отдать жизнь. О Распутине он ничего не слыхал. В кабинете у отца, а потом в гостиной их новочеркасского дома он видел портрет прекрасной женщины с русыми волосами, с мальчиком на руках. Эту женщину окружали четыре девочки. Вся эта семья казалась Алёше Карпову особенной семьёй, в которой не было ничего человеческого. Божия Матерь с младенцем на иконе не казалась женщиной с женскими страстями, так и эта прекрасная женщина, снятая в кругу своей семьи, не казалась женщиной, могущей любить, быть ласкаемой и ласкать. Это было полубожество. Царица и царевны были вне этого мира. Они принадлежали к иному, чудесному миру. На них можно было смотреть, отвечать механическими, заученными солдатскими ответами на их вопросы, молиться за них и за них умереть. Все они были прекрасны. Они и действительно были красивы, но если бы они были даже уродливы, всё равно они казались бы Алёше Карпову прекрасными, потому что они были из мира грёз, из сказки, а не из мира действительного. Если бы ему сказали, что он может их трогать за руки, что их руки будут касаться его тела, он этому никогда не поверил бы. И не страсть, а только стыд и страх возбудили бы эти прикосновения. Он помнил, как много раз рассказывал его отец, как он христосовался с Государем и поцеловал ручку у матушки Царицы. Под образом Донской Божией Матери у них в доме и посейчас висит большое расписанное цветами фарфоровое яйцо, которое Императрица дала его отцу. И отец часто рассказывал с восторженным благоговением о том, что он перечувствовал, когда прикладывался к маленькой надушенной ручке Царицы. Это не была рука женщины, но рука божества…
Сестра Валентина широкими, твёрдыми шагами подошла к лежащему на койке в жару Алёше Карпову.
– Ну, как вы себя чувствуете? – спросила она.
– Ничего. В груди болит. Дышать трудно.
– Всё пройдёт, – сказала Валентина, поправляя подушку. – Сегодня вам назначена операция.
Алёша посмотрел серьёзными детскими глазами на сестру Валентину и не испугался.
– Операцию можно сделать под хлороформом или без хлороформа, как вы пожелаете. Надо очистить рану, вот и всё.
– Я бы хотел, чтобы без хлороформа, – сказал Алёша, – так лучше, я не девочка, чтобы бояться боли.
Сестра Валентина улыбнулась.
– На операции будет ассистировать старшая сестра и помогать сестра Татьяна. Вы знаете, кто они такие?
– Нет.
– Вы знаете, где вы находитесь? В каком городе?
– В Царском Селе.
– Да, в лазарете Государыни Императрицы. Старшая сестра – сама Императрица, сестра Татьяна – великая княжна Татьяна Николаевна и иначе их не приказано называть.
– В котором часу операция? – еле слышным голосом спросил Алёша.
– Между десятью и одиннадцатью. И, пожалуйста, молодой человек, не волноваться.
– Чего мне волноваться. Я не девчонка, – покраснев, сказал Алёша. Но он страшно волновался. И не операция его волновала. О том, что будут делать с его раной, он не думал. Он не думал и о возможных последствиях операции. Все его мысли были заняты тем, как же это Императрица и великая княжна увидят его не в парадной форме, а в лазаретном халате, что они будут говорить, что он скажет, и его бросало то в жар, то в холод.
Ровно в одиннадцать часов в палату пришли два рослых санитара с носилками. Они переложили Алёшу на носилки и понесли к операционной.
Высокая, красивая женщина в строгом костюме сестры милосердия, с бледным лицом, на котором пятнами выступал румянец волнения, подошла к Алёше и сказала властным голосом:
– Разденьтесь.
Алёша смотрел на неё большими глазами и не шевелился. Он узнал ту, портрет которой висел у них в гостиной, на кого смотрели, как на образ, и за кого молились ежедневно в семье. Раздеться при ней было немыслимо.
– Таня, помоги же! – сказала эта волшебная женщина.
Тонкие девичьи пальчики коснулись пуговицы халата. Пахнул в лицо неуловимый аромат нежных духов. Если бы Алёше сказали, что это просто хорошие английские духи, которые всякий может купить, он бы не поверил. Для него это был особый царственный запах, которого никто не может иметь, запах сказки. Сказка творилась наяву. Царевна и ещё кто-то, кажется сестра Валентина, сняли с него халат, рубашку и нижнее белье. Его внесли в операционную, положили на высокий стол, покрытый белой простыней. Несколько секунд Императрица и женщина-хирург внимательно осматривали лежащее перед ними прекрасное тело юноши. Алёша лежал перед ними, не зная, куда девать руки, и млел от страшного стыда. Такое чувство должна испытывать молодая невинная девушка, когда её, нагую, рассматривает мужчина. Сердце Алёши колотилось быстро, в больших лучистых глазах стояли слёзы благоговения и стыда. Он переживал мучительные, но и прекрасные минуты.
– Питание хорошее. Операция вполне возможна, – сказала худощавая женщина, доставая инструменты. – Сестра Александра, может быть, вы сами попробуете. Это не трудно.
Рука Царицы, холодная и чистая, коснулась груди Алёши у тёмно-бурого сосца и чуть надавила возле раны.
– Накройте ноги и живот, – сказала Императрица.
Алёша перевёл смущённые глаза в сторону. Сестра Татьяна неслышными шагами подошла к нему и чистой простыней закрыла нижнюю половину тела.
Это было больше того, что мог перенести Алёша. Краска стыда залила все его лицо, потом быстро отхлынула, и он потерял сознание.
VI
Очнувшись, Алёша почувствовал, что он опять лежит в палате на своей койке. Сознание непоправимости того, что было, того острого стыда, который он испытал во время операции, прорезало его мозг, и ему стыдно было открыть глаза. Нет, никогда, никогда больше он не увидит этих двух женщин. Ещё с тем, что его видела Императрица, он мирился, как мирился бы с тем, что его наготу увидала бы его мать, но великая княжна! Это было адски неудобно! Он не запомнил и не рассмотрел её лица. Вернее, он видел не то, что было, а то, что ему хотелось видеть. Молодое, свежее лицо Татьяны Николаевны воображение его переделало в образ неизъяснимой красоты и изящества. Встретиться с нею теперь было невозможно. Как посмотрит она на него, как посмотрит он на неё. Она должна брезгать им, и ей, вероятно, противно смотреть на него. Алёша прислушался к своей ране. Она болела менее остро. Под тугим бинтом легче дышалось. Не было терпкого запаха гноя, но чуть слышно пахло аптечным запахом свежей марли. По тому, что не было жара и холодные и сильные покоились мускулы ног, Алёша понимал, что операция вышла удачной и дело пойдёт на поправку. Только дышать ещё было тяжело.
Все ещё не открывая глаз, Алёша стал припоминать все подробности боя: знамя, неясным силуэтом рисовавшееся на фоне хвойного леса, болото, освещённое луною, и вдали красные языки пламени деревни Железницы, только что подожжённой их конными батареями. Когда раздалась команда «вперёд», он встал первый и пошёл по болоту. Он помнил, что было несколько секунд, когда он шёл совершенно один и только потом потянулись за ним цепи казаков и гусар. Он герой! Но никто не знает о его геройстве. Она не знает, кто он такой. Если бы она, когда накрывала его простыней, знала, что он первый пошёл, пошёл тогда, когда никто не хотел идти, может быть, она не презирала бы его. Вот ей бы он все рассказал! Но как расскажет он ей, когда ему совестно взглянуть в глаза, когда он не знает, как и когда он увидит её…
Лёгкий шум в палате, радостные голоса и шёпот заставили Алёшу открыть глаза.
На стул подле его постели села сестра Татьяна. Он сейчас же узнал её. Но опять он не видел её такою, как она была, худенькой девушкой с большими добрыми серыми глазами, напоминающими глаза её отца. Карпов увидал прекрасную царевну из сказки, которую, обожал раньше, нежели увидал её.
Простая, поношенная, серая юбка в складках легла буфами на стуле. Милое лицо, обрамленное от лба до подбородка белой косынкой, ниспадающей на плечи, нагнулось к нему, она поправила подушку и улыбнулась ему конфузливой улыбкой.
– Как вы чувствуете себя, Карпов? – сказала она, называя его по фамилии, как называла она всех офицеров лазарета.
– Отлично. Боль совсем прошла. Адски хорошо теперь.
– Где же это вас так ранило? Княжна – это наш хирург, сказала мне, что вас ранили шагов с тридцати. Вы были так близко к неприятелю? Вы видали его лицо?
– Я едва не захватил пулемёт, – задыхаясь от счастья, сказал Карпов. – Если бы меня не ранили, я бы своими руками его схватил. А то меня ранили, я перевернулся, точно кто меня в бок толкнул, потом побежал, гляжу, а Баранников уже колет германца, а Лиховидов и Скачков тянут пулемёт. Вы знаете, Ваше Императорское Высочество, германец был цепью прикован к пулемёту. Он, может быть, и хотел бы убежать, да не мог.
– Не называйте меня так. Зовите меня – сестра Татьяна, – улыбаясь сказала великая княжна.
Алёша смутился.
– Кто такой Баранников? – спросила Татьяна Николаевна, чтобы ободрить Карпова.
– Баранников, это казак Усть-Бело-Калитвенской станицы. Вот молодчина, ей-Богу, Ваше Импер… сестра Татьяна, – быстро поправился Алёша и, окончательно смутившись, замолчал.
– Так что же Баранников? – сказала княжна.
– Баранников увидал, что я ранен, и кричит: ничего, ваше благородие, я за вас его приколю – и штыком его прямо в живот. Я видал. Тот так и сел. Адски лихо это вышло. Только это надо сначала рассказать. Очень хорошее дело.
– Расскажите сначала, если это вам не трудно. Грудь у вас не болит? Если бы Алёше сказали, что от его рассказа зависит, будет он жить или умрёт, он и тогда бы рассказал, а потом умер бы со счастливой улыбкой и в блаженном сознании, что его царевна знает о его подвиге.
– Видите… Это было 11 сентября, ночью. Бои шли два месяца. Только не настоящие. А так – постреляем, тысячи на полторы шагов подпустим, а потом и уходим. А тут приказали, чтобы назад ни шагу. Подвезли патронов. А то мы ведь почти без патронов были. Да. Пять суток наша дивизия, ещё два казачьих полка и три батальона пехоты отбивались от немцев. Поверите ли, три раза днём, да раза два ночью они в атаку ходили. Ну только шагов на шестьсот подойдут, а мы их с пулемётов да из винтовок ошпарим, они и назад. На 12 сентября начальник дивизии генерал Саблин…
– Александр Николаевич? – спросила Татьяна Николаевна.
– Так точно, Александр Николаевич.
– Я его хорошо знаю. И покойную жену его знала и детей знаю. Сына его убили в конной атаке. Что он? Как?
– Удивительный человек. Его солдаты и казаки прямо обожают. Ну, любит он каждого! Придёшь к нему задачу получить, расскажет так ясно, хорошо, обстоятельно, а потом говорит: ну, идите с Богом. И так это скажет, что, действительно, будто Бог помогает. А строг. В Камень-Каширском казаки ненашего полка побаловались. Сапожника-жида ограбили… Полевой суд расстрелять приказал. И все говорят: так и надо. Не грабь, казак не грабитель. И знаете, сестра Татьяна, у нас в дивизии всегда все есть, обо всём он подумает, и все он делает так особенно хорошо. Так вот, приказал он нам в ночь на 12 сентября взять Железницу. Вторая бригада, казаки и гусары в первую линию. Мы, значит, идём с фронта, а гусары с правого фланга. Ночи лунные были. Полная луна. Железница стоит среди болот, а кругом большие леса. Ну, только лето сухое было, болота сильно просохли, не только что ходить можно – ездить можно, мы бы на конях её взяли, да были там две болотные канавы, ни перепрыгнуть, ни перелезть их на лошадях никак нельзя, через то и приказ был дан идти пешком.
В шесть часов мы поседлали и пошли лесом на своё место, где батареи стояли. В девятом часу были на месте. Ровно в девять атака назначена. За полчаса артиллерия должна была начать подготовку и зажечь деревню, чтобы нам его было видно, а он чтобы, значит, нас со света не видал. Ну, говорю вам, все придумано у него было адски хорошо. Артиллерия зажгла деревню почти что враз, с первого снаряда. Ну, стреляла она у нас просто замечательно. А мы стоим в лесу, на конях. Не слезаем. Командир полка, полковник Протопопов, старичок такой, сидит на коне возле знамени и пригорюнился. То ли боится, то ли ещё что – не разберу. Уже девять часов прошло, а он ничего, значит, не начинает. А луна уже высоко так поднялась. Ночь тихая, тёплая, светлая. Сосны стоят, каждую веточку видно. Видно, как сквозь деревья луна пятнами пробивает на землю, на казаков, на знамени играет. А знамя у нас новое, в 1914 году пожаловано. Лик Спасителя на нём, серебро сверкает… Лошади стоят тоже тихо, не вздохнут даже. Вы знаете, Ваше Императорское Высочество, она, лошадь-то, понимает войну. Знает, когда можно, когда нельзя. Верите, когда по лесной дорожке крались, так у меня такое впечатление было, что лошади точно на цыпочках шли, так легко, осторожно. У германца, возле деревни, его окопы были, тишина. Наши батареи примолкли. Надо идти. А мы стоим. И знаете, я ненавидеть даже стал командира полка, потому что чувствую, что он просто трусит, боится идти на штурм… И вдруг видим: едет Саблин, генерал. Вороная кобыла под ним, английский гунтер, я знаю: Ледой звать, казак при нём нашего полка, со значком, начальник штаба, полковник Семёнов, ещё ординарцы.
«Полковник Протопопов, – кричит генерал Саблин, а сам на часы смотрит. Часы у него на руке были самосветящие, – что же вы? О чём вы думаете?» – Командир наш встрепенулся, и вижу я, по лицу его вижу, что он и неприятеля боится, ну а начальника дивизии, пожалуй, ещё того более боится. «Смирно! – кричит, – господа офицеры!»
«Пора наступать, полковник, – строго так говорит генерал Саблин. – Командуйте: слезай».
И сам, значит, слез и пошёл с начальником штаба вперёд на опушку леса.
Спешились мы. Раскинулись цепью по лесу и пошли. Вышли на опушку, залегли. Полежали немного, разведчики пошли вперёд. Прошло с полчаса – вернулись. «Ну, что?» – спрашиваем их. «А вот, говорят, с версту не будет – его окопы пойдут. Проволоки или чего такого – нет. Просто в канаве лежит. Ну только очень густо. Много их, так много, ужас. И не спят. Разговор слышен. Офицеры ходят». И так мне страшно стало, Ваше Императорское Высочество…
– Сестра Татьяна, или называйте Татьяна Николаевна, – сказала княжна.
– Слушаюсь, Татьяна Николаевна… Да, и так мне стало страшно. Все тут вспомнил. И маму, и дом наш, и корпус, так вот казалось, что непременно они убьют или в плен заберут. Шагах в пяти от меня командир полка лежит. «Есаул Иванов, – кричит он вполголоса, – идите, вам наступать, направление по четвёртой». И называет он «есаул Иванов», а не Святослав Никитич, как обыкновенно, потому, что, значит, хочет строгость показать, обозначить, что тут, мол, дело важное. Есаул Иванов толстый такой, неповоротливый, куда ему идти. Лежит и сопит только. Мне слышно, как сопит. «Есаул Иванов, – кричит командир, – что же вы, я приказываю». А он говорит: «Ладно. У меня жена, дети, иди сам!» – да так говорит, что, ей-Богу, стыда на нём нет, всем слышно.
– Четвёртая, встать, – крикнул командир полка таким визгливым, не своим голосом. – Направление на горящую деревню.
Я встал и пошёл. Ноги как пудовые. Земля такая ровная, идти под уклон, казалось бы, легко так, а я еле ноги от земли отдираю. И чувствую, что один иду. Оглянуться страшно. Понимаю, что, если оглянусь и увижу, что один я, что казаки не пошли – то просто умру со страха. Ну, однако, оглянулся. Вижу, идут казаки. Много. Вправо, влево, вижу винтовки наперевес держат, тогда уже все у нас со штыками были, идут, согнувшись, как тени. И так мне сразу легко и весело стало, и ноги пошли свободно. Мне показалось, что мы шли очень долго. Впереди горел пожар, сверху светила луна, и так было тихо, что я слышал, как шуршала трава под ногами. Вдруг впереди вспыхнула яркая линия огоньков и сильный треск ружей оглушил нас. Засвистали и защёлкали пули. Мы все легли как подкошенные. Никто и не командовал тогда. И сами открыли огонь. А близко были – шагов не более трёхсот… Лежим. Стреляем. Раненые появились. Поползли назад. Вдруг вижу, выбегает впереди нас казак Серёжников. Ростом косая сажень. Первый силач был в пулемётной команде. Пулемёт, как игрушку, в руках держит. «Эй вы, – кричит, – я постреляю его из пулемёта, а вы, братцы, атакуй!» Тут все встали и закричали «ура!». Бежим. Вижу, немцы от нас бегут. Адски весело стало на душе. Ну так хорошо! Внутри точно праздничные колокола звонят. Бежим. Прыгнули через его окопы. Вижу, казаки в плен кого-то взяли. Ведут. Серая бескозырка на нём, красный узенький околыш, идёт, шатается. Хотел посмотреть, никогда ещё не видал пленных, ну только не до того мне было. Бегу вперёд, кричу что-то. Вбежали мы в деревню. Вижу, посреди улицы окопчик сделан, а за ним пулемёт и каска видна, солдат немецкий стреляет. Я кричу: «Баранников, Скачков, на пулемёт!» Тут меня как звездануло в бок! Ну я только приостановился, а все бегу. Взяли пулемёт. Тогда я сел. Кровь горлом пошла. А только я в полном сознании был…
– Да вы герой, Карпов!
Это сказала она. Ликующие, звенящие колокола снова зазвучали торжественным перезвоном в душе у Карпова, как тогда во время победы, и на сердце стало хорошо и тепло. Он глядел на царевну глазами, в которых было такое обожание, что Татьяна Николаевна смутилась.
– Как ваше имя, Карпов? Я молиться буду за вас.
– Меня зовут Алёша.
– Как моего брата. Я буду звать вас тоже Алёшей. Вы позволите? Что с вами?
Алёша плакал слезами неизъяснимого волнения и счастья.
VII
Во всей радуге чувств любви чувство первой любви самое сильное и самое острое. Но особенно мучительно оно, когда не только не имеет удовлетворения, но даже надежды на взаимность. Такая первая любовь становится уже болезнью, почти безумием. От неизъяснимого счастья, от дикой радости по поводу пустяка – поднятого бантика, подаренной фотографической карточки – человек переходит к мучениям, доводящим до самоубийства от маленького невнимания, кокетства с другим, неласкового слова.
Первая любовь возникает вдруг, с первого взгляда. Вообще любовь слепа и не ищет совершенства, но первая любовь слепа особенно. Она дорисовывает портрет любимого существа до своего идеала. Первая любовь чиста. Любимое существо наделяется ею такими совершенствами, что страшно подумать о том, чтобы прикоснуться и обладать.
Первая любовь бескорыстна. Пожатие руки, поцелуй, близость на прогулке, во время игры или танцев дают большее блаженство, нежели полное обладание. В неудовлетворённости страсти, в вечном её горении, в постоянных намёках и недомолвках таится вся особенная мучительная прелесть первой любви. Только при первой любви выплывает она, как вполне целое, и делается прекрасным всё, что касается до неё.
Платье, которое она носит, причёска, в которую она складывает свои волосы, бельё, выглядывающее из-под юбок, чулки, башмаки, касающиеся её тела, кажутся особенными и, даже снятые и брошенные, способны доводить до пароксизма страсти. В ней нет недостатков. Она царит не столько во время своего присутствия, сколько тогда, когда она остаётся в мечтах. Здесь она наделяется всеми совершенствами физическими и нравственными, здесь для неё совершаются самые невозможные подвиги, здесь плетётся такой причудливый узор необыкновенных приключений, которому позавидовал бы романист с большою фантазией…
Такою первою любовью заболел Алёша Карпов, едва только Татьяна Николаевна отошла от него и скрылась из комнаты. Его любовь была особенно сильна потому, что Татьяна Николаевна была прелестная девушка, обладала чудными волосами, прекрасными глазами и была пропитана святостью своего происхождения. Она была царская дочь, царевна. Ни одна греховная мысль не вязалась с нею, надеяться на возможность сближения с нею – было нельзя и оставалось только молча любить и страдать в своих мечтах.
Жадным, взволнованным взглядом Алёша проводил её, когда она встала со стула возле кровати и ушла. Все в ней было великолепное и особенное, и он все охватил и запомнил. Талия, перехваченная белым кушаком передника, казалась удивительно тонкой, серая юбка падала широкими складками, и из-под неё выглядывали стройные упругие ноги, блестящие в шёлковом чулке. Башмаки на английском каблуке чуть стучали по паркету пола, и шла она легко, как дух. Алёша всё ещё слышал тонкий, еле уловимый запах духов. Он давно испарился и исчез в хорошо вентилируемой комнате, но ему казалось, что он его ощущает.
В палате он был не один. Лежали другие раненые. Против него сидел пожилой офицер в халате, на котором был пришпилен офицерский Георгиевский крест, и нервно курил. Жёлтое лицо его было мрачно, и голова непрерывно и независимо от его желания тряслась. Через две кровати, у самой стены, скорчившись, лежал раненый и тихо стонал. В скорбно иронической улыбке его слишком худого лица с выдающимися костями черепа Алёша узнал спутника по вагону, Верцинского. Алёша лежал с края, недалеко от окна. Он повернулся к окну. Он боялся, что кто-либо заговорит с ним и рассеет прекрасное очарование, которое осталось у него после разговора с княжной. О, как хотел бы он теперь быть совершенно один и в полной мере отдаться мечтам.
Сквозь большие оконные стекла были видны раскидистые липы и белые берёзы в золотом уборе осени. По бледному небу тихо плыли бело-розовые облака. Глядеть на небо, следить за этими облаками было лучше всего. Недалеко возвышался корпус трёхэтажного здания. Из трубы на железной крыше шёл дым. Ветер срывал его кусками и гнал, крутя, к небу, и обрывки этого дыма испарялись в синей выси. И так же, как этот дым, в уме Алёши срывались быстрые и лёгкие мечты и улетали куда-то ввысь.
«Любимая моя!.. Моя любовь… моя милая… Вот придёшь ты снова ко мне и сядешь на этом стуле…»
Хотелось поцеловать стул, на котором она сидела, но было совестно. Алёша положил на него руку, но стул был холодный, и солома плетёного сиденья не сохранила теплоты её тела.
«Что я скажу тебе? Что я попрошу у тебя? Я попрошу тебя дать поцеловать твою белую руку, и я прижму её к губам, потом переверну и буду целовать твою маленькую розовую ладонь».
В мечтах Алёша говорил Татьяне Николаевне ты. В мечтах она любила его такою же святою чистою любовью и давала целовать свои руки.
«Чем отплачу я тебе за твои ласки? Чем отвечу на твоё внимание. О, если бы я был художник, я нарисовал бы твоё прекрасное лицо и подарил бы тебе! Если бы я был певец, я пел бы гимны любви тебе, моей золотой, но те песни казачьи, что я только и умею петь, не для твоих ушей!.. О, если бы я мог быть поэтом, я написал бы в честь твою стихи, равных которым нет на свете. Но я солдат и могу отдать тебе только жизнь…»
Алёша мечтал, как он со своим разъездом возьмёт в плен Вильгельма. Что же, разве это не может быть? Он пробрался глубоко в тыл за германские войска. С ним Скачков, Баранников и Семерников – все лихачи усть-бело-калитвенцы, ещё семнадцать таких же удальцов гундоровцев. Ночью прокрались они за сторожевое охранение и сделали семьдесят вёрст по шоссе. На рассвете они напали на немецкую заставу гвардейского полка. Перебили сонных германцев, одного оставили, допросили. «Что за застава?» – «Тут ночует сам кайзер». Казаки переоделись в немецкие мундиры и сели на немецких лошадей. Вот мчится автомобиль. В нём знакомая по картинкам и карикатурам фигура. Кайзер едет на позицию. «Стой! Halt!» С револьверами набрасываются на шофёров. Кайзер охвачен могучими руками Семерникова, держурный флигель-адьютант связан и положен на дно автомобиля. Шофёры, угрожаемые револьверами, мчатся к русской позиции. Вывешен белый флаг. «Я – хорунжий Карпов, хитростью взял в плен императора Вильгельма, доставьте меня в штаб армии». Там Алёша просит, как милости, лично доставить кайзера к Государю. И вот он в Ставке. Выходит Государь. Ему все уже известно по телеграфу. Германия просит мира и сдаётся на милость победителя. – «Чем я могу наградить вас, хорунжий? – говорит Государь. – Я отдам вам полцарства и сделаю вас самым приближённым к себе человеком. Просите, что хотите ещё в награду за спасение Родины». – «Ваше Величество, – твёрдо говорит Алёша, – мне не нужно никакой награды. Я совершил этот подвиг, чтобы прославить вашу дочь, великую княжну Татьяну Николаевну. Мне ничего не нужно. Наградите только моих казаков…»
Ветер всё рвёт и рвёт клочья белого дыма над трубой, и видно, как шевелится железный флюгер на ней, тихо поворачиваясь то вправо, то влево. С берёзы срываются сухие жёлтые листья и летят куда-то и уносятся в поля… Летят и мечты, и сладко сжимается сердце.