Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 2"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)
После обеда пришли песенники и офицеры 819-го полка. Саблин вышел на крыльцо. Погода прояснивала. Красная полоса заката горела над недалёким густым и тёмным лесом. Песенники толпились на дворе гминного управления. Саблин заметил, что это все была молодёжь. С песенниками пело несколько прапорщиков. Три из них привлекли внимание Саблина. Первый был красивый стройный юноша с тонким прямым носом и чёрными хищными глазами. Усы были сбриты, и большой чувственный рот показывал белые крепкие зубы. Сильная воля, решимость, мужество были в каждой его ухватке, в каждом жесте. Из-под сплюснутой спереди папахи хорошего дорогого меха, запрокинутой на затылок, выбивались на лоб подвитою чёлкою чёрные густые волосы. Лицо было красиво, но в красоте было что-то неприятное: отталкивало слишком чувственное выражение рта, грубость черт, во всём облике его было нечто жестокое, животное.
Саблин спросил у командира полка, кто этот прапорщик.
– Некий Осетров. Сын богатого извозопромышленника и кулака. Говорят, отец его конокрадством занимался да, кажется, не гнушался и убийством. Лихой парень. А? Красавец. Я бы его адьютантом сделал, да уже больно крепколоб и малограмотен. А ездит, рубит, стреляет – картина. Настоящий разбойник.
Другой, пришедший с хорошей большой гармоникой, был юноша с круглым, как блин, широким скуластым лицом и узкими монгольскими глазами. Его лицо улыбалось тупою бессмысленной улыбкой.
– А гармонист? – спросил Саблин.
– Гайдук, латыш, тоже сын кулака. Он коммерческое училище кончал, да потом увлёкся военной службой. Выпить может бочку. Руками подковы гнёт.
Подле них, оглядываясь кругом страстными мечтательными глазами, стоял третий. Тонкое, худое бледное лицо с большими синими глазами, обведёнными глубокой синевой, было полно тоски. Худые руки с длинными пальцами были украшены перстнями, и золотая браслетка болталась у запястья. Он был одет изысканно и изгибался кошачьими движениями, словно подражая женщине.
– Вот этот белобрысый, что на девку похож, – сказал командир полка, – это Шлоссберг, сын петербургского адвоката. По-моему, он ненормальный, истерик. Но какой голос! Какая манера петь! Он учился в консерватории и участвовал в спектаклях. Мы их зовём три Аякса. Неразлучны. Шлоссберг среди них что младенец среди чертей – те два лихачи, ухари, кумиры солдат, а этот стихи пишет, рыдает над убитым и… кажется, морфиноман.
– Да, приятная компания, – оглядывая их, сказал Саблин. – В них офицерского, кроме погон и кокард, ничего.
– Ничего и нет, – прохрипел Пастухов. – И представьте, больше половины таких. Хороши те, которые из корпусов вышли, в них манера есть а это ломаки какие-то.
– Командарм смотрел их, так офицерьём назвал, – сказал начальник дивизии, не умевший отличить фокса от мопса.
– Революционные офицеры, – сказал полковник генерального штаба и сам был не рад, что сказал, так остро и внимательно посмотрел на него Саблин, точно хотел ему проникнуть в самую душу.
С хором не пришли ни фельдфебель, ни старые унтер-офицеры. Несмотря на присутствие начальства и командира корпуса, песенники пересмеивались, иные продолжали лущить семечки, и вся ватага их походила на толпу разгульных деревенских парней, пришедших на господский двор, или на компанию мастеровых, но не на солдат. У многих на шинелях не было погон, у кого обоих, у кого одного. Видно, отличием этим не гордились, не щеголяли номером своего полка и его именем.
Осетров распихал руками солдат по голосам и стал перед ними. Гайдук с гармоникой пристроился рядом, усевшись на большом чурбане, нежный Шлоссберг стал поодаль. Осетров обвёл хор глазами и сильным, мощным голосом завёл:
Из-за острова на стряжень,
На простор речной волны!
Хор не особенно дружно подхватил:
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны.
Много раз слыхал Саблин эту песню, давно ставшую модною в полках, но такого исполнения не слыхал. Оно было грубое. В хоре не было главного – гармонии. Певцы не пели, а кричали, мало было хороших голосов, но они жили этою песнею, они упивались всем её диким смыслом, и каждое слово песни отражалось на их лицах. Голос Осетрова звучал разгулом сладострастного могущества.
Мощным взмахом поднимает
Он красавицу княжну
И за борт её бросает
В набежавшую волну!
Одинаковая звериная усмешка играла на лицах солдат-песенников, Осетрова и Гайдука. Словно каждый из них всей душой переживал торжество разгульного атамана и мечтал подражать ему.
Перед середину хора вышел Шлоссберг. Он поклонился перед Саблиным, как кланяются артисты, выходя на эстраду, и сказал два слова Гайдуку. Гармония застонала в сильных руках Гайдука. Шлоссберг устремил мечтательные глаза вдаль, лицо его прониклось выражением глубокой скорби, и несильным баритоном хорошо поставленного голоса он начал:
Как король шёл на войну
В чужедальнюю страну:
Заиграли трубы медные
На потехи на победные!
И, сбавив тона и опустив красивую голову, Шлоссберг полным печали голосом продолжал:
А как Стах шёл на войну
В чужедальнюю страну:
Зашумела рожь по полюшку
На кручину, на недолюшку.
Свищут пули на войне…
Ходит смерть в дыму, в огне.
Тешат взор вожди отважные,
Стонут ратники сермяжные.
Кончен бой. Труба гремит.
С тяжкой раной Стах лежит.
А король стезей кровавою
Возвращается со славою!..
И едва кончил Шлоссберг, как Гайдук, протянув печальный аккорд, вдруг искривил своё полное лицо в ликующую усмешку, весело перебрал гармоникой и громким и зычным голосом, потрясшим весь двор, выкрикнул могуче, зверино, радостно:
Э-эх! Ээх! Ээх!
Эх, жил бы, да был бы,
Пил бы, да ел бы,
Не работал никогда!
Жрал бы, играл бы,
Был бы весел завсегда!
Хор подхватил ликующими голосами:
Жил бы, да был бы,
Пил бы, да ел бы,
Не работал никогда!
Два парня выскочили вперёд и, размахивая руками, стали отплясывать русскую, от которой пахнуло фабричным кварталом и иноземным мателотом.
Горло сдавило Саблину от всего того, что он видел и слышал, и глухим голосом он сказал: «Господа офицеры, пожалуйте в избу. Прапорщики Осетров, Гайдук и Шлоссберг, попрошу вас сюда».
Хор затих. По тону голоса Саблина, по его мрачному недовольному лицу все поняли, что чем-то не угодили корпусному командиру. Офицеры затопотали ногами по крыльцу гминного правления, стеснились в дверях и вошли, неловко толкаясь.
– Станьте, господа, по полкам, – строго сказал Саблин.
Пастухов сокрушённо вздыхал и не знал, куда спрятать свой красный нос, толстяк прерывисто громко сопел, набирая воздух, полковник генерального штаба придал независимый вид своему холёному лицу и подправил свои небольшие стриженые усы, начальник дивизии стал на правом фланге, комично вытянувшись и всем видом своим говоря: «Вот видите, до чего вы довели! Рассердили его превосходительство. А я не виноват. Я старался и буду стараться. Что прикажете, то и сделаю. Только прикажите!»
– Господа! – сказал Саблин, и голос его звенел от негодования. – Я запрещаю, слышите, категорически, воспрещаю петь эти и им подобные песни. Откуда вы набрали это все?
– Ваше превосходительство, – волнуясь заговорил командир полка, от которого были песенники. – Это все очень известные народные песни и народные частушки. Это творчество русского народа…
– Так вот, это творчество я вам и запрещаю петь.
– Что же тогда петь? – пробормотал удивлённый полковник генерального штаба.
– Вы что, притворяетесь, что не знаете? «Полтавский бой», «Бородино», «Что за песни, вот так песни распевает наша Русь», «Раздайтесь, напевы победы». Будто не пели в корпусе и училище хороших песен, будто не видали песенников. А эту развращающую солдата грязь потрудитесь изъять из обращения. И вы, ваше превосходительство, благоволите наблюсти за тем, чтобы репертуар ваших песенников был патриотический и возвышающий душу, а не роняющий высокое имя солдата… Жрал бы, играл бы! Черт знает чего не придумают! Какие идеалы!
Саблин круто повернулся и вышел. Автомобиль уже был подан. Петров знал своего генерала и знал, что он ни минуты не останется там, где ушёл, не поблагодарив солдат.
Едва автомобиль завернул за угол улицы селения, командир полка, от которого были песенники, сказал громко.
– Ну гусь! Настоящий гвардейский гусь. Реакционный генерал. Молчать и не пущать!
– Оставьте, Михаил Иванович, – сокрушённо сказал начальник дивизии, – ну в самом деле, что это за песни?
– Современные песни, ваше превосходительство, – сказал Шлоссберг. – Теперешний солдат не станет петь той дребедени, которую назвал командир корпуса. Он перерос всё это. У него свои песенники, свои душевные запросы и переживания, и мы, офицеры, в тяжёлое время войны должны следить за сложными изгибами его смятенной души.
– Плевицкая «Стеньку Разина» перед Государем пела, и Государь одобрял, а его превосходительству не понравилось.
– Оставьте, Михаил Иванович. Видите, мы у праздника. Тошно и без вас. Извольте теперь занятия придумать да в жизнь провести. Он ведь проверит. Я слыхал про него.
– Да какие же занятия, ваше превосходительство. Что же, вы хотите ожесточить солдат перед боем? – сказал полковник.
– Но, господа, что-нибудь да надо делать. А этих песен, господа, чтобы при нём не пели.
– Понимаю, – улыбаясь, сказал Осетров.
Саблин в это время ехал по длинной гати в густом лесу и пожимался, как от холода, в тёплой шинели. Тошно было у него на душе.
«…Жрал бы, играл бы – не работал никогда! – думал он. – Это завет солдату, присягнувшему терпеть и холод и голод. Да присягали ли эти молодцы? Оборванные, без погон. Господи! И никто не видит. Надо будет просить сменить всех командиров. Всех долой – к чертям! И офицеров этих! Пусть пришлют лучше унтер-офицеров, храбрых да честных, чем эти три Аякса – альфонс, сутенёр и гермафродит. А хорошо поёт, каналья, с надрывом. Надо будет его к Пестрецову отправить, пусть Нину Николаевну услаждает. Шлоссберг! Да уже не жид ли? Нет, не похож на жида. На позицию их, – туда, где свищут пули, где ходит смерть в саване, где лица серьёзные и скорбные, глаза, из которых глядится бессмертная душа! Посмотрю, что будет там! А там частою сменою воспитаю солдат и в самом бою, иначе мы погибли. Господи! – с мольбою произнёс Саблин, – нам надо наступление, горячие бои, победа или… или мир.
Иначе мы погибли».
V
Маленький, рыжий, кривоногий Давыдов, начальник штаба корпуса, движением руки остановил шофёра и сказал Саблину:
– Надо остановиться. Дальше нельзя ехать.
Все говорило кругом, что они подъехали к той роковой полосе, где кончается мирная и беззаботная жизнь и начинается царство смерти. В туманном воздухе раннего осеннего утра была глубокая мёртвая тишина. Там, откуда они выехали полчаса тому назад, ещё в темноте была жизнь и движение. Кто-то пел заунывно, тачая сапоги, кто-то хрипло ругался, и по деревне пели петухи, и басом, по-осеннему лаяли собаки. Здесь все вымерло. Деревня стояла пустая. Избушки с разбитыми окнами и снятыми с петель дверями смотрели, точно покойники с провалившимися глазами. Они прерывались пожарищами. Лежали груды пепла и торчали печальные берёзы с чёрными, обуглившимися ветвями. Большое здание не то школы, но то управления было без окон, и крыльцо было разобрано на дрова. Подле него, чуть поднимаясь над землёю, была большая землянка с насыпанною на потолке на аршин землёю.
– Что, хватает разве? – спросил Саблин начальника штаба, глядя на землянку, и тот сразу понял, о чём он говорит.
– Теперь нет. А раньше хватал. Аэропланами одолевает. Больше от них прячемся.
– Здесь кто же?
– Резервная рота. Зайдёте?
– На обратном пути, если успею.
Так было тихо кругом, что не верилось, чтобы в землянках могли быть люди.
– Спят, должно быть, – сказал Давыдов. – Ночью-то боятся. Все газов ждут. Пойдёмте, ваше превосходительство, тут версты полторы придётся идти.
За краем деревни шла на запад прямая давно не езженная дорога. Ветер и дожди сравняли её колеи. Бурая трава поросла по ней. Кругом были пустыри, необработанные и неснятые поля, побитые осенними морозами, комья чёрной земли, чистые чёрные воронки, затянутые водою, кое-где возвышался едва заметный холмик земли и крест из двух палок, без надписи, без имени.
– Следы августовских и сентябрьских боев, – сказал Давыдов. – Этакое сумасшествие было так наступать. Положил тут народу N-ский армейский корпус! Мы пришли почти месяц спустя, покойнички ещё валялись. Хоронили, как могли. Ведь это болото. Окопаться невозможно. Вода. А видите, сколько воронок кругом дороги. Все инстинктивно сдавилось на дорогу. А он тяжёлой артиллерией бил.
Дорога спустилась к мосту через широкую канаву, потом стала медленно подниматься на песчаные бугры.
– Вот и деревня Шпелеври, – сказал Давыдов, показывая на пустое место.
– Где? – спросил Саблин, который не увидал никакого признака деревни.
– Здесь. Её всю растащили по окопам. Там каждая доска, каждый кирпич дороги. Ведь сюда не подвезёшь. Пожалуйте сюда.
Среди песков, кое-где поросших голыми кустами тальника, торчал из земли косой серый дрючок и к нему была прибита доска, на которой чернильным карандашом крупно было написано: «участок 812-го полка». Подле этого места начиналась постепенно углублявшаяся в песок канава – ход сообщения к окопам. Саблин, а за ним Давыдов вошли в него и было время – с сильным свистом и клокотанием пролетел снаряд и – памм! – разорвалась белым дымком германская шрапнель, и свистнули где-то сзади и вверху пули.
– Видит, – сказал Давыдов. – Препротивное, знаете, чувство. Идёшь. Пустыня, а кто-то на тебя смотрит, примечает, видит. У них этот вход с шара отмечен и виден.
Привязной шар длинной серой колбасой висел далеко под горизонтом. Горизонт упирался в пески. Саблин и Давыдов всё больше уходили под землю и скоро шли в канаве глубже их роста, и только тусклое серое осеннее небо было видно над ними. Канава с осыпающимися песчаными боками сменилась плетёнкой из ивы, прикрывшей бока, стало пахнуть землёю, сыростью и человеческими отбросами.
– Да, – сокрушённо говорил Давыдов, то и дело переступая через следы нарушения порядка службы в окопах, – не понимает наш солдат своей пользы и не соблюдает чистоты. Ему всё равно где, лишь бы его видно не было, а там хотя на парадном крыльце, и заметьте – это лучший полк. Свиньи, прямо свиньи. В австрийских или германских окопах я ничего подобного не видал.
– А устроены ли у вас хорошо… места? – спросил Саблин.
– Ну не так чтобы очень.
– В этом весь секрет. Не браните мне, Сергей Петрович, русского народа. Мы, начальники, виноваты. Если он скот, то мы должны быть пастухами при этом скоте и учить его уму-разуму, а то мы хотим сами учиться у этого скота. Народ-богоносец! Жрал бы – играл бы, не работал никогда!..
Они прошли уже около полуверсты по ходу сообщения, который то шёл прямо, то делал изгиб или огибал траверсы. Наконец ход упёрся в поперечный ход, на стенах из плетня были прибиты доски и на них чернилами, печатными буквами, было написано, направо – «на форт Мортомм», налево «на форт Верден». Вдоль ходов была сделана ступенька и самый ход был приспособлен для стрельбы.
– Куда желаете? На Мортомме 13-я рота – это укрепление, переделанное из австрийского форта, – оно ближайшее к неприятелю. Оттуда весь Любартов, как на ладони, виден. Простым глазом видно, как немцы ходят, оттуда можно пройти и за реку на наш плацдарм. Жалкое место, а бригаду съедает.
Саблин повернул направо. Чаще стали попадаться ответвления и доски с надписями: «Вода», «На кухню 13-й роты 812-го полка», «К командиру полка». У этого ответвления на ходу сообщения появилась высокая фигура, затянутая в солдатскую шинель. «Значит, – подумал Саблин, – и тут кто-то следил невидимо за нами, и кто-то дал знать о нашем приходе. Это хорошо». Худощавый подполковник с узким лицом без усов и бороды подходил к Саблину, держа руку у края папахи. Сзади него шёл солдат с винтовкой в руках. Это был командир полка подполковник Козлов.
Он отрапортовал Саблину и спокойно и вежливо сказал ему:
– Ваше превосходительство, пустить вас в передовую линию не могу и должен просить вас вернуться обратно или обождать, пока не принесут противогазы. Железкин, – обернулся он к солдату, – сбегай в цейхгауз и принеси два противогаза.
Саблин покраснел, но промолчал и укоризненно посмотрел на Давыдова.
– Вы правы, полковник, – сказал он. – Я обожду. А у вас запас есть?
– 20 процентов, согласно приказу, держу. Наш солдат не опрятен и не бережлив. Пока сам газа не испытает, не поймёт, что противогаз так же нужен, как ружье и лопата. Старый солдат ружье уважал, а нынешний и к нему равнодушен.
– Вы давно на службе?
– Юнкером рядового звания с 1906 года.
– А где служили?
– Все время в Зарайском пехотном полку.
– Там получили и Георгиевский крест?
– Так точно. За штурм укреплённой позиции у посада Новый Корчин.
– Я слыхал про это дело. Удивительно чистое дело.
– Солдат был другой, ваше превосходительство, с тем солдатом и не такие дела можно было делать.
Саблин смотрел в лицо Козлова и, чем больше вглядывался в его печальные сине-серые глаза, тем более оно ему нравилось. В нём отражалась тоска и сильная душевная мука, так знакомая Саблину по личным переживаниям. Мука не о себе, не о своём, а об общем, государственном, Российском.
Железкин принёс противогазы.
– На форт Мортомм? К тринадцатой роте? – спросил Козлов. Саблин ответил утвердительно. Он пошёл впереди, за ним Козлов. Ход сообщения сейчас же и упёрся в отлично отделанное укрепление. Две ступеньки вели к банкету. На банкете, тянувшемся шагов на триста и рассчитанном на роту, был один человек – часовой. Он стоял опершись локтями о край бруствера и внимательно смотрел в бойницу. Это был такой же молодой солдат, каких видел Саблин среди песенников, но волосы у него были острижены под гребёнку, папаха одета слегка на правый бок, шинель пригнана, на погонах защитного цвета, аккуратно, по трафарету, был напечатан номер полка. Патронные сумки, противогаз и ручная граната были пригнаны, ремень стягивал талию, часовой производил впечатление солдата. Саблин поднялся на банкет и стал у бойницы рядом с часовым. Часовой не шелохнулся. Местность полого спускалась к неширокой реке, поросшей по берегам потемневшими камышами. В тридцати шагах от укрепления частым переплётом в восемь рядов толстых кольев шло проволочное заграждение, ещё дальше, шагах в шестидесяти тянулась вторая полоса проволоки. От наших укреплений до реки был только песок, изрытый снарядами и поросший местами сухою травой. Ни одного предмета не было между. За рекою берег круто поднимался, и по нему лепились домики. Несколько поодаль от селения, в чаще тёмного сада без листьев, просвечивал двухэтажный белый господский дом. Никого не было видно на том берегу. Казалось, селение вымерло. Не верилось, что там сосредоточен целый полк германской пехоты. Саблин взял бинокль. В бинокль чуть наметились узкие полоски окопов и ходов сообщения. Два человека вышли из деревни и пошли по дороге вдоль реки, и странно было думать, что это неприятель, что им нельзя закричать, замахать платком, но можно поставить прицел, выстрелить и убить. Они прошли по дороге, свернули от реки и пошли от окопов. До них было меньше версты.
– Не стреляете? – спросил Саблин.
– Нет. Ни к чему, – отвечал Козлов. – Даром тратишь патроны. И они не стреляют. Тут ведь немцы, а не австрийцы. Другой раз два-три дня такая тишина стоит, что можно подумать, что они ушли.
– Что видал? – спросил Саблин часового.
– Тихо, – отвечал тот. – А вчера ночью музыка у него играла, чудно. Темно всё, зги не видать. И музыка играет, печально так. Праздник, что ли, какой у него.
– А кто командует ротой? – спросил, спускаясь с банкета, Саблин.
– Капитан Верцинский, – отвечал Козлов.
Саблину показалось, что он где-то слышал эту фамилию.
– Что за человек?
– Он сумасшедший, ваше превосходительство, – отвечал Козлов.
– Как же вы держите такого?
– Тут такие обстоятельства, что он нам ещё и нужен. Когда N-ский корпус брал эти укрепления у австрийцев, на этом самом форту произошла не совсем обычная даже и на войне драма. В блиндаже ротного командира роскошно, кстати сказать, обставленном, было найдено два трупа. На широкой, пружинной кровати, принесённой из господского дома, среди обстановки изящной спальни, лежал молодой венгерский офицер и рядом с ним молодая женщина. По обстановке можно было догадаться, что офицер застрелил женщину, а потом застрелился сам. Кровь и мозги из раздробленных черепов забрызгали стены, обшитые досками. На войне не привыкать к трупам. Часто приходится сутками лежать среди убитых, и солдат наш не брезглив к ним, но почему-то эти произвели особенно тяжёлое впечатление и создалась легенда, что ночью в окопе слышны стоны, что пытались соскоблить кровь с досок, а она снова проступала ещё более яркими пятнами, что снимали со стены её портрет, а он появлялся снова, что ночью кто-то ходит по блиндажу. Словом – бесовское место. Никто не соглашался жить в блиндаже, несмотря на всю роскошь его обстановки. Блиндажа чурались и на самом форту создалось тревожное настроение. Спереди неприятель, а сзади бесовские силы – согласитесь, что уверенности в том, что при таких условиях удержать форт у полкового командира быть не могло. Вот тут мне Верцинский и пригодился. Он ни в Бога, ни в черта не верит, завалился на этой самой кровати, накрылся одеялом с пятнами крови и хоть бы что. А солдат это ободрило. Он георгиевский кавалер, хотя и говорит, что по недоразумению, ну да кто его знает. Говорят, у Костюхновки прорыв позиции сделала этою весною его рота – ну, значит, ему и книги в руки. Роту его держит в полном порядке подпоручик Ермолов, дивный юноша.
– Интересный, должно быть, тип – ваш Верцинский, – сказал Саблин.
– А вот мы и у него.
Окоп четырьмя ступенями спускался вниз на площадку, обращённую к неприятелю. На ней, как колонны, стояли большие брёвна, подпиравшие тяжёлый потолок из накатника, накрытого на сажень землёю и брёвнами. В глубине навеса виднелась дверь и два окна. В окно мерцал красный огонёк свечи. Саблин открыл дверь, и не совсем обычное на войне зрелище представилось ему.