Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 2"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
– Я к вам, ваше благородие, – развязно сказал Коржиков, становясь у дверей канцелярии и закладывая руки за спину. – Весь взвод, можно сказать, уполномочил меня жаловаться на аспида. Сами изволили видеть, как он сегодня Котова ни за что обругал и ударил. Мы все к вам, как к образованному человеку, потому что сил нет больше терпеть.
– Я вам обещаю, Коржиков, что этого больше не будет, – сказал Харченко.
– Ваше благородие, весь взвод требует, чтобы Михайлова вы наказали.
– Я переговорю об этом с командиром батальона.
– Ещё, ваше благородие, весь взвод недоволен пищей. За обедом не всем хватило мяса. Солдаты просят разрешить ходить довольствоваться домой. У многих здесь есть семьи, это их не стеснит.
– Я переговорю с командиром батальона, – устало сказал Харченко. Эти заботы о питании роты его тяготили. Довольствие людей ему не удавалось. Не было опытных артельщиков, кашеваров, хлебопёков, с раскладкой он никак не справлялся. Она казалась ему труднее таблицы логарифмов. Харченко сам чувствовал, что в этом отношении неблагополучно, роту обкрадывают неизвестные люди – артельщик, кашевар или те, кто приходит на кухню, но только у него никогда не хватало порций, щи были не наваристые, а каша – комком. Хозяйство не ладилось и, как помочь этому делу, он не знал. Теперь он смотрел на Коржикова и думал: «Почему ему обо всём этом докладывает Коржиков? Кто он такой? Взводный? Отделённый? Нет. Он говорил по полномочию солдат. Правильно это? Допустимо? С его точки зрения, гимназиста, с точки зрения Кнопа, студента-юриста, это было вполне допустимо, а как посмотрит штабс-капитан Савельев? Коржиков один из самых молодых солдат, разбитной парень, никогда, по заявлению Михайлова, не ночующий в казарме и страшный нахал. Почему он выбран? Да и выбран ли?»
– Ещё, ваше благородие, товарищи заявляют, чтобы им разрешили ходить в кинематографы и в город до поздних часов.
– Этого я не могу разрешить, – сказал Харченко, – это запрещено уставом внутренней службы.
– Все одно ходят, – сказал Коржиков, – а устав внутренней службы самим начальством не соблюдается.
– Как так?
– Разве по уставу дозволено, чтобы люди, как свиньи, валялись на полу. Наше помещение рассчитано на сто двадцать коек, а нас помещено двести пятьдесят. Матрацы не всем выданы, одеял не хватает. На койках дневальных и караула спят чужие люди. По ночам ад кромешный в казарме. Продохнуть нельзя.
Харченко знал, что всё это правда. Он несколько раз докладывал об этом Савельеву, но тот только беспомощно махал рукой. «Что я могу поделать, – говорил он, – когда у нас положено иметь всего четыре тысячи, а нам пригнали двенадцать. Куда я их дену? Кухонь не хватает. Я писал повсюду – ниоткуда нет ответа. До самого министра Поливанова доходил – только смеётся. Так, мол, надо».
– Ступайте, Коржиков, – сказал Кноп, – поверьте, всё, что можно, будет сделано. Вам надо идти на занятия.
В роте, несмотря на холодный, февральский день, было душно. Пахло кислыми испарениями ношеного белья и портянок. От сырых шинелей и сапог в казарме стоял туман. Она гудела сотнями голосов и не производила впечатления казармы солдат, но помещения рабочей артели.
Когда прапорщики вошли в неё, никто им не скомандовал «смирно». Только при их проходе солдаты сторонились и давали дорогу, и некоторые, но далеко не все, вставали. Это не коробило ни Харченко, ни Кнопа. Им непонятна была внешняя дисциплина, которая считалась старыми офицерами необходимо нужной. Солдаты отвечали им почтительно, не грубили, и это они считали вполне достаточным. В казарме кое-где были посторонние люди. Два молодых матроса сидели на койке, окружённые солдатами, подле была разложена карта военных действий, валялись газеты.
– Вы что же, господа? – спросил их Харченко.
– Мы к товарищам пришли, – отвечал матрос.
– Это ко мне, ваше благородие, – сказал мальчик-охотник, знакомый Кнопа.
Харченко ничего не сказал. Он посмотрел на солдат. С возбуждёнными покрасневшими лицами они, видимо, только что слушали что-то очень интересное. И тени не было на них той вялости, которая была на лицах полчаса назад, во время ученья.
Харченко и Кноп продолжали свой обход. В углу казармы среди солдат сидела сестра милосердия и с нею пожилой, прилично одетый штатский. На вопрос, что это за люди, бледный солдат сказал, что это сестра, которая его выходила в госпитале, пришла проведать его, а штатский – его отец. И опять Харченко молчал и не знал, как поступить. Улица лезла в казарму, а казарма выпирала на улицу, и ни Харченко, ни Кноп не знали, как сделать, чтобы не было ни того, ни другого.
Когда Харченко с Кнопом ушли в отдалённый угол казармы, матрос тщательно разложил карту и стал на ней показывать солдатам.
– Вот видите, товарищи, – говорил он, – наше расположение к ноябрю прошлого года. Мы, овладевши Львовом и Сенявой, подходили к Кракову. К Кракову подвезена была тяжёлая артиллерия, и вот в это самое время в нашей крепости Брест происходит страшный взрыв тех самых снарядов, которые надо везти к Кракову.
– Что же это, товарищ, измена? – спросил молодой солдат, и серые злобные глаза его устремились на рассказчика.
– Да, товарищ, измена, – спокойно сказал матрос. Окружавшие матроса солдаты ахнули, и среди них наступило грозное тяжёлое молчание.
– Куплены были, товарищи, те самые генералы и офицеры, которые должны были спешно везти снаряды к Кракову.
– Господа, значит, изменили, – со вздохом сказал солдат с серыми глазами.
– И вот, вместо осады Кракова, нам пришлось отходить. И тут оказалось, что у нас нет ни снарядов, ни патронов. Их спешно требуют, составляют экстренные поезда, а в это время по этому самому пути отдаётся приказ не пускать ни одного поезда, потому что Императрица едет в Могилёв в Ставку.
– Это зачем же? – спросил солдат с тёмной молодою бородкою.
– Навестить, значит, супруга, соскучилась за им, – высказал своё предположение небольшой разбитной солдатик.
Матрос сделал маленькую выдержку в рассказе, переглянулся со своим спутником и тихо и печально сказал:
– Нет, товарищи, по приказу своего любовника Распутина, который получил на то указание от императора Вильгельма.
– Ах ты! – вздохом пронеслось по толпе.
– Что же, и он, значит, продался? – спросил опять солдат с синими глазами.
– Продался и он, – сказал матрос.
– Все продались, – загудели в солдатской толпе, – что же, товарищи, кровь проливать, ежели господа кровью этою самою крестьянскою торгуют.
– Война, товарищи, приобрела неожиданный оборот. Рабочие и немецкие крестьяне не хотят воевать, и они ждут, что русские рабочие и крестьяне протянут им руки. Война нужна генералам и офицерам, которые наживаются от неё и на вашей крови делают карьеру и поправляют своё благосостояние…
В другом углу казармы сестра милосердия раздавала солдатам сладкие пирожки и говорила медовым голосом:
– Кушайте, товарищи, на помин души солдатика, что помер вчера у меня на руках. Такой сердечный был солдатик, жалостливый. А что он рассказывал, просто ужас один. В сражении они были. Пули свищут, а офицер ему и приказывает – ложись впереди меня, укрывай меня от пуль. Так и укрылся солдатиком. Ужас просто. И офицер-то был пьяный-распьяный.
– Где только они водку достают! – злобно сказал черноусый бравый парень.
– Где? Господам все можно. Им запрета нет, на то господа! – сказал другой коренастый солдат с веснушчатым лицом без усов и без бороды.
Коржиков самодовольно похаживал по казарме, заложив руки в карманы. Он собирал компанию в кинематограф и предлагал неимеющим денег в долг без отдачи.
И только в середине казармы слышалось мерное жужжание, там сидел Михайлов и солдаты повторяли за ним то, что он, устремивши серые глаза в потолок, говорил с тупою настойчивостью:
– Присяга есть клятва перед Богом и перед святым Его Евангелием, служить честно и нелицемерно…
XVI
– Смиррна! Встать! – раздалась громкая команда вскочившего в двери унтер-офицера в щегольской новенькой шинели, перетянутой белым лакированным ремнём с тесаком. Это был помощник дежурного по батальону.
Все вскочили. Пожилой господин, сестра милосердия, оба матроса исчезли.
В казарму торопливыми шагами вошёл офицер лет двадцати семи, в чистой солдатской шинели, сшитой из тонкого добротного сукна, в мирного покроя зимней фуражке с цветным околышем. Это был штабс-капитан Савельев, командир запасного батальона.
Он недавно женился и теперь смотрел на свою командировку для командования запасным батальоном, как на отдых, и появлялся в батальоне в двенадцатом часу, чтобы дать указания и творить суд и расправу. Остальное время он проводил вместе с молодою женою в вихре петроградских удовольствий, в визитах, раутах, обедах, бывал в театрах, кафе, концертах и входивших тогда в моду кабаре.
От всей его фигуры веяло молодечеством, гвардейской выправкой и изяществом. В его присутствии все подтягивались, головы драли кверху и смотрели весело и бодро, как учил Михайлов.
Дежурный по роте вырос как из-под земли и громко и отчётливо отрапортовал о том, что происшествий в роте не случалось.
– Здорово, молодцы! – весело крикнул Савельев. Громовой ответ загремел в спёртом, тяжёлом воздухе. Штабс-капитан поздоровался с Харченко и Кнопом и, сопровождаемый ими и Михайловым, пошёл по роте.
– Отчего шинели валяются, а не повешены, а? – строго спросил он у Харченко.
– Сейчас только пришли с занятий, не успели разобраться, ваше высокоблагородие, – почтительно проговорил шедший сзади Михайлов.
Савельев приветливо обернулся к нему и сказал ласково:
– А, здравствуй, Михайлов.
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие, – радостно воскликнул Михайлов.
– Ну, как, братец, поживаешь? Рана не открылась?
Михайлов для Савельева и Савельев для Михайлова – это были свои. Настоящие гвардейцы. Знакомые, спаянные совместной службой ещё на Мокотовском поле. Они понимали друг друга с полуслова, и для Савельева он был дороже Харченко и Кнопа, которые не понимали, что такое нога, печатание с носка, что значит посадить на мушку, и не признавали за всем этим великого значения науки, ведущей к победе. Михайлов всё это понимал, и Савельев часто думал, что лучше для дела было бы, если бы Михайлов был офицером и ротным командиром, а не эти юные прапорщики, чуждые традиций части.
– Это что такое? – останавливаясь против Коржикова, строго спросил Савельев. – Я вас спрашиваю, прапорщик Харченко, что это – солдат или девка? Что за костюм? Что за чёлка? Это уличная девка какая-то.
– Ваше высокоблагородие, прошу меня не оскорблять, – спокойно и громко сказал Коржиков.
– Что? Молчать! Как ты смеешь! Остричь!
– Прошу не кричать на меня и не оскорблять, – снова сказал Коржиков, но штабс-капитан уже шёл дальше.
– Это я ему позволил, – сказал прапорщик Кноп, – я думал, что это всё равно, а ему доставляет удовольствие.
– Вольнодумство и мерзость, – проходя в канцелярию, сказал Савельев. – Как можно позволять! И морда наглая. Михайлов, обрати внимание на этого негодяя.
– Ваше высокоблагородие, сил просто нету с ними. Ежедневно вольные в казармы ходят, милосердные сёстры. Кто они такие? Бог один знает! Невозможно порядок держать. Как вечер, целыми толпами уходят и не удержишь. Говоришь им – только грубости в ответ слышишь, полицейским ругают. Ваше высокоблагородие, что же это? Ведь этого самого Коржикова суду мало предать, вот он какой. Это мало сказать, негодяй.
– Прапорщик Харченко, постройте роту, – сказал Савельев. Через пять минут, когда по затихшему шуму в ротном помещении и многократно повторенной команде равняйсь и смирно Савельев убедился, что рота готова, он вышел в казарму.
В узком проходе между койками и окнами в две шеренги стояли двести пятьдесят человек. По росту, по здоровому сложению это была гвардия. Выше среднего роста стройный штабс-капитан Савельев был на голову ниже правофлангового взвода. Ему жутко и приятно было проходить вдоль фронта этих рослых людей. Но отсутствие выправки, небрежно одетые, необдёрнутые рубахи, не подтянутые пояса, разнообразно остриженные волосы – всё это говорило Савельеву, что это далеко ещё не солдаты, что почти два месяца обучения прошли бесплодно. Когда он проходил, не все провожали его глазами. Когда, ставши против середины роты, он начал говорить, не все повернули к нему головы и слушали его не по-солдатски. И от этого больно сосало сердце, и штабс-капитан Савельев ощущал своё полное бессилие сделать что-либо и что-либо переменить одному в этой массе людей. У него в батальоне их было двенадцать тысяч человек и всё такие же, как в роте Харченко!
– Нельзя, братцы, так вести себя, как вы ведёте, – говорил он. – Нельзя! Там идёт жестокая война. Враг одолевает нас. На фронте нетерпеливо ждут подкреплений. Какие вы придёте! Что за люди к вам ходят? Может быть, это немецкие агенты, шпионы, которые совращают вас. Вы должны готовиться к святому исполнению своего долга…
Он говорил долго все то же, что говорил и в других ротах. Он сам не верил в то, что говорил, потому что знал, что речами и убеждением нельзя перевернуть людей. Вот, если бы их взять отсюда, поставить в двадцати вёрстах от позиции, вооружить их и по деревням или в землянках повести настоящее полевое обучение – вот это было бы дело! Хлопотать об этом?
Но тогда исчезнет возможность по очереди на четыре месяца отрываться с войны и жить в Петрограде, в тёплой квартире с влюблённой в него молодою женою и посещать театры, где можно забыть хоть на миг, что из их полка восемьдесят два процента офицеров убито или так ранено, что никогда не вернётся в строй, и что и его самого, вероятно, ожидает та же участь. Это дело начальства. Ему сверху виднее. И, если оно находит, что можно держать двести тысяч молодых солдат в Петрограде, среди городского разврата и обучать их на мостовых без ружей, лопат, ручных гранат и прочего – это уже его дело, а моё дело исполнять то, что могу, по мере сил.
Кончив речь, Савельев дал вольно, но по гулу голосов он убедился, что солдаты роты Харченко не умеют стоять вольно, и потому он сейчас же скомандовал смирно. Ему нужно было выбрать парных почётных часовых для благотворительного вечера у графини Палтовой и отобрать песенников и артистов для этого же вечера.
Покончив с этим делом, записав фамилии выбранных людей и приказав им прийти сейчас же в помещение первой роты, штабс-капитан Савельев удалился.
Едва он вышел, как рота, не дожидаясь команды «разойтись», разошлась по койкам и загомонила.
Кто-то резко свистнул, кто-то злобно сказал: «Вот жох, туда-сюда его мать! Под суд! Ловко! Им солдата всегда под суд, а что генералы и офицеры снаряды крадут – это можно».
Харченко и Кнопу жутко стало оставаться в роте, и они пошли по домам.
– По-моему, – говорил, спускаясь по широкой каменной лестнице казармы, Кноп, – он совсем не прав. Людям надо дать свободу. Больше свободы. Ведь многие из них не вернутся домой никогда, ну и пусть погуляют. И на Коржикова он совершенно напрасно кричал. Кому мешает этот клок волос? А вышло глупо. И я знаю наверно, что Коржиков не острижётся, да и я бы на его месте не остригся, вот ни за что бы не остригся. Савельев только себя компрометирует… И нам с вами лучше не мешаться в это дело.
– Вы пойдёте на вечер графини Палтовой? – спросил, чтобы переменить разговор, Харченко.
– Ну, ещё бы, – отвечал Кноп. – Я же там участвую. Как рассказчик А вы?
– Надо пойти. Жена командира. Да, говорят, и граф Палтов приедет. У ведь своего командира ещё не видал, – отвечал Харченко.
XVII
Вечер-кабаре при участии лучших петроградских артисток и артистов в пользу семейств убитых того гвардейского полка, которым командовал граф Палтов, был давно и широко задуман графиней Натальей Борисовной. Она постаралась к этому дню собрать возможно больше офицеров из полка и устроила им отпуски, воспользовавшись тем, что полк стоял в резерве. Из запасного батальона были взяты красивые рослые люди, которые были одеты в парадную форму мирного времени, в кивера и мундиры с лацканами, и поставлены шпалерами по обоим широким маршам мраморной лестницы особняка графини. Так же, в старой форме, яркой и блестящей, был одет и полный хор музыкантов полка, нарочно присланный к запасному батальону. Веселясь в пользу семейств убитых на войне солдат, делали все возможное, чтобы позабыть об этой войне и вспомнить старое безмятежное время красивых парадов, удивительной выправки солдат, лихих песен и бравурной музыки.
Ожидалась одна высокопоставленная особа, ожидался начальник кавалерийской дивизии, молодой свитский генерал Саблин, должен был быть генерал Пестрецов и его начальник штаба, генерал Самойлов, надеялись видеть генерала Поливанова, члена Государственной Думы четырёх созывов Обленисимова, и многих крупных общественных деятелей.
Должна была танцевать Преображенская, играть румынский квартет Гулеско, Кноп рассказывать и петь под гитару. Сама хозяйка, графиня Палтова, выступала с несколькими модными романсами и песенками лёгкого содержания, обещала приехать из Москвы Иза Кремер.
Несмотря на наступавшую дороговизну, был заказан роскошный ужин, и по особой протекции добыто шампанское и другие заграничные вина. Наталья Борисовна, княгиня Репнина, графиня Валерская и старый Мацнев, ставший председателем отделения «земгора», больше месяца готовили этот шикарный вечер-кабаре, о котором должен был говорить весь Петроград.
Если бы подсчитать всё то, что было заплачено художнику за прекрасные афиши, изображавшие солдат в парадной форме, за устройство интимной сцены, за ужин, вина и закуски, за участие артистов и артисток, то на эти деньги можно было бы много лучше обеспечить семьи убитых, чем на ту прибыль, которая ожидалась от небольшого числа зрителей, званных по именным билетам. Но графиня Палтова знала, что без этой приманки едой, выпивкой и весельем ей никто не даст нужных денег, что это так принято, и вечер сам по себе занимал её больше, чем помощь несчастным солдатским семьям.
Начало было назначено в восемь часов, но съезжаться начали только к девяти. Граф и графиня Палтовы и группа офицеров полка встречали гостей на верхней площадке лестницы. На графине Наталье Борисовне был дорогой открытый вечерний туалет, она была причёсана у лучшего парикмахера и выглядела красавицей, сверкая белизною плеч и шириною красивой груди. Офицеры были в новомодных френчах с длинными юбками «колокол», в блестящих погонах и блистали различными значками и орденами.
Едва только на первом марше показалась высокая сгорбленная фигура генерала в защитных погонах и с шашкой на защитном ремне, как полковой адьютант сделал знак музыкантам, и оркестр грянул полковой марш.
– Счастлив видеть вас в добром здоровье, – скрипучим голосом проговорил чернобородый генерал, целуя руку Палтовой. – Вы все хорошеете. Так отдыхаешь у вас от всех волнений войны.
За ним, придерживая Георгиевское оружие, сверкая Георгиевским крестом на чистом кителе старого покроя со свитскими аксельбантами, всё ещё молодой от короткой стрижки седеющих волос и от тёмного юного загара похудевшего лица, вошёл в залу Саблин.
Он поклонился графине и чернобородому генералу.
– А, Саблин, – сказал тот, ласково протягивая широкую руку, – какое чудное дело делает графиня! Сколько слёз бедных сирот она утрёт этим роскошным вечером. Как мы отвыкли за эти полтора года от блеска. Парадная форма наших славных N-цев кажется уже анахронизмом.
Генералы и офицеры, бывшие в зале, встали и поклонились чернобородому генералу. Дамы, одни сидя, другие стоя, с любопытством разглядывали его в лорнеты.
– Как он постарел, – сказала красивая сестра милосердия в элегантной короткой защитной юбке генералу Самойлову, стоявшему рядом с ней.
– Да, нелегко даётся ему борьба на два фронта, Любовь Матвеевна.
– А вы считаете, что он борется, – кокетливо, исподлобья глядя на Самойлова, сказала сестра.
– Конечно, – отвечал Самойлов.
– По-моему, давно плывёт по течению.
– С каких пор?
– С той самой поры, как он был уверен, что свалил Свиньина, а Свиньин перебежал ему дорогу и через Императрицу свалил его самого.
– Но ведь теперь он достиг желаемого.
– Поздно, Николай Захарович. Он достиг, чтобы мстить. Я знаю его татарскую натуру, он жестоко отомстит. Это один из главных деятелей надвигающейся революции.
– Ш-шш, Любовь Матвеевна! В салоне графини Палтовой, в присутствии почти Двора и коронованных особ такие страшные слова.
– Я говорю то, что все говорят. Этот раут, Николай Захарович, – это пир во время чумы. Это пир Навуходоносора. Мне все кажется, что раздвинется занавес на сцене и вместо милой графини Палтовой за роялем я увижу чью-то страшную руку, которая напишет: мене, текел, фарес…
– И вам не страшно?
– И даже очень. Нет, в самом деле, посмотрите, Николай Захарович, ведь это не люди кругом, не русские люди, живущие в столице во время величайшей войны, а это ходячие партии. С нами и против нас. У каждого своя платформа и эта платформа для него всё.
– Ну, а вы на какой, Любовь Матвеевна? – улыбаясь спросил Самойлов.
– Я? Моя платформа – живи и жить давай другим. С тех пор, как муж меня бросил, я должна была что-либо делать. Я оглянулась – искать друга, добывать развод – это всегда роняет. Я пошла по другому пути и смотрите, как все меня уважают.
– От них же первый есмь аз. Могу я рассчитывать на вашу благосклонность?
– Если будете паинькой и не будете делать заранее масляных глаз, чего я терпеть не могу. У меня les affaires sont les affaires[43]43
Дело-так дело.
[Закрыть]!