Текст книги "Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее"
Автор книги: Петер Матт
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Кто посягает на природу, посягает на республику
Новые зельдвильцы не сомневаются, что и это дерево должно быть продано. Они видят в нем только большое количество древесины. Юкундус же всем сердцем переживает нависшую над деревом опасность. И очень поучительно, что Келлер показывает: не только почитание природы является основой для таких чувств его героя, но и политические размышления. Юкундус пытается убедить сперва зельдвильцев, а потом и кантональное правительство, что дуб необходимо сохранить, и всякий раз он прибегает к аргументам, апеллирующим к интересам государства и граждан. Из этого в итоге получается маленькое пособие по федералистской политике, с критикой ее ограниченности:
[Юкундус] ясно осознавал, сколь хорошо было бы для общества сохранять таких свидетелей прошлого – как украшение страны, – предоставляя им и дальше за общий счет воздух, и росу, и клочок земли; и что сравнительно небольшая сумма возможной прибыли не идет ни в какое сравнение с невосполнимой внутренней ценностью такого украшения. Да только он не нашел заинтересованных слушателей; именно здоровье старого великана должно было стать причиной его гибели: люди говорили, что сейчас самое время получить максимальную прибыль; ведь если дерево вдруг заболеет, его цена сразу очень сильно понизится. Юкундус обратился к правительству, потому что хотел, чтобы сохранение отдельных красивых деревьев, где бы они ни находились, было предусмотрено в качестве общего принципа. Ему ответили, что государство владеет миллионами лесов и может по своему усмотрению умножить это число, но не имеет ни единого лишнего талера и ни малейшего права, чтобы купить на общинной земле какое-то дерево, которое собираются срубить, – и оставить его на месте.
Этот отрывок воспринимается нами как безобидная политическая комедия. Но он ясно показывает, с какой самоочевидностью в Швейцарии, еще в XIX веке, природа и политика связывались воедино. В то время как классическая и романтическая традиции стилизуют природу под внеобщественное пространство, превращая ее в место принципиально Иного, обретающее то райские, то демонические черты, у Келлера, хотя он глубоко почитает природу, она является еще и политической реальностью. В демократическом государстве политика охватывает всё. Она – не уродливая запретная зона посреди красивого мира, не малосимпатичная область, где спорят, что-то навязывают людям и вынашивают планы войны, но нечто такое, к чему причастен каждый отдельный человек. И если он хороший человек, это проявляется, среди прочего, в его политических действиях; если он мошенник, происходит то же самое. Поэтому у Келлера мифическое природное событие – существование тысячелетнего дуба – может и должно стать политически-значимым событием. Священному дереву от этого не убудет чести; наоборот, политика, встретившись с ним, либо останется нравственной, либо потеряет лицо и предстанет во всей своей алчной убогости. Швейцария, с ее грезой о «естественном» государстве в горах (основанном на принципах природы, разума и свободы), должна в политических действиях сохранять особое отношение к природе. Швейцария много раз подтверждала, что так оно и есть, но много раз и протестовала против такой необходимости. Пример подобного протеста – история с Вольфхартсгееренским дубом.
Трагедия жадности и неразумия развертывается своим чередом. Юкундус, чья политическая инициатива ни к чему не привела, следуя душевному порыву, сам покупает величественное дерево. Он «расчистил земельный участок и поставил скамейку под деревом, откуда открывался красивый вид на дали, и каждый хвалил Юкундуса за совершенный поступок и любовался таким зрелищем. Но с того самого момента каждый еще и пытался как-то использовать его к своей выгоде, обмануть». Юкундус ведь поступил вопреки своим экономическим интересам. Поэтому он приобрел репутацию ненадежного коммерсанта; люди перестали вступать с ним в деловые отношения, но тем упорнее стремились обвести его вокруг пальца. В конце концов Юкундус терпит банкротство. Все, что у него еще оставалось, он вынужден продать, в том числе и дуб. Это означает, что судьба дерева решена. То, как зельдвильцы его рубят – в подлинном смысле убивают, – превращается у Келлера в незабываемую сцену. Когда становится известно, что акция вот-вот начнется, народ устремляется к дереву и располагается вокруг него широким кольцом: «тысячи» людей, как говорит рассказчик. Все они охвачены «тревожным возбуждением», не понимая толком, почему. Речь, собственно, идет о публичной смертной казни, а такие события всегда разжигают любопытство. Но что здесь будет уничтожена невосполнимая культурная ценность, ценность также политическая, за которую несут ответственность все граждане, что в результате ущерб понесет вся страна – это, кроме Юкундуса, понимают только опечаленные читатели. Зельдвильцы, как кажется, совершенно невосприимчивы к подобным вещам. В наказание за это рассказчик, едва гигантское дерево падает, умаляет их, превращая в копошащихся насекомых:
Покупатель дерева тотчас направил к нему дюжину мужчин, чтобы высвобождать и подкапывать корни, и они возились с этим целых восемь дней. Когда дело наконец дошло до того, что дерево можно было повалить, вся Зельдвила устремилась на гору, желая увидеть, как дерево упадет, и тысячи людей расположились вокруг, предварительно обеспечив себя едой и напитками.
Крепкие канаты были укреплены в кроне, к ним приставлены длинные ряды мужчин, которые по команде принялись за эти канаты тянуть; дуб, однако, только слегка покачнулся, и пришлось еще на протяжении нескольких часов высвобождать и перепиливать могучие корни. Народ между тем закусывал и пил, наслаждался хорошим днем, но не без напряженного ожидания и тревожного возбуждения.
Наконец место вокруг ствола снова освободили, мужчины снова рванули на себя канаты, и после нескольких минут сильного колебания, в наступившей вдруг поистине мертвой тишине, дуб обрушился ничком, на сломанные ветви, обнажившие в местах перелома белую древесину. После первого всеобщего вскрика мгновенно началось копошение вокруг чудовищного ствола. Сотни карабкались по нему, к зеленой кроне, теперь лежащей в пыли. Другие ползали в яме, оставшейся от корней, и исследовали недра земли. Но они не нашли ничего, кроме осколка толстого литого стекла эпохи римлян, который от старости переливался перламутровым блеском, и изъеденного ржавчиной наконечника стрелы.
Поскольку рассказывается о множестве людей, работающих вместе, очевидно, что уничтожение дерева – дело рук ослепленного народа. Речь идет о том, как виновным становится целый коллектив: изображение подобных процессов имеет в швейцарской литературе свою традицию. Этот коллектив мы, читатели, видим в образе копошащихся и карабкающихся по стволу «сотен». Но особую значимость имеет конец отрывка, где описывается, как люди ползают в оставшейся от корней яме. Необыкновенность дерева пробудила в зельдвильцах смутную надежду, что под ним, возможно, зарыто сокровище. Найденное ими – почти ничто; во всяком случае, никакой практической ценности эти находки не представляют. Тем не менее, кусочек римского стекла свидетельствует о более чем тысячелетнем возрасте дуба. Горожане в своей слепоте не видели настоящего сокровища, которым владели: самого дерева. Они надеялись наткнуться в глубине на золото и серебро, и теперь чувствуют разочарование. Рассказывается об этом легко, но рассказ представляет собой восхитительно точный комментарий к целому. Его можно прочитать как символическое изображение любого посягательства на устойчивость: некая долговременная ценность, которая ежедневно себя расточает-раздаривает, уничтожается ради одноразовой прибыли. Еще старик Эзоп в Древней Греции написал басню о таком поведении. Я имею в виду историю о женщине, чья курица каждый день приносит по золотому яйцу, но однажды женщина убивает эту полезную птицу, надеясь найти спрятанное в ее нутре сокровище. И не находит ничего, кроме обычных внутренностей. Так что мы вправе считать Эзопа первым теоретиком устойчивости.
Насколько важной была для Келлера история Вольфхартсгееренского дуба, видно уже по тому, что он изобразил падение этого дерева еще раз. Сразу после процитированного отрывка рассказчик меняет перспективу. Теперь дерево и его обрушение видятся с далекого расстояния, как оптический феномен на горизонте. Видит все это Юкундус, который, потерпев крах, именно в данный момент покидает Зельдвилу:
На далекой горе, по которой медленно ехал Юкундус со своими близкими, работающие крестьяне вдруг закричали, показывая в сторону горизонта: «Смотрите, как качается Вольфхартсгееренский дуб, – там что же, штормовой ветер?» Людей, тянущих за канаты, они разглядеть не могли. Юкундус тоже взглянул туда и увидел, как дуб внезапно исчез и на месте, где он прежде стоял, осталось только пустое небо.
Сердце у него сжалось, будто он один был виновником случившегося и отныне должен носить в себе больную совесть страны.
Проза Готфрида Келлера и здесь воздействует посредством очень тонких сигналов. Пустое небо: это, с одной стороны, реалистическое описание изменившегося вида горизонта, а с другой – речевой оборот с жутковатым призвуком. Ницше, можно сказать, заимствовал свою знаменитую идею «Бог умер» из столь же неумолимых, но менее ярких формулировок Гейне. Готфрид Келлер, который отвергает возможность личного бессмертия, но верит в имманентного миру Бога – «Бог сияет самой субстанцией мира» (Gott strahlt von Weltlichkeit)[37]37
Keller G. НККА. Bd. 1. S. 346. – Примеч. П. фон Mamma.
[Закрыть], – устанавливает взаимосвязь между пустым небом, с одной стороны, и потерпевшей ущерб природой и извращенной политикой, с другой. Пустота здесь объясняется не смертью Бога-Отца, но утратой того гармоничного согласия между природой и государством, на которое молодой Келлер так часто ссылался в своих произведениях. Его прославленная «Песня леса» тоже может быть прочитана как опьяняющий символ неповрежденной демократии. Пустое же небо, которое остается после убийства гигантского дерева, символизирует исчезновение из демократического общества смыслопорождающих ценностей. На место этих ценностей теперь ставится прибыль, которая, правда, в отличие от них поддается измерению, но такой однозначностью лишь прикрывает приносимый ею вред.
Оставляющая тягостное впечатление фраза, которая следует за описанием исчезновения дуба на горизонте, поначалу мало что нам говорит. Почему Юкундус чувствует себя единственным виновником случившегося? Ведь он испробовал все средства, чтобы спасти дерево. Но Келлер просто пытается здесь передать ощущение, от которого у Юкундуса «сжалось сердце». Поскольку один лишь Юкундус в ослепленном обществе распознает правду, поскольку он один видит, как Швейцария, прикрываясь словами о прогрессе и процветании, начинает причинять вред себе самой, ему и кажется, что он в полном одиночестве «отныне должен носить в себе больную совесть страны». В этой фразе еще раз подчеркивается политическая значимость дерева. И, по контрасту с прозой раннего Келлера (который, воодушевленный обновлением отечества, чувствовал, что находится среди единомышленников), здесь перед нами возникает фигура одинокого человека, понимающего, что большинство его сограждан свернуло на ложный путь.
Природа, разум и свобода – это не только три столпа альпийской грезы Галлера. Они, в своеобразном преломлении, действительно образуют фундамент современной Швейцарии. Когда наносится удар по одной из этих опор, опасности подвергается все здание, как Целое. Келлер «сгущает» природу в образ могучего дерева и на примере его судьбы показывает связь между природой и политическим разумом. Политический разум, в свою очередь, сопряжен со свободой. Превращаясь в неразумие, он злоупотребляет свободой и неизбежно причиняет ей долговременный вред.
Греза противоречит динамике развития Швейцарии
Теленок, убегающий от готардского почтового дилижанса, и Вольфхартсгееренский дуб являются, каждый на свой лад, жертвами «ускорившихся процессов», о которых говорит Якоб Буркхардт – то есть современного прогресса, – и воплощают, тоже каждый на свой лад, драматичное событие разрушенной идиллии. Для коллективной сновидческой жизни Швейцарии характерен парадоксальный императив, согласно которому идиллия – ради прогресса – должна быть разрушена, но вместе с тем, ради триады Природа-Разум-Свобода, ее следует сохранить. Идиллия – это исток Швейцарии; и потому, как всякий исток, она не подлежит изменению. Исток потому оказывает влияние на людей, что он в любой момент времени уже утрачен, но именно в силу этого воплощает в себе непреходящую ценность. Только как нечто утраченное исток может сохраняться в настоящем и становиться мерилом для политических и общественных феноменов. Фраза Карла Крауса «Исток это и есть цель»[38]38
Из стихотворения «Умирающий человек». Цит. по: Kraus К. Gedichte. Frankfurt а. М., 1989. S. 68. – Примеч. П. фон Mamma.
[Закрыть], которая была столь важна для Вальтера Беньямина, как раз и говорит о такой одновременности присутствия и утраты.
Тут можно возразить, что ни один разумный человек в сегодняшней Швейцарии не воображает, будто в Альпах когда-либо существовало общество, воплотившее в жизнь мечту человечества о совершенном общественном устройстве. Несомненно, так оно и есть. Но коллективная фантазия – явление сложное, и она работает на основе собственной логики. Выше уже отмечалось, что политический фантазийный образ изначальной Швейцарии продолжает жить в каждой из своих отдельных частей – хотя как целое он давно перестал быть актуальным и к нему, как к целому, не обращаются. Символическая сила частей сохраняется. И хотя набор таких частичных образов в результате их постоянной распродажи превратился в арсенал банальностей, был обесценен бесчисленными пародиями, он всегда может возродиться – именно из частностей. Частности несут на себе знак своего происхождения и потому отсылают к некоей мере, пусть и не поддающейся наименованию, но, тем не менее, эмоционально переживаемой и сохраняющей значимость.
На этом, предположительно, основывается и спорный тезис о Швейцарии как «особом случае». Вообще-то всякая страна обладает своей индивидуальностью. Разница в общественных и политических условиях – между любыми двумя соседними европейскими странами – огромна. Ни Европейский Союз, ни введение евро ничего в этом смысле не изменили. Существует такая вещь, как национальный стиль, накладывающий отпечаток на социально-политическую жизнь страны. Этим стилем нации и отличаются друг от друга, чего сторонний наблюдатель не может не заметить. Но что в Швейцарии упорно держится мнение, будто она представляет собой особый случай совсем не в том смысле, в каком представляют собой особый случай все прочие особые случаи, – это связано не с используемыми в ней четырьмя языками и не с практикой прямого демократического правления, а с мыслью об уникальности ее происхождения. Сущностное ядро представлений о такой уникальности, как и в альпийской грезе Галлера, – отгороженность горами и автономное существование за счет собственных ресурсов. Последняя мысль тоже в зачаточной форме присутствует уже у Галлера, когда он называет сыр «мукой альпийскою», имея в виду, что здесь люди не зависят от зерновых, выращиваемых на равнинах. Правда, это чепуха, поскольку рано начавшийся экспорт молочных продуктов из альпийских долин не в последнюю очередь служил именно для обеспечения импорта зерна, в котором здесь очень нуждались, и продуктов его переработки. Однако любым обществом в большей мере управляют его коллективные фантазии, нежели исторические факты. Фантазия не заботится о реалиях исторического развития. Если факты вступают в противоречие с ней – что ж, тем хуже для фактов. Как данные научных изысканий, так и доводы разума против коллективной фантазии бессильны. Ее власть над человеком не менее сильна, чем власть гормонов. А Швейцария – вовсе не особый исторический случай, она лишь обладает особой фантазией.
Швейцария всегда была страной горных перевалов, международного транспортного сообщения, обмена товарами и экспорта – на европейские поля сражений – молодых людей, а также маркитанток. Вопреки фантазийному образу, такие явления, как поддержание в порядке путей сообщения, обеспечение транспортных перевозок через перевалы и озера на границах альпийской области, выезд из страны безработных молодых людей, их пребывание вдали от родины или возвращение (иногда с деньгами, иногда без руки или ноги), с незапамятных пор придавали жизни Швейцарии динамизм. Этой значительной подвижности населения фантазийный образ страны неизменно противопоставлял принцип вневременного покоя. Такой принцип, подобно тезису о Швейцарии как «особом случае», был умозрительным конструктом, оказывающим долговременное влияние.
Эту разницу в концепциях можно нагляднее представить себе, сравнив гётевскую и шиллеровскую трактовки образа Телля. Гёте вынашивал план эпической поэмы о Телле задолго до того, как этим материалом заинтересовался Шиллер. Гёте – как всегда, когда работал над поэтическим произведением, – не записывал на бумагу ни слова, пока проект не сформируется у него в голове. В данном случае такое формирование происходило, главным образом, во время его путешествия в Швейцарию 1797 года, когда он – между 28 сентября и 8 октября – совершил поход от берега Цюрихского озера по маршруту через Швиц и Альтдорф до Готардского перевала и оттуда, через Штанс, Люцерн и Цуг, обратно к Цюрихскому озеру. Там, в Штефе, остановившись в доме у своего друга Иоганна Генриха Мейера[39]39
Иоганн Генрих Мейер – швейцарский художник и искусствовед, друг Гёте; в 1791 г., по приглашению Гёте, переехал в Веймар, где и жил, с небольшими перерывами, до конца жизни.
[Закрыть], он, помимо прочего, изучал историю основания Швейцарской Конфедерации по Chronicon helveticum Чуди. И из этого дома, утром 14 октября, еще лежа в постели, написал письмо Шиллеру, чтобы сообщить ему о своем проекте, связанном с Теллем. Гёте, следовательно, обдумывал план этой работы, пока в интенсивном порядке знакомился с местами и пейзажами, имеющими отношение к легенде о Телле. Он прекрасно понимал, что Центральная Швейцария, с ее перевалами и озерами, представляет собой ландшафт, отличающийся оживленным транспортным сообщением, – а вовсе не изолированную зону в труднодоступных горах. Поэтому он решил сделать своего Телля погонщиком мулов, то есть одним из тех людей, которые занимались транспортировкой товаров с севера и юга через Альпы. Как и многие другие проекты, уже в общих чертах продуманные Гёте, его «Телль» остался ненаписанным, хотя Шиллер в длинном ответном письме от 20 октября заметил, что такая работа как раз на данном этапе поэтического творчества его друга была бы вполне уместна и непременно должна быть осуществлена. Впрочем, именно благодаря такой проявленной им заинтересованности Шиллер спустя несколько лет сам почувствовал вкус к этой теме, и Гёте ее дружески ему уступил. Но в голове у Шиллера прочно засел Галлер с изображенным им горным народом, живущим в далеком от цивилизации «естественном» государстве. Этот народ он и вывел в своей пьесе: сперва в сцене кризиса нарушенной идиллии, а под конец – в сцене торжественного восстановления прежнего порядка после изгнания иноземных судей и наместников. Теперь Телль был уже не погонщиком мулов, не посредником между Италией и Германией, а одиноким охотником в горах, чье вынужденное автономное существование отражает автономию его народа. Превращение этой пьесы в национальную драму Швейцарии, каковой она оставалась на протяжении XIX и XX веков – поначалу-то ее встретили без особого воодушевления, – привело к тому, что и греза Галлера обрела прочность цемента и вплоть до сегодняшнего дня успешно противостоит любой критике и любым насмешкам.
Упадок политического языка
К современным следствиям того, что грезы об истоках подспудно продолжают жить, относится изоляционизм, который в сегодняшней Швейцарии имеет много приверженцев и привел к распространению странной клаустрофилии. Изоляционисты оперируют эмоционально окрашенным понятием нейтралитета, который – без четкой дифференциации оттенков – отождествляется с автономией и независимостью. Что нейтралитет в свое время был навязан Швейцарии европейскими великими державами, соглашавшимися терпеть существование нашей страны лишь при условии, что она воздержится от участия в войнах на континенте и будет держать горные перевалы открытыми для всех, – об этом как-то забывают. Изоляционисты считают нейтралитет производным от воли к независимости, а последнюю, в свою очередь, объясняют особым происхождением страны. В рамках политической системы и политической практики страны, которая тесно связана с европейским континентом в плане экономическом, транспортно-техническом и, не в последнюю очередь, культурном, политический язык изоляционизма оказывается – роковым образом – неадекватным. Для точной вербализации проблем, которые постоянно возникают во взаимоотношениях между Швейцарией и ее соседями, этот язык не годится. Но он отличается риторической эффективностью и своей простотой создает иллюзорное впечатление, что политические проблемы будто бы тоже просты. Он редуцирует их сложность, используя плакатные понятия, и предоставляет ответственным лицам самим разбираться в оттенках.
Фактически в сегодняшней Швейцарии сосуществуют два разных политических языка. Продуктивная коммуникация между двумя этими позициями почти невозможна, потому что одна речь, которая ищет обоснования и аргументы, противостоит другой, состоящей из сплошных голословных утверждений, – догматической речи. Такое положение дел несет в себе угрозу: потому что, когда политическая коммуникация серьезно нарушена, возрастает опасность применения насилия. В мире политики применению насилия может воспрепятствовать только свободный обмен мнениями на платформе общепризнанных фундаментальных понятий. Стоит этой платформе раскрошиться, и диалог умирает. На смену ему приходит шум. Шум не обязательно приводит к насилию, но он, начавшись, не только не приносит никакой пользы, но и может, так сказать, ускорить распространение пожара негативных явлений.
Два этих политических языка отличаются друг от друга так же сильно, как фантазийный образ естественных истоков нашего народа, будто бы изначально жившего в отрезанном от остального мира природном окружении, отличается от реального существования нынешней, чрезвычайно ускорившейся технической цивилизации с ее экономикой, действующей по всему миру, и непредсказуемой, не подчиняющейся государственному контролю финансово-банковской системой. Эта последняя в своем странном развитии принимает безумные черты; она сравнима – если иметь в виду внезапное и фатальное воздействие ее акций – с поведением разгуливающего на свободе сумасшедшего. Что подтверждается примерами абсурдного, по существу детского поведения: наподобие случая с неким функционером, который в этой системе достиг верхней ступеньки карьерной лестницы и начал выплачивать самому себе десятки миллионов в год, в долларах, евро и франках, – суммы, которые для жизни отдельного человека совершенно бессмысленны и приводят на память инфантильные мысленные образы, вроде осла, испражняющегося золотом.
Почему большинство не всегда право
Описывать всё более усложняющийся мир средствами ограниченного политического языка – то же самое, что пытаться устранить сбой компьютерной программы, пользуясь зубилом и молотком. Зато это дает огромные преимущества при коммуникации с обществом, которое деморализовано таким миром. Как левые оперируют не имеющим четкого определения, но якобы самоочевидным понятием справедливости, так же правые поступают с понятием «народ», которое никогда даже не обсуждалось в социологическом и политическом планах. Народ, говорят нам, в демократическом государстве всегда прав. На самом деле большинство (имеющих право голоса граждан) в демократическом государстве устанавливает правопорядок, но при этом время от времени бывает неправо или даже совершает несправедливость. Только с помощью упрощенного политического языка удается затушевывать эти простые факты и не допускать их публичного обсуждения. Что воля большинства играет определяющую роль, и тем не менее может быть ошибочной (с политической и человеческой точки зрения): в этом заключается ловушка демократии. Как страстные приверженцы демократии, так и ученые-аналитики всегда это видели и пытались облечь свою тревогу в слова. Это блистательно удалось молодому Алексису де Токвилю – еще в 1835 году, в знаменитом трактате «Демократия в Америке». Он придумал выражение «тирания большинства», которое уже само по себе показывает всю опасность упомянутой ловушки. И с лаконичностью, какая была свойственна древним римлянам, сформулировал проблему:
Мысль о том, что в области управления обществом большинство народа имеет неограниченные права, кажется мне кощунственной и отвратительной. В то же время я считаю, что источником любой власти должна быть воля большинства. Значит ли это, что я противоречу сам себе[40]40
де Токвиль А. Демократия в Америке. М, 2000. С. 197–198.
[Закрыть]?
Воле большинства он противопоставляет далее все человечество и общие для него нравственные убеждения. Воля большинства может совпадать с этой инстанцией, а может и вступать с ней в противоречие. Понятие справедливости, свойственное всему человечеству, это продукт разума, и именно с позиции разума определяет себя человек, определяет себя человечество. Поэтому автор может уточнить:
Таким образом, отказываясь повиноваться несправедливому закону, я отнюдь не отрицаю право большинства управлять обществом, просто в этом случае я признаю верховенство общечеловеческих законов над законами какого-либо народа. Некоторые люди не постеснялись заявить, что никакой народ не способен пойти против законов справедливости и разума в делах, касающихся только его самого. Поэтому, дескать, можно, ничего не опасаясь, отдать всю власть в руки представляющего его большинства. Но это – рабские рассуждения.
Пугающий вывод. Он подразумевает, что и в демократии заложена возможность систематического и последовательного перерождения в диктатуру. Действительно, можно показать – и историк Герберт Люти много раз заострял на этом внимание[41]41
Например, в статье «Руссо как идеолог»: Lüthy H. Werke. Zürich, 2005. Bd. V. S. 389-S99. – Примеч. П. фон Mamma.
[Закрыть], – что со времени кровавого правления якобинцев в Париже все тоталитарные диктатуры ссылались, чтобы оправдать себя, на народ и его волю. Они делают это и сегодня, причем такие заявления всегда звучат громогласно. Токвиль – теоретик демократии, писавший именно в то время, когда демократия впервые была последовательно осуществлена во многих кантонах Швейцарии, после 1830 года, – наконец приходит к выводу, имеющему отношение ко всем государственным формам:
Всевластие само по себе дурно и опасно. Оно не по силам никакому человеку. <…> И когда я вижу, что кому-либо, будь то народ или монарх, демократия или аристократия, монархия или республика, предоставляется право и возможность делать все, что ему заблагорассудится, я говорю: так зарождается тирания – и стараюсь уехать жить туда, где царствуют иные законы.
Если присмотреться, все это не так уж далеко от троичного фундамента Швейцарии, каким его представлял себе Галлер: природа, разум и свобода. Ведь когда свобода ориентируется на разум, это значит, что она ориентируется на нормы, общие для всего человечества.
Кому-то, возможно, покажется, что рассуждения этого французского дворянина с демократическим образом мыслей имеют мало отношения к нашей теме: к рефлексии политической Швейцарии о себе самой. Однако в самом великом романе швейцарской литературы с неумолимой строгостью проводится именно такого рода рефлексия. Зеленый Генрих Готфрида Келлера, возвращаясь домой из Мюнхена, опьянен воодушевлением по поводу политического развития молодой швейцарской республики и экстатическими словами восхваляет волю большинства как основополагающий принцип нового порядка:
Но большинство, говорил я себе, это незаменимая действенная и необходимая сила в стране, ощутимая и близкая, как физическая природа, к которой мы прикованы. Сила эта – единственная надежная опора, всегда юная и всегда одинаково могучая; поэтому следует незаметно способствовать тому, чтобы она стала разумной и светлой силой там, где она еще этого не достигла[42]42
Келлер Г. Зеленый Генрих / Пер. Е. Брандиса. М, 1972. С. 677.
[Закрыть].
Мы видим, что сомнения, сформулированные в конце приведенного отрывка, минимальны. В понятии «большинство» природа и разум объединяются – и вместе обосновывают свободу. В первой редакции романа, 1855 года, рассуждения о большинстве на этой торжественной ноте и заканчиваются; за двадцать пять последующих лет, к 1880 году, когда вышел в свет последний том второй редакции романа, мышление Келлера, в конфронтации с политической действительностью, успело пройти суровую школу, и писатель присовокупил к этому восхвалению еще один абзац, проникнутый горечью. Это страшный и вместе с тем пророческий текст:
В ту минуту я и не думал о том, да и не знал, что огромные массы народа могут быть отравлены и погублены одним-единственным человеком, что в благодарность за это они, в свою очередь, отравляют и губят отдельных честных людей, что нередко массы, которые однажды были обмануты, продолжая коснеть во лжи, хотят быть снова обманутыми и, поднимая на щит все новых обманщиков, ведут себя так, как вел бы себя бессовестный и вполне трезвый злодей, и что, наконец, пробуждение горожанина и земледельца от общих заблуждений большинства, благодаря которым люди сами нанесли себе немалый ущерб, далеко не так уж лучезарно, ибо именно в этот час всем ясно видны произведенные разрушения[43]43
Там же. С. 678–679.
[Закрыть].
Это воспринимается как еще один вариант взорванной идиллии. Но на сей раз жертва – не теленок из вспугнутого коровьего стада и не тысячелетний дуб, а само нравственное ядро республики. Республика жила, со времени кантональных переворотов 1830-х годов и создания федеративного государства в 1848-м, полагаясь на разум народа, то есть на волю большинства. Старый Келлер видел, что доверие к большинству более не оправдано – мнение, к которому его соперник Готхельф пришел намного раньше. В творчестве молодого Келлера праздник и собравшийся на праздник народ еще воплощали в себе слиянность истока и прогресса – вспомним хотя бы описание стрелкового праздника в новелле «Знамя Семи Стойких» и знаменитую речь о Швейцарии персонажа этой новеллы Карла Гедигера. Во время патриотических праздников идиллия становилась актуальным настоящим – и так продолжалось до тех пор, пока на этой красивой картине не появились первые трещины.
Согласование истока и прогресса как национальная греза, а также рассуждение о том, почему так важен Готард
Желание, чтобы исток и прогресс очевидным образом вступили в согласие, всегда оставалось сокровенной грезой швейцарцев. Оно маячило, как побудительный мотив, за легендарной Национальной выставкой, которая проходила в Цюрихе в 1939 году, когда Швейцария противостояла фашистским диктатурам на севере и юге, а война уже готова была ворваться в Европу. Война действительно разразилась – еще прежде, чем закончилась выставка. Как бы мы ни оценивали эту выставку с позиций сегодняшнего дня, тогда население всей Швейцарии воспринимало ее как воплотившуюся грезу; она была осуществленной идиллией в том смысле, который интересует нас здесь, и продолжала традицию восславленных Келлером национальных праздников. Но такое стало возможным лишь потому, что она подчеркнуто демонстрировала также технический, индустриальный и архитектонический прогресс. Что при этом не возникало диссонанса между традиционной ментальностью сельских жителей и культурой модерна, но то и другое вступало в отношения дружественного равновесия, было не только заслугой ответственных лиц, в число которых входили ведущие архитекторы и дизайнеры Швейцарии, но и соответствовало представлениям о современности всего населения. Швейцарская высшая техническая школа Цюриха сыграла существенную роль в организации выставки и, представив результаты своих научных изысканий, не опустилась до культа крови и почвы, столь характерному для того времени. Правда, здесь тоже можно было найти алтари этого культа, но его опасного доминирования удалось избежать. С точки зрения истории идеологии и цивилизации, Национальная выставка 1939 года является, вероятно, самым захватывающим событием в развитии Швейцарии XX века. Та рафинированность, с какой здесь соединялись самопросвещение и точная информация, а политические трещины (например, вопрос о беженцах) затушевывались ради сохранения чувства общности, заслуживает – теперь, как и прежде – самого пристального изучения. Именно потому, что в то время Швейцарии угрожали агрессивные соседние государства, возник этот микрокосм знаков и образов, в которых страна узнавала – и без стеснения прославляла – саму себя. Господствовал принцип наведения мостов между всеми противоположностями. То есть категорический императив примирения, который нашел выражение в культурной продукции тех лет, но легко мог быть использован и политиками. Так и произошло: когда, уже после войны, вновь выступили на первый план противоречия между фронтами, этот дух – «патриотический дух» (Landigeist), как заклинающе называли его швейцарцы, – больше всего другого препятствовал критическому осмыслению прошлого (скажем, политики в отношении беженцев) и способствовал включению Швейцарии в жесткую систему холодной войны.