Текст книги "В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2"
Автор книги: Пётр Якубович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Дома он раздел меня донага и веревкой привязал за руки и за ноги к столбу, так, чтобы я не мог шевелиться; затем взял трость и начал ею меня бить, приговаривая: «Теперь я уж ни в чем. тебе не поверю, и потому не думай, что как только ты сознаешься, я тебя отпущу. Нет, мне теперь все равно, украл ты портмоне или нет, довольно и того, что ты меня опозорил в синагоге перед всем обществом. Значит, можешь теперь молчать. Я буду тебя бить эту ночь до тех пор, пока ты не кончишься у меня под руками. Я уж буду по крайней мере знать, что сам убил тебя, и ты не будешь больше ни воровать, ни позорить меня». Он поставил около себя графин водки и с каким-то странным наслаждением в лице продолжал мучить меня. Не вытерпев, я начал кричать; тогда он преспокойно взял платок и завязал мне рот так крепко, что мне не только кричать, но и дышать стало трудно, и принялся за прежнюю работу, глотая по временам водку из чайного стакана. И, конечно, он сдержал бы свое слово – убил бы меня, если бы не пришла в это время из гостей ничего не подозревавшая мать и не увидала происходившего: отец, сильно уже охмелевший, сидел к ней спиной в одной рубашке и в брюках и хладнокровно, методически работал тростью, а я, привязанный к столбу и с заткнутым ртом, висел без малейшего движения, не издавая даже стона… Всплеснув в ужасе руками, она кинулась на двор, вскричала дворников и нескольких соседей и при их помощи с великим трудом успела вырвать меня из рук обезумевшего отца и развязать. Меня унесли без чувств в другую комнату и положили на диван. Мать послала за доктором, ему долго пришлось возиться со мною, чтобы вернуть к жизни. Предложили мне пищу, но хотя целые уже сутки я почти ничего не держал во рту, мне было теперь не до еды. Боли я, правда, никакой не чувствовал, но все тело мое было исполосовано и изрублено в куски; окровавленное мясо висело клочьями…
Позвольте мне здесь остановиться до завтра. Я не могу писать об этом без содрогания, не произнося проклятия родному отцу! Ночью со мной сделался бред. Доктор, осмотрев меня во второй раз, объявил, что со мной начинается горячка… Две недели пролежал я без памяти, и когда пришел потом в сознание, то чувствовал такую страшную слабость, что еще целых полтора месяца пролежал в постели. Отец стал обращаться со мной гораздо ласковее, и когда я настолько оправился, что мог разговаривать, объявил мне, что портмоне нашлось. Я полюбопытствовал узнать, каким образом, и он рассказал мне следующее. Портмоне был именной, с вырезанной на крышке фамилией владельца, и вот как-то случилось, что в то время, как я лежал в бреду, к одному часовых дел мастеру, хорошему приятелю моего бывшего хозяина, заходит какой-то господин купить серебряную цепочку и, расплачиваясь за нее, вынимает из кармана портмоне: часовщик сразу увидал на нем ту фамилию, которую называл ему мой хозяин. Не подав покупателю вида, что он что-либо заподозрил, часовщик завел с ним длинный разговор, а сам тем временем послал кого-то в участок, а также и к моему хозяину. Явилась полиция, начали расспрашивать неизвестного господина, у кого и как приобрел он портмоне: он немного смешался, но все-таки объяснил, что где-то купил. Тем временем подоспел и мой бывший хозяин. Он сразу признал не только портмоне, но и самого господина, который накануне Нового года, то есть в день пропажи, заходил к нему в мастерскую и торговал запонки, но не купил их. В участке в нем сразу узнали известного жулика, который ходил по магазинам и торговал разные вещи, причем никогда ничего не покупал, а лишь пользовался случаем кое-что стянуть. Вскоре он сам сознался и в краже портмоне, сыгравшего такую печальную роль в моей жизни. «Да, в этом случае ты невинно пострадал, – заключил отец свой рассказ, – это правда. Но ты украл деньги в синагоге, но ты, может быть, хотел украсть у хозяина золото… Да и раньше за тобой водились эти грехи… Словом, ты не вообрази себя непорочным как голубь. Слава твоя уже гремит, все знакомые указывают на тебя пальцами. Ты должен об. этом хорошенько подумать. Жил ты у меня смирно и честно, и никто тебя не знал, а теперь все тебя называют вором, и даже полиция тебя уже знает. Но я тебе вот какую сказку расскажу. В старые времена жил один нищий. И было ему уже девяносто лет, и стал он очень дряхл и слаб. И думает нищий: «Видно, пора мне помирать… Только как же это я прожил девяносто лет, а теперь вдруг возьму да и помру? И никто на свете не будет знать про то, что я когда-то жил. Обидно ведь это!» Достал нищий последние свои гроши, побрел в лавку и купил большой старинный меч. С этим мечом он забрался в сад к богатому и знаменитому в той стране вельможе. И вот, когда вельможа вышел прогуляться в сад, старик выскочил из своей засады и замахнулся на него мечом… Но свита вельможи, разумеется, тотчас же схватила преступника и вырвала из его рук меч. Тогда вельможа велел подвести старика к себе, гневно взглянул на него и спросил: «За что ты хотел меня убить? Разве я зло тебе какое сделал?» – «Нет, – отвечал нищий, – зла ты мне никакого не сделал, а только собрался я умирать, и захотелось мне оставить по себе какую-нибудь славу, чтоб народ говорил, что вот жил такой-то знаменитый вельможа и такой-то нищий хотел его убить». Засмеялся тогда вельможа и отпустил нищего домой без всякого наказания: «Иди, старый дурак, домой – видно и вправду пора тебе помирать!» Ну вот и ты, молодой дурак, захотел, видно, славы, как этот нищий? Только я тебе скажу, что ты гораздо глупее старого нищего, потому что тот на твоем месте уже не стал бы воровать разных игрушек, а украл бы что-нибудь такое, за что стоило бы по крайней мере отвечать». Такие поучения читал мне родной отец, и, признаюсь, они глубоко залегли мне в душу…
Оправившись от болезни, я перестал уже ходить к своему хозяину ювелиру: после двух несчастий, случившихся в самое короткое время, ему уж стыдно было принять меня в третий раз, и я остался дома. Отец взял с меня честное слово, что я больше не стану воровать, и определил в свой магазин стоять за конторкой, получать и отправлять товар – словом, сделал меня полным хозяином. Но я должен вам сознаться, что слова своего я сдержать не мог, хотя и долго крепился. У меня завелись знакомства с приказчиками и разной купеческой молодежью, я стал чувствовать нужду в расходных деньгах, мне хотелось побывать и в театре, и в зоологическом саду, и угостить товарищей, а отец был страшно скуп, и в награду за свою честность я не видал от него ни одной копейки. И вот я начал воровать, но так умно, что сводил всегда концы с концами и ни разу не был замечен. Так прошел еще целый год.
У нас была обширная торговля, и много было разносчиков, бравших у нас товар за известный процент. С одним из таких разносчиков, старорусским мещанином Иваном Брусницыным, молодым человеком лет двадцати двух, я особенно сдружился. Это был довольно недалекий и в трезвом виде замечательно смирный парень, совершенно еще не испорченный, так что дружба с ним, казалось бы, не сулила мне ничего дурного. Но на деле вышло не так. У Ивана Брусницына был старший брат, живший во второй роте Измайловского полка в старших дворниках у действительного статского советника Красинского, родом поляка. Красинский этот был страшный богач, имел собственный дом, но, неимоверно скупой, он жил в, третьем этаже в двух комнатах, а все остальное сдавал квартирантам. Старик был холост, но у него жила красивая молодая девушка, одновременно игравшая роль и горничной, и кухарки, и экономки, и даже, говорили, хозяйки. Младший Брусницын часто ходил в гости к своему брату в Измайловский полк и там познакомился с Лизаветой (так звали эту девушку).
Однажды в первых числах мая – я только что запер вечером магазин – приходит ко мне Брусницын, грустный и задумчивый, и говорит: «Знаешь что, пойдем в портерную, я тебе кое-что расскажу». У нас друг с другом не было никаких секретов. Придя в портерную, мы потребовали четыре бутылки пива, налили себе по стакану, и Иван начал свой рассказ. «Ты, поди, ведь знаешь, Мишка, как врезалась в меня Лизавета… Ну, я частенько хожу к ней, когда генерала не бывает дома. И вот сегодня она мне рассказала, что на днях они едут в Старую Руссу на минеральные воды. А генерал, между прочим, берет с собой двадцать пять тысяч рублей денег… Потом он уедет на три дня в Москву, а ее одну оставит эти деньги караулить… Ну и что же она удумала, Лизавета, как ты полагаешь, брат? Она предлагает мне тоже поехать в Старую Руссу и, когда генерал будет в отлучке, в Москве, прийти к ней и забрать эти деньги, а уж за последствия она сама берется отвечать. Так чисто, мол, все обделано будет, что и подозрения даже не упадет на меня. Просит все это хорошенько обдумать и завтра ответ дать, Я сдуру-то сказал ей, что подумаю, а теперь вот всего в жар и в озноб кидает, ведь в случае неудачи тут бог знает чем пахнет!» Когда он сказал эти слова, меня самого, в жар и в озноб кинуло, только не от трусости, конечно. Я подумал: двадцать пять тысяч! Ведь это такой капитал, из-за которого многим рискнуть можно… Отцовская притча попала, видно, на благодарную почву… Распив с приятелем четыре бутылки пива, я пригласил его в ресторан ужинать и там принялся доказывать ему всю выгоду предприятия, приводя на вид, что с такими деньгами он может из простого разносчика сделаться купцом первой гильдии и что такой счастливый случай выпадает на долю одного человека из миллиона; я просил его взять меня в товарищи и обещал все устроить так, как следует. После долгих уговариваний он согласился. Мы условились, что он завтра же объявит своему брату, будто уезжает на побывку домой, а пятнадцатого мая будет уже готов и станет дожидаться меня на вокзале Николаевской железной дороги. Сам я решил обмануть отца следующим образом. В Старой Руссе у него было несколько должников, давно уже не плативших ему по векселям; много раз он собирался туда поехать, но собраться никак не мог. Поутру следующего дня я завел с ним разговор об этих неисправных должниках, и говорил с намеренным раздражением; я наперед знал, что он опять скажет о своем недосуге, болезни и пр. И вот, едва только он сказал это, как я предложил себя к его услугам: если он дозволит, я съезжу в Старую Руссу и припугну должников, да кстати посмотрю, не выгодно ли там будет поторговать во время предстоящей ярмарки. Отец охотно согласился на мое предложение, назначил мне на дорогу тридцать рублей и отпустил на две недели. В назначенный день я попрощался с родителями, нанял извозчика и отправился на вокзал».
XV. Падение идет быстрыми шагами
«Брусницын уже поджидал меня.
Дорогой я не заговаривал с ним о деле, так как видел, что он не в духе, хмурится, нервничает, и, чтоб развеселить его, рассказывал разные забавные истории и анекдоты. На каждой почти станции мы пили чай, и я на свой счет угощал его винами и закусками. В седьмом часу утра мы приехали в Старую Руссу. Брусницын спросил меня, в какой из двух гостиниц мы остановимся – в «Лондоне» или «Петербурге». Мое воображение все время деятельно работало; во мне проснулись необыкновенная деловитость и проницательность; я заранее решил все предусмотреть и со всех сторон себя обезопасить; никогда в жизни не видав Старой Руссы, я уже знал ее из одних разговоров с товарищем как свои пять пальцев и потому, не думая долго, объявил, что нам следует остановиться в «Петербурге»: я рассчитал, что эта гостиница, стоящая на набережной против собора, находится на, менее людном и шумном месте… В «Петербурге» я нанял две комнаты с отдельным ходом за два рубля в сутки, и сказал Ивану, чтобы он всем своим родным говорил, что приехал сюда с хозяйским сыном по торговым делам. После этого мы разошлись. Денег я в этот день ни от кого из отцовских должников не получил – все отговаривались плохой торговлей и сулились заплатить в скором времени. Весь следующий день мы бродили с Брусницыным без всякого дела по городу, осматривая торговую площадь и базар. На базаре нас встретил квартальный надзиратель и сразу узнал по моему лицу, что я приезжий. Он подошел ко мне и спросил, кто я такой, откуда и есть ли у меня билет. Билет мой оказался в порядке, и, просмотрев его, он велел только прислать его в часть для прописки. В этот день я получил от должников-евреев триста сорок рублей и немедленно отправил их отцу, не оставив себе ни копейки, несмотря на то, что собственные мои деньги уже подходили к концу; мне хотелось, чтобы отец вполне успокоился на мой счет и дал мне свободу жить здесь сколько понадобится. Я рассуждал так: я возьму часть отцовских денег, потрачу их, а вдруг наша затея не выгорит, и мне нечем будет пополнить сделанную растрату? Тогда я должен буду из-за каких-нибудь пустяков навсегда лишиться доверия отца, которое мне так необходимо. И вот я стал придумывать средство раздобыть денег из другого источника.
Вечером я пошел в парк и был там в театре, но все время меня неотступно грызла одна и та же мысль. При выходе из парка я зашел в магазин Попова купить папирос, и здесь-то пришла мне в голову безумная на вид, но вместе и блестящая идея – обокрасть этот богатый магазин. Но как осуществить подобный план? Город был мне мало знаком; товарищей для такого дела у меня не было, потому что Брусницын, конечно, ни за какие миллионы на него бы не пошел, и даже говорить с ним об этой затее было немыслимо; в довершение всего сам я ни разу еще в жизни не пытал своих сил на таких крупных и дерзких кражах. Но что-то упрямо говорило мне: «Все-таки я сделаю, сделаю это!» – и я всю ночь не мог заснуть, перебирая в голове сотни всевозможных планов, критикуя их и отбрасывая один за другим. И к утру я уже знал, что должен сделать.
Я успел за эти два дня подметить, что большая часть старорусских мещан по окончании работ поздно вечером возит для себя воду на тележках в особых маленьких бочонках в пять – шесть ведер, и я решил себе приобрести такой же бочонок и тележку. Поутру Иван позвал было меня погулять с своими друзьями, но я отговорился головной болью, и он один ушел на весь день, а я отправился на базар, сторговал там за 2 рубля 65 копеек тележку с бочонком и велел лавочнику доставить их ко мне на квартиру. Покупка была доставлена в. срок; тогда я снял с одной стороны бочонка обручи, выбил дно и опять надел обручи по-старому. Зачем это было мне нужно? А вот зачем. Я рассуждал, что если мне удастся забраться в магазин, то невозможно будет по главным улицам города тащить узел с товарами в ночное время – меня, наверное, арестуют. В бочонок же можно будет наложить что угодно и затем проехать взад и вперед раза три, не возбудив ни малейшего подозрения. Вечером этого дня я опять был в театре и при возвращении оттуда снова зашел в магазин Попова, купил папирос, орехов, конфет, пару апельсин. Мне не столько нужна была эта покупка, сколько хотелось обстоятельнее все высмотреть, и я нарочно мешкал, покупая разные мелочи. Выйдя затем из магазина, я долго прогуливался по противоположной стороне тротуара, желая посмотреть, как будут запирать магазин. Действительно, приказчики скоро замкнули его и ушли домой; тогда я приблизился и увидал два простых висячих замка, которые при случае нетрудно было бы и сломать, но рискнуть на слом замка в таком пункте было бы непростительной ошибкой: почти напротив, у входа в парк, всегда стоит сторож, и малейший неосторожный шум погубил бы меня. Поэтому я вынул из кармана заранее приготовленный кусок воска и. снял слепок с замочной скважины. Был уже первый час ночи, и я, крайне довольный своими наблюдениями, пошел домой. Дома я застал сильно подвыпившего Брусницына. Я объявил ему, что получил от отца телеграмму, обязывающую меня завтра же уехать на два дня в Новгород, и что поэтому я советую ему, вместо того чтобы платить даром деньги за номер, провести эти два дня у родных. Он согласился, что это резон и тотчас же захрапел. Как только я отправил его утром к родным, сказав, что и сам через час уеду, на душе у меня стало легче, бояться и стесняться теперь мне было нечего. Я поехал тотчас же в железный ряд подбирать по снятой модели ключи. Но и тут я был в высшей степени хитер и осторожен; я делал вид, что просто ищу замков попрочнее, и воскового снимка приказчику, разумеется, не показал. Подходящие замки были скоро найдены, и я, не торгуясь, расплатился. Всю остальную часть дня я не показывал никуда носа, сидя в своем номере и обдумывая все мелочи будущего преступления, причем подкреплял свой дух пивом и коньяком. Однако под вечер во мне заговорило что-то вроде угрызений совести; я спрашивал себя: хорошее ли дело я затеваю? Имею ли я право взять те деньги, которые, быть может, нажиты потом и кровью нескольких поколений? Было ли бы мне приятно, если бы меня самого кто обокрал? У. меня голова закружилась от этих не вовремя и некстати явившихся мыслей, и я, чтобы избавиться от них, оделся на скорую руку, вышел, запер свою квартиру и пошел наверх гостиницы послушать орган. Там я потребовал себе полбутылки коньяку и закуску. Однако и после того я не мог успокоиться и выпил для храбрости стаканчик очищенной, а затем отправился в театр. В театре, как сейчас помню, давалась «Бедность не порок»,{32}32
«Бедность не порок» – комедия А. Н. Островского (1823–1886).
[Закрыть] пьеса эта сильно мне понравилась, так что я просидел до конца представления и окончательно развеселился. Из театра я вернулся домой. Ровно в час ночи я взял свою тележку, положил на нее бочонок, захватил стеариновую свечку, спички и ключи от купленных утром замков и отправился на Ильинскую улицу. Уже в близком расстоянии от магазина мне повстречался ночной сторож с колотушкой; я пропустил его мимо, завернул за угол и, поставив тележку, подошел к магазину. Тишина кругом была мертвая, только далеко где-то слышался стук колес. Вынув ключи, я отпер замки и потихоньку приотворил дверь; за ней была внутренняя стеклянная дверь, и если бы она оказалась тоже замкнутой, то мне пришлось бы или выдавливать стекло, то есть поднимать шум, или совсем отказаться от своей затеи. Но, на мое счастье или несчастье, она не была замкнутой. Осмотревшись еще раз кругом, я пошел за тележкой, подвез к магазину, растворил настежь двери, въехал в них и затем плотно затворил за собою. Сердце мое страшно билось – я чувствовал, что половина дела сделана, что я теперь полный хозяин магазина. Успокоившись, я зажег свечку, и первой моей заботой было направиться к конторке, где хранится выручка. Я нашел в ящике пятьдесят рублей бумажками, девятнадцать серебром и девять медью, всего семьдесят восемь рублей. Сосчитав и забрав эти деньги, я был несколько разочарован… Затем я начал осматривать товары: там был сахар в целых головках и пиленый в мешках, конфеты, пряники, шоколад, крупчатка, но больше всего было чаю собственной фирмы Попова, и я решил брать один только чай, так как это самый дорогой товар. Я наклал полную бочку пятирублевого и трехрублевого чаю – фунтами, полуфунтами, четверками и восьмушками. Накрыв затем бочонок мешком и обвязав шнурком, я погасил свечу, прислушался; приотворив слегка дверь, посмотрел, не идет ли кто по улице, и, уверившись, что все тихо и пустынно, спокойно растворил двери, вывез вон из магазина свою тележку, запер опять двери на замки и поехал с добычей домой. Дома я все это выгрузил и отправился за новой порцией. Короче сказать, я проделал эту операцию три раза. В последний раз я захватил, кроме чаю, триста сигар (по десять рублей сотня) и пятифунтовую банку конфет монпансье. Во время этих трех поездок встречались мне по дороге извозчики, ночные сторожа, запоздалые гуляки, полицейские – и никто, решительно никто, не подумал остановить меня. Дело в том, что за ночь можно встретить несколько десятков человек, едущих с такими бочонками по воду: иным засветло бывает некогда, а иным стыдно везти на себе воду – и вот для этого они выбирают такое время, когда все спят, и если попадется все-таки нечаянно знакомый, то, свернув в сторону, стараются сделать такую кислую рожу, что у того пропадает всякое желание признать знакомого или приятеля.
Окончив езду, я сложил весь чай в угол комнаты, накрыл простыней и лег спать, так как становилось уже светло. В семь часов утра я отправился на базар и купил там три деревянных ящика и несколько рогож. Там же я узнал о сделанной ночью покраже – весь город взбунтовался, как расшевеленный муравейник… Попов всю полицию поднял на ноги; заарестовали множество подозрительного народа. Порешили в конце концов на том, что некому было совершить эту дерзкую кражу, кроме старшего приказчика, потому что замки были целы, а ключи хранились у него… Словом, я находился вне всякого подозрения. Сжегши все чайные обертки, я ссыпал в ящики весь свой чай (книзу худший, а кверху лучший сорт), забил ящики гвоздями, обшил рогожами и отвез на вокзал, где и сдал в товарный поезд, а сам тоже взял билет до Новгорода. В Новгороде я продал чай одному еврею по восемьдесят рублей за пуд и, получив с него восемьсот рублей, на другой день вечером отправился назад в Старую Руссу. На вокзале меня встретил Брусницын, очень сердитый на то, что я вместо двух дней проездил три: по его словам, генерал с Лизаветой приехали еще накануне, и если бы он, Иван, сегодня наконец не встретил меня, то плюнул бы на все и уехал в Петербург. Приехав в гостиницу, я постарался задобрить Ивана и угостил его бутылкой мадеры. Тогда он объяснил мне, что утром у него назначено с Лизаветой свидание на базаре. Действительно, напившись на другой день поутру кофе, мы отправились на базар и повстречали там Лизавету. Она остановилась и, вступив с Брусницыным в разговор, спросила, кто я такой. Он отвечал: «Это мой хороший товарищ. Я нарочно пригласил его из Петербурга, так что перед ним можешь не стесняться. Скажи же нам, долго ли придется тут жить?» Она засмеялась: «Вишь какой нетерпеливый! Ну да утешься. Скряга мой завтра утром уезжает в Москву, и вечером милости просим на чашку чаю». На этом мы и расстались, и я пошел с Иваном погулять. В деньгах я больше не нуждался и скажу вам коротко, что в эти два дня прогулял с ним четыреста сорок рублей. Брусницын все приставал ко мне с вопросом, откуда у меня завелось столько денег, но я отделывался шутками и говорил: «Пей знай, ешь и гуляй, пока есть время! Кто знает, может быть, это мы напоследях гуляем». Я и не подозревал того, что эта шутка была пророческой…
В назначенный срок в двенадцатом часу ночи мы явились в гости к генералу Красинскому. Он действительно с вечерним поездом этого же дня уехал в Москву, и Лизавета с нетерпением поджидала нас. Она немедленно поставила на стол бутылку шампанского и закуску; впрочем, Брусницын еще и до этого был пьян и еле держался на ногах, я же, зная, какое дело нам предстоит, был только немного навеселе. Усадив нас, Лизавета начала: «Мне кажется, я составила хороший план. Деньги лежат в кабинете, в письменном столе. Мы взломаем дверь, и когда генерал вернется, я скажу ему, что в его отсутствие ворвались неизвестные люди и, приставив к моей груди нож, грозили меня зарезать при малейшей попытке закричать. Я упала, мол, в обморок и, что дальше было, не знаю, а когда пришла в себя, то нашла квартиру в беспорядке, все замки сломанными и даже наружную дверь растворенной. Если вам, господа, нравится мой план, то скорее принимайтесь за дело». Что касается меня, то, признаюсь, мне не по душе пришелся этот план: что-то как будто фальшивое звучало в ее словах, и глаза виновато, как мне показалось, бегали по сторонам. И у меня в эту минуту мелькнул в голове свой ужасный план: убить эту девушку и тогда взять деньги, чтобы не было лишнего свидетеля. Но, взглянув на Ивана, я должен был сразу выкинуть из головы все подобные думки: он так и таял перед Лизаветой и кричал пьяным голосом: «Согласен!.. Отлично!..» Вслед за тем он схватил лежавший в кухне топор и живой рукой сломал замок. Я пошел во внутренние комнаты, обыскал кабинет, спальню, перерыл все вещи – нигде не было ни одной копейки. Тем временем Лизавета успела окончательно напоить Брусницына, и, когда я вернулся в кухню, он уже спал мертвецким сном. Услыхав от меня, что никаких денег нет, Лизавета притворилась страшно изумленной и испуганной и пошла вместе со мной в кабинет на новые поиски, С места на место перекидывала она все вещи, рылась в ящиках стола и в бумагах (в то время как я стоял у дверей и наблюдал за каждым ее движением) и наконец с грустью обратившись ко мне, сказала: «Ну и маху же я дала! Значит, он увез деньги с собой… Да и как это я, дура, могла подумать, что такой скряга оставит здесь экую прорву денег!..» Тогда я поспешил к Ивану и, разбудив его, сказал ему на ухо, что мы погибли, что Лизавета подвела нас и что нам остается для своего спасения одно только – убить ее. Но Иван чуть не убил меня самого за эти слова, так что мне пришлось обратить их в шутку. И вот, чтобы не уйти из квартиры с голыми руками и не страдать даром, я захватил с собой серебряный столовый сервиз, золотые часы и еще кой-какие мелочи и на всякий случай взял с Лизаветы клятву, что она наших имен не выдаст (хотя и очень мало надеялся в душе на эту клятву). Вернувшись в гостиницу, Иван упал на пол и заснул как убитый, а я взял извозчика и съездил к одному фартовому еврею, которому продал все захваченные вещи. И хорошо сделал, потому что на другой же день около полудня – не успели еще мы с Брусницыным продрать как следует глаза – к нам заявилась в полном составе полиция. По всему городу ходил уже слух о произведенном у генерала Красинского грабеже, и в дверях, кроме полиции, толпилось множество постороннего народа: среди любопытных я заметил и обокраденного мной купца Попова… «Билет у вас в порядке?» – обратился ко мне пристав. Я вынул из кармана и подал ему свой билет. Посмотрев его, он сказал мне и Брусницыну: «Именем закона я пришел арестовать вас!» и велел квартальному надзирателю произвести у нас обыск. Ничего подозрительного не нашлось. Но вдруг Попов заявил приставу, что признает свою банку из-под монпансье, которая стоит у меня на столе: это, мол, та самая банка, которая была на днях украдена из его магазина. Открыли банку, но в ней оказалось уже не монпансье, а кофе. «По каким приметам вы ее признаете?» – спросил пристав. Попов отвечал, что, насколько ему известно, во всем городе нет другого магазина, кроме его, с конфетами этой фабрики, а также – что и эта банка пятифунтовая, как и пропавшая. На это я возразил, смеясь: «Может быть, вы и правы, что у вас была такая же банка, но эту я привез из Петербурга, а Петербург не Старая Русса – там в каждой мелочной лавочке можно достать все, что угодно. Так что ваше показание не есть факт». Таким образом, Попов остался с носом. Тем не менее нас отвезли в часть в сопровождении четырех надзирателей. Дверь из другой комнаты неожиданно отворилась, и в нее вошла наша приятельница Лизавета. Я сразу догадался, в чем дело, и принял такой вид, будто не видал ее никогда в жизни. «Эти ли господа были у вас ночью в гостях?» – обратился к ней пристав. «Да, эти самые», – ответила она твердо, с нахальством оглядывая нас. Мы с Брусницыным, с своей стороны, отперлись, и затем нас отправили в каталажку.
В тот же день я послал отцу телеграмму о своем аресте, прося его скорее приехать. Мне нельзя было не сделать этого уж и по одному тому, что при обыске у меня отобрали тысячу двести рублей, из которых девятьсот были отцовских, и если бы меня обвинили, то эти деньги могли бы пропасть и даже послужить мне уликой. Да и, кроме того, рано или поздно отец все равно узнал бы. На следующий же день с утренним поездом приехал в Старую Руссу генерал Красинский, вызванный по телеграфу Лизаветой. Как только он зашел в свой кабинет и увидал сломанным письменный стол, так и ахнул: у него пропали двадцать пять тысяч рублей!.. После этого ко мне с Иваном предъявлено было новое, еще более тяжкое обвинение: похищение со взломом и насилием не только серебряной посуды (в чем обвиняли накануне со слов Лизаветы), но еще и двадцати пяти тысяч рублей. Теперь для меня не подлежало уже сомнению, что деньги эти действительно существовали, но что они взяты были самой Лизаветой, мы же были приглашены ею лишь для отвода глаз. Словом, мы были одурачены, как последние школьники! После прочтения обвинительного акта нас стали формально допрашивать, причем и я и Брусницын показывали согласно, что мы знать ничего не знаем, ведать не ведаем.
К вечеру приехал и мой отец. Он был немедленно допущен ко мне, и я уверил его, что решительно не понимаю, за что меня арестовали, так как отобранные у меня тысяча двести рублей – его собственные, кровные деньги. На другой день меня перевели в тюрьму, и дело пошло своим чередом. Я очутился в первый раз в жизни в арестантской рубахе, халате и изорванных котах: записали все мои приметы и посадили в подсудимое отделение. Не стану подробно описывать начало своей арестантской карьеры, отмечу из нее лишь главные черты и важнейшие случаи. Арестанты встретили меня с первого же шага насмешливо и даже враждебно; тюремные иваны пристали ко мне с требованиями «за парашу», грозясь даже побить меня, если я не заплачу им десяти или по крайней мере пяти рублей. Но вскоре произошла в их отношениях ко мне странная, поразившая меня перемена. Арестанты отошли от меня, начали собираться кучками и о чем-то шептаться между собою; потом некоторые из иванов опять подошли ко мне, но уже с заискивающими речами и предложениями разных услуг. Мои вещи положили на нары, мне дали тюфяк, набитый соломой, и такую же подушку. Оказалось, причиной этой внезапной перемены был надзиратель, сообщивший им, что я украл двадцать пять тысяч и что этих денег у меня при обыске не нашли. «Славно, должно быть, припрятал, – похвалил меня надзиратель, – за такой куш и посидеть не жалко». У одних арестантов пробудилось вследствие этого уважение ко мне, другие надеялись урвать от меня малую толику, обыграв в карты или пустив в ход другой какой способ. Тут же по поводу меня и моего преступления в камере произошло несколько ссор, и я впервые познакомился с некоторыми образчиками воровского наречия: «Куда ты лезешь, что ты об себе понимаешь? – кричал один арестант на другого. – Ведь я тебя хорошо знаю. Ведь ты простой шармошник, ты только и умеешь, что таскать кисеты с табаком у пьяных мужиков! Ты больше ничего на своем веку не украл. А меня каждый знает! Я на скоки ходил,[13]13
Скоком называется на воровском наречии кража, сделанная в каком-нибудь доме среди белого дня и в самое короткое время. (Прим. автора.)
[Закрыть] я на доброе утро хаживал,[14]14
Кражи на доброе утро совершаются летом, на рассвете, во время крепкого утреннего сна хозяев. Если последние все-таки проснутся от шороха, вор бросается наутек, не вступая с ними в борьбу. (Прим. автора.)
[Закрыть] и я на ципы, случалось, хаживал».[15]15
На ципы ходят в осенние и зимние темные ночи; тут нередко пускается в ход оружие. (Прим. автора.)
[Закрыть]
Откуда-то нашлись такие даже субъекты, которые стали уверять, будто хорошо знают и меня самого, и моего отца, и моих братьев, которых, кстати сказать, у меня никогда не было. Явился вскоре самовар с чаем и французскими булками и бутылка спирта. От водки я, однако, наотрез отказался, подозревая тут какую-нибудь ловушку. Вдруг возле меня очутился разостланный коврик, и несколько человек уселись играть в карты. То же самое началось и в другом и в третьем месте, здесь в штос, там в стуколку, в марьяж, преферанс, кончину. Предложили и мне поставить карточку, и, как я ни упирался, говоря, что и играть совсем не умею, и не люблю, и денег у меня при себе нет, – ничто не помогло. Одни подскочили ко мне с предложениями дать взаймы сколько угодно, другие уверяли, что в игре нет ничего не только мошеннического, но даже и трудного, что стоит моей карте упасть налево – и я выигрываю, и что нужен, следовательно, один только фарт. Кончилось тем, что я взял-таки взаймы десять рублей, и у меня отобрали их в какие-нибудь десять минут, прямо сказать, наверняка. Я не был еще в то время страстным игроком и потому продолжать игру не согласился, а, напившись чаю, крепко заснул. Вдруг посреди ночи страшная боль в ногах заставила меня пробудиться, и я с громким криком вскочил с места. Кругом была мертвая тишина; арестанты, укутавшись с головами в халаты и шубы, лежали на нарах. Опомнившись, я стал рассматривать пальцы ног и увидел, что кожа на них сожжена; это мне, как новичку, поставили мушку… Делается это так. Берут кусок бумаги, обмакивают в керосин, сонному обвертывают ею пальцы и поджигают. Когда я с испуга вскочил на ноги, бумажка отлетела. Утром я узнал, чья это была проделка, и решил отплатить насмешнику… Едва он заснул в ближайшую ночь, как я взял носовой платок, разорвал на полоски, намочил в керосине и, привязав полоски нитками к пальцам спящего, зажег. Когда пламя вспыхнуло, он с диким ревом вскочил и начал срывать с ног мнимую бумагу, но оказалось, не так-то легко сделать это. Поутру беднягу отправили в больницу и он пролежал там три месяца, а я сразу отучил арестантов от шуток над собой. Правда, днем собралась сходка, чтобы судить меня, но я подмазал глотку некоторым Иванам и меня оправдали. Так совершилось мое тюремное крещение…