355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Матт » Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее » Текст книги (страница 23)
Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 02:30

Текст книги "Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее"


Автор книги: Петер Матт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)

Конечно, Биксель не берет на себя роль красноречивого поверенного и не рассказывает о жизни тех безымянных, которые сами не умеют рассказать свою жизнь. Это делали Диккенс и Готхельф, Фолкнер, и Дёблин, и Гарсия Маркес. Биксель же рассказывает о неумении рассказывать. Он рассказывает о неумении людей рассказать обо всем том, что (тяжелым или легким, радостным или ужасным грузом) скапливается у них в душе. И рассказ его, всякий раз по-новому, получается комичным, но одновременно – волнующим.

Литературный модерн отмечен, как клеймом, проклятьем рухнувшего проекта отобразить мир, рассказывая о нем, – отмечен, по крайней мере, со времен Гофмансталя и Музиля[344]344
  Имеются в виду знаменитый текст Гофмансталя о кризисе языка, «Письмо лорда Чандоса», и роман Музиля «Человек без свойств».


[Закрыть]
. И многочисленные попытки рассказать хотя бы о крахе рассказывания привели к появлению целого ряда превосходных романов. Однако уникальность произведений Бикселя заключается в том, что он видит, как эстетический кризис модерна отражается в речи обычных людей (которые хотели бы рассказать о чем-то, но не могут), и помогает нам всё это услышать и увидеть. Именно поэтому Биксель столь современен и одновременно столь близок к тем великим прежним рассказчикам, о которых говорит Беньямин. Биксель не снисходит до людей, как не снисходили до них Иоганн Петер Гебель, или Чехов, или Мария-Луиза Фляйссер[345]345
  Иоганн Петер Гебель – немецкий поэт и прозаик, писал на аллеманском наречии, заимствуя темы из жизни и быта крестьян. Мария-Луиза Фляйссер – немецкая писательница, представительница течения «новая вещественность».


[Закрыть]
. Он пишет, пребывая в их среде, относясь к ним как к равным, – и, тем не менее, всегда сохраняя дистанцию, оставаясь прислушивающимся наблюдателем. Из этого сочетания близости и дистанцированности возникает драгоценная ироничность его историй. Биксель заставляет нас смеяться, но никогда не высмеивает своих персонажей. Ведь нельзя одновременно любить другого и высмеивать его, а Биксель любит людей, о которых пишет. Даже нахалов, лентяев, неудачников, тихонь и бахвалов, над которыми он заставляет нас смеяться, он не высмеивает, и он умеет сделать так, чтобы наш смех не выродился в высмеивание. Поэтому широкая панорама то трогательных, то гротескных характеров, знакомством с которой мы обязаны этому рассказчику, является порождением любви к людям, в старинном понимании.

Но Бикселю нельзя отказать и в умении ненавидеть! «Нежным созданием» его уж точно не назовешь. Он бывает и гневным, возмущенным, обвиняющим, атакующим. Сталкиваясь с наглой ухмыляющейся властью, уверенной в своей силе, Биксель становится опасным. Тогда его фразы звучат жестко, язвительно. Тогда они точно попадают в цель и наносят болезненные уколы – кое у кого, под модным костюмом, потом годами не сходят с тела синяки. В таких случаях люди вдруг замечают, что утонченное искусство Бикселя, его ироничное добродушие и мягкий юмор сочетаются с определенной и непритворной политической волей.

Шопенгауэр однажды сказал, что за весельем всех великих юмористов кроется глубокая серьезность. Слова, которые можно отнести и к Петеру Бикселю. И все же сводить к такому определению своеобразное бикселевское искусство было бы несправедливо. Потому что кто хоть раз слышал, как этот человек рассказывает анекдоты – настоящие анекдоты, с лукаво-обстоятельным перечислением подробностей и мгновенной пуантой, – тот знает, что в лице Бикселя мы имеем дело не только с философом, черпающим смех из мировых бездн, но и с прирожденным комедиантом, который прошел сквозь огонь, и воду, и медные трубы повествовательного искусства и в любой момент готов обвести своих читателей (или слушателей) вокруг пальца, натянуть им нос, да еще пустить пыль в глаза.

ПОПЫТКА ПОЧИТАТЬ ЮРТА ЛЕДЕРАХА

Предположим, что какой-то эмбрион умеет читать, и что он читает охотно, и что имеется литература для него и ему подобных: как выглядела бы такая литература? Вопрос, конечно, бессмысленный, абсурдный – и все-таки заслуживающий того, чтобы над ним подумать. Поскольку каждый человек ежедневно, на треть из отпущенных ему двадцати четырех часов, заползает в защищенную от света, ударопрочную, равномерно утепленную индивидуальную раковину – которую он (если отвлечься от немногих фанатиков) покидает потом неохотно, издавая неартикулированные кряхтящие звуки, – такая мысленная игра с понятием литературы для еще не родившихся не лишена точек соприкосновения с общечеловеческими проблемами.

Так какими могли бы быть эти книги? – Основные категории нашей действительности (все они находят отражение в литературе, как формальные структуры) были бы упразднены и заменены другими параметрами. Все то, что для нас распадается на четкие противоположности и складывается в некий порядок, базирующийся на нашей способности обнаруживать различия и на логической аксиоме, согласно которой ничто не может быть собственной противоположностью, там превратилось бы в мешанину без отчетливых границ, организованную по логике парадокса.

День и ночь, верх и низ, «здесь» и «там», голод и сытость, сон и бодрствование, вода и земля, горячее и холодное, смерть и жизнь, добро и зло, «ты» и «я»: вся эта метафизическая двуногость, позволяющая нам курсировать между небом и землей, предстала бы как амфибическая одновременность, как растекающаяся по всему миру земноводная животная масса, которая повсюду стремится к разделению и создает разделения, но образующиеся в результате таких разделений потоки тотчас опять сливаются воедино. В литературной сфере этому должно соответствовать исчезновение всех тех категорий, которым уделяется центральное место в учебниках по литературе и карманных поэтологических справочниках. Исчезло бы разделение на стихи и прозу, главного героя и его соперника, Ромео и Джульетту, экспозицию и финал, автора и его персонажей, фикцию и референцию. Структуры и функции всех эстетических оппозиций, какие только можно помыслить, исчезли бы, уступив место такому художественному образу, который может напоминать всё что угодно, однако ничем из этого не является.

И что тогда почувствует читатель, которого уже нельзя отнести к еще не родившимся, потому что в свое время ему, как полагается, отрезали пуповину, обмыли его, основательно социализировали, и теперь он передвигается по миру давным-давно опробованным способом – на двух ногах? Читателя наверняка охватит страх, как бывает с ребенком, забредшим в болото; и этот страх, обусловленный всеми упомянутыми выше причинами, мы можем пережить и попытаться исследовать, если погрузимся в роман Юрга Ледераха «Эмануэль». Здесь нам предстоит иметь дело со страхом, который представляет собой событие искусства, продукт искусства. Этот страх отличается от физиологического страха ребенка, который заблудился в болоте, так же, как аттракцион «Дорога ужасов» отличается от обитающего в доме настоящего привидения. Игровой характер романа, то есть эстетизированное Понарошку, превращает страх в удовольствие. Впрочем, читатель, если хочет получить это удовольствие, должен приложить некоторые усилия. Что сам роман носит игровой характер, этого мало. Читатель должен быть готов к участию в игре: изучить ее правила и в дальнейшем неукоснительно их придерживаться.

Тогда он действительно помчится по безумной «Дороге ужасов», протяженностью в 500 страниц, что, впрочем, для «дороги ужасов» многовато. Книга феноменально остроумна и феноменально скучна. Впрочем, и этот парадокс соответствует эстетике еще-не-родившихся. Тот, кто ведет здесь рассказ, обладает терпением факира, играющего на флейте. Флейта звучит томительно, манит куда-то; вибрирующая мелодия то взлетает, то вновь опадает – как кажется, без определенной цели; и слушателю остается либо поскорее бежать отсюда, либо затеряться в этой мелодии, танцевать под нее вместе со змеей, сидящей в корзине факира. Десять процентов читателей, говорит Юрг Ледерах (где-то в другом месте), склонны к такому соучастию: «Это среднестатистический западноевропейский сегмент людей, способных понять сюрреализм, в общей массе населения, состоящей из рабочих и служащих. От Гренландии до Граца: повсюду все те же 10 процентов друзей сюрреализма».

Для них, значит, он и пишет; и такая оценка, быть может, даже завышена: она основана на оптимистическом представлении о том, как ведет себя в свободное время «население, состоящее из рабочих и служащих». Гюнтер Айх[346]346
  Гюнтер Айх – немецкий (западногерманский) поэт и автор радиопьес.


[Закрыть]
выражался осторожнее: «Я знаю одного человека в Салониках, который меня читает, и одного – в Бад-Наухайме. Это уже двое». Айх, впрочем, был сатурнической личностью, меланхоликом; Ледерах же, в отличие от него, – не очень ярко выраженный сангвиник.

Этот роман – самая последовательная из опубликованных до сих пор книг Ледераха. Здесь Ледерах уже не сжимает свое прото-логическое повествование в серию виртуозных фрагментов, как делал, например, в книге «69 способов играть блюз», где каждый отдельный прозаический фрагмент обозрим и постижим как целое, хоть и мерцает произвольными авторскими решениями, противоречиями и кажущимся отсутствием смысла. В «Эмануэле» тоже встречаются отдельные фразы и абзацы, которые кажутся завершенными миниатюрами: ледераховские цирковые номера, отличающиеся высоким совершенством, выполняемые на шаткой трапеции с невозмутимостью игрока в микадо, – но эти тексты, изолируемые только читателем, как бы случайно выныривают из большого повествовательного потока. Читатель получает от них удовольствие, не зная, действительно ли имеет на это право. Не грешит ли он против целого, когда так бессовестно наслаждается отдельным фрагментом, состоящим порой всего из семи строк? Склоняясь над такими фрагментами, человек чувствует себя совершенно бодрым, тогда как речевая Миссисипи, увлекающая их за собой, своим шепотом и шуршанием убаюкивает читателя, погружая его в странное промежуточное состояние между сном и бодрствованием, в эмбрионально-сумеречное состояние сознания. Автор должен обладать определенным мужеством, чтобы предъявлять читателю столь высокие требования, – мужеством или изрядной долей высокомерия.

И в самом деле, читая Ледераха, ты никогда не знаешь, обусловлена ли его поэтическая речь надменностью денди или серьезным пылом посланца высших сил. А ведь от ответа на этот вопрос зависит, являются ли для него упомянутые «10 процентов» читателей солью земли или всего лишь фанатами его творчества, интересующимися исключительно словесным дизайном. Что такой акт разделения понятий (применения к ним создающей порядок альтернативы «или / или») в данном случае уводит на ложный путь – это каждый человек осознает постепенно, по ходу чтения книги. Потому что книга переносит читателя – как благожелательного, так и раздраженного, одинаково – на всё новые и новые позиции, с которых он переживает и оценивает прочитанное, заставляя его мало-помалу отказываться от всех рутинных герменевтических приемов.

А что Ледерах на сей раз играет ва-банк, с великолепной беззаботностью, и передает тексту на суперобложке задачу изложить содержание отдельных частей его романа, придав им такой смысл, какой в них при всем желании нельзя обнаружить, – возможно, связано с тем, что он недавно опубликовал лекции по поэтике, «Второй смысл», и в них изложил целостную, проиллюстрированную примерами теорию своего искусства. По сути, следовало бы читать две упомянутые книги одновременно, осуществлять процесс двойного чтения, как бы играючи и в то же время очень внимательно, – чтобы понять, что скрывает за своими складчатыми речевыми субстанциями этот автор, философ и изобретатель новых ритмов, александрийский игрок, математик случая и калькулятор контингентностей, который пытается создать хаос more geometrico[347]347
  В геометрическом порядке (лат.). Это выражение употреблено в названии произведения Бенедикта Спинозы: Ethica more geometrico demonstrata («Этика, доказанная в геометрическом порядке»).


[Закрыть]
(«Моя цель – это хаос»).

Из инфляционного множества лекций по поэтике, предлагаемого нам год за годом, лекции Ледераха выделяются так же отчетливо, как лекции Яндля[348]348
  Эрнст Яндль – австрийский поэт-экспериментатор.


[Закрыть]
. Люди любознательные, прочитав их, многому научатся, гурманы языка найдут там множество языковых деликатесов. Ледераха можно воспринимать и как сноба-деконструктивиста, и как пламенного апостола авангарда, роман же «Эмануэль» представляет собой подробнейшую инструкцию по практическому применению этого изысканного учебника всяческого литературного «прото-порядка» (Ледерах). Хотя я, рецензент «Эмануэля», должен признаться: то, как Ледерах в этих лекциях теоретизирует (в особо удачных местах), увлекает меня, в литературном смысле, больше, нежели то, как он строит романное повествование (даже в особо удачных местах).

Но в любом случае очень увлекательно проследить, как Ледерах обращает себе на пользу физическое учение об энтропии, как он применяет его к литературе и как это учение отражается в образном строе романа, в пронизывающих весь роман шифрах, связанных с теплом и холодом. Эпизод с сосредоточением всех писательниц и писателей на Южном Полюсе (аллегорическая рамка самой длинной части романа) может быть отчасти понят благодаря теоретическим рассуждениям об энтропии – а всякий раз, «поняв» что-то в этой книге, читатель потирает руки и радуется так, как какой-нибудь любитель орхидей радуется, увидев позднюю орхидею Паука[349]349
  Этот вид орхидей находится под угрозой исчезновения.


[Закрыть]
. Хотя читатель знает, конечно, что такое не требующее особых усилий понимание противоречит сокровенной тенденции романа, – и испытывает угрызения совести, как если бы, слушая Шёнберга, с нетерпением ждал какого-нибудь слезливого мотивчика.

Однако если сочинительство основывается на безусловном произволе, это в конечном счете оправдывает и безусловную произвольность интерпретации. Читатель должен просветлять не текст, но, читая, – себя самого. Он должен начать светиться, как если бы сам был роскошным художественным произведением. Так, по крайней мере, можно истолковать виртуозную миниатюру Ледераха: «Знаешь историю об Эдисоне? – Нет. – <…> История такова: поскольку Эдисон в самом деле изобрел свет, он ввинчивает себя в патрон, висит на потолке, головой вниз, берет в руки длинный гибкий прут, нащупывает выключатель, включает его и спокойно себе горит в своем патроне, что доказывает правдивость истории». Кто ж в этом усомнится?

В ПЕРВОБЫТНЫЕ ДЖУНГЛИ с Урсом Видмером

Он слишком облегчает читателям жизнь? Авторов, которые нам ее излишне усложняют, имеется предостаточно. Любители глубокомысленных намеков, шифровальщики сообщений, вполне невинных и без всякого шифра, плетельщики синтаксических кружев, уже не способные назвать кошку кошкой (хотя в этом, согласно Сартру, состоит единственная функция писателя): именно они всё в большей мере подогревают желание издательств искать новые таланты в Гондурасе, Австралии или Гренландии. Урс Видмер – противоположный случай. Он мимикрирует под поверхностность, его коварство проявляется в умении писать занимательно. Его мифические прообразы – не Прометей или сгорающий Геракл, а Лорел и Харди[350]350
  Стэн Лорел и Оливер Харди – американские киноактеры, одна из наиболее популярных комедийных пар в истории кино. Их совместная работа началась в 1927 году, поначалу они снимались в немых, а затем в звуковых фильмах.


[Закрыть]
или бегущий Бастер Китон. Можно не сомневаться: если для Видмера речь идет о «последних вещах», он сделает из этого фарс. Кажется, его нисколько не волнует, что написанные им книги будут и прочитываться соответственно. Как Роберт Вальзер не возражал, чтобы его считали просто добродушным малым, сочинителем-дилетантом, так же и Видмер спокойно принимает к сведению, что хмурые критики упрекают его в легковесности.

С другой стороны, его нельзя использовать и как аргумент в нынешнем споре, должна ли литература развлекать читателя. Там, где в очередной раз создается конструкция «или / или», где противопоставляются метафизическая скука и ничем не отягощенная развлекательность, ни одна сторона не сможет использовать Видмера в качестве показательного примера. Потому что, хотя читается он легко и у него (будь то в коротких или длинных произведениях) дело никогда не обходится без шуток, но и эта легкость, и шутки, как ни странно, неизменно вызывают у читателей раздражение. Привыкнув находить за художественным образом какую-то реальность, а за метафорой смысл, у Видмера мы за каждым образом натыкаемся на предыдущий образ, который, в свою очередь, отсылает к еще более раннему. Смысл – как к чему-то обязывающую правду, которая должна быть нам сообщена, – мы у него никогда не ухватим, и существует обоснованное подозрение, что сам автор такого смысла тоже не знает. Отсюда – странное чувство головокружения, знакомое всем читателям Видмера. Ведь даже отдельные образы у него не стабильны. Они могут внезапно выпасть из сферы интенсивного чувственного восприятия и оказаться сомнительным колдовством: в этом случае не произойдет окончательного обнаружения бытия за пеленой кажимости, а просто колдовство будет продолжаться. Что таится в самой сердцевине видмеровского творчества, никто не знает. Черная дыра, скорее всего; или крик; или немое отчаяние.

При беглом чтении можно подумать, что всё это рассказывается абы как. Будто ты на дешевой ярмарке зашел в павильон «Дорога ужасов» и теперь мчишься по взвизгивающим извилистым рельсам, мимо призраков, скелетов и горилл, которые и прежде, в других похожих аттракционах, точно так же кивали тебе и покачивались – а потому ни о каком настоящем ужасе не может быть и речи. Больше того: эта дорога ужасов наполовину освещена. Ты видишь кабели, подведенные к потрескивающим человеческим черепам, к вспыхивающим глазам обезьяны. Видмер явно наведался в лавку литературного старьевщика, где прежние роскошные наряды свалены в унылые кучи, и из этих выцветших тряпок теперь пытается «делать искусство». Иногда барахло так и остается барахлом. А иногда из разрозненных обрывков удается скомпоновать что-то совершенно новое, невиданное, как это получалось когда-то у Макса Эрнста, который из порванных модных журналов создавал коллажи, поражающие своей вопиющей нереальностью.

«Барахлом» были и остаются, например, сцены с Гитлером, в которых напившийся Адольф устраивает выволочку немецким генералам и братается с неким швейцарцем, производителем биноклей. Видмер здесь цитирует шуточки о Гитлере, когда-то придуманные Джорджем Табори[351]351
  Джордж Табори – американский и австрийский писатель, журналист, театральный режиссер, переводчик венгерского происхождения. Работал в Великобритании, США, Германии, Австрии, писал на немецком и английском языках.


[Закрыть]
, который, в свою очередь, цитировал шуточки о Гитлере, придуманные Эрнстом Любичем и Чарли Чаплиным. У этих троих все было до ужаса смешно, у Видмера же нас ничто не ужасает и мало что смешит. Мы словно заглядываем в литературную лабораторию, где повествователь экспериментирует с материалом повествования и заставляет кукол немного потанцевать. Потом куклы падают. Само чудовище, Г., так и не показывается нам на глаза. Стоит ли об этом сожалеть? Или истолковывать как признание автора в несостоятельности? Думаю, нам просто дают понять, что чудовище Г. вообще нельзя показать средствами искусства и что, следовательно, те три знаменитых предшественника тоже манипулировали куклами.

Пока не закончилась ситуация, когда все мы еще могли договориться между собой относительно действительности и без лишних слов прийти к единому мнению, что она собой представляет, до тех пор сквозь литературные произведения всегда просвечивала эта действительность: они ее изображали, отображали, были этой действительностью, ее удвоением и даже ее «сгущенной» формой. Урс Видмер не говорит, что мы потеряли действительность. Заниматься такими вещами он предоставляет философам, которые изучают дух времени. Он лишь показывает нам автора, отчаянно пытающегося выбраться из-под горы литературной рухляди и создать историю, которая не будет, опять-таки, всего лишь частью громадной мусорной свалки. Если этот металлолом, думает он, достаточно долго собирать – свинчивать трубы, прилаживать их одну к другой, – то когда-нибудь, пусть только на секунду, за смонтированной конструкцией вспыхнет нечто ей противоположное: то белое остроконечное пламя совершенно иного, которое люди когда-то, когда еще существовали внятные слова, называли правдой.

Такая концепция предполагает, что человек, по крайней мере, должен уметь свинчивать трубы и монтировать металлические конструкции. И тут я должен признать: во всем, что касается планирования повествования, переплетения мотивов, отражений и отголосков, стратегии изображения тайн и их разгадок, Урс Видмер, создавая роман «В Конго», достиг нового уровня мастерства. Тут вы не найдете ни одного изящного завитка, который не окажется чуть позже просчитанным элементом конструкции. Поток повествования, на первый взгляд ничем не сдерживаемого и зависимого лишь от случая, повествования, которому читатель предается со смесью удовольствия и неловкости, чем дальше, тем больше предстает как процесс, просчитанный до мельчайших деталей. Поэтому во второй раз вы прочтете книгу как другой текст. То, что прежде казалось произвольными нелепыми фантазиями, теперь будет восприниматься как утонченная игра в загадки. Мешанина из великолепных и дурацких эпизодов – комические сцены в доме для престарелых, шпионская история времен Второй мировой войны, Африка, будто сошедшая со страниц детской книжки с картинками, рассказ о двойниках, много банальных женских образов и не лишенная жути семейная трагедия, – всё это обернется в конце концов систематически построенной метафорической картиной поиска, для понимания которой нам придется задействовать все наши способности к интерпретации литературного произведения.

Кто читает эту книгу иначе, чем она, как кажется на первый взгляд, заслуживает, кто не доверяет неуклюжему паясничанью, потому что вдруг замечает, что за ним скрывается определенный метод, тот со временем наткнется на историю заблудившейся мужской души, души, которая медленно, очень медленно находит путь к себе. Начало, рассказанное с такой молниеносной быстротой, как будто на него не надо обращать внимание, повествует об убитой матери, и ее пугающе-белые стопы остаются в памяти ребенка, который был свидетелем убийства, не понимая, что происходит, – а теперь, уже как взрослый человек, вынужден признать, что отчасти сам несет вину за случившееся. По мере приближения к правде этого преступления (которое, в свою очередь, связано с преступлениями нацистской Германии и со-виновной в них Швейцарии), в точном соответствии с таким приближением, рассказчик приближается и к подлинному существованию, к настоящей – то есть осознанно избранной – родине, к любви, способной стать центром его жизни, к делу своей жизни. Интересно, что в этом романе понятие превращения с поразительной наивностью поймано на слове: белое здесь становится черным. Как Анатоль Штиллер возвращается из своего путешествия-инициации под именем мистер Уайт[352]352
  Анатоль Штиллер – герой романа Макса Фриша «Штиллер». Уайт (White) означает по-английски «белый».


[Закрыть]
, так же и здесь наш путешествующий соотечественник становится мистером Блэком в самом буквальном смысле[353]353
  Побывав в Африке, этот чистокровный швейцарец превращается в чернокожего. Блэк (Black) значит «черный».


[Закрыть]
.

Все противоречия – и потерянная мать, и вновь обретенная жизнь, и первичные состояния транса (характерные для детства), и хаотичность теперешней писательской практики героя – воплощаются в ключевом символе книги: бесконечном лесе, джунглях, для которых не представляют угрозы ни моторизированные пилы, ни расчистка территории посредством огня. Это джунгли души, пугающие и прекрасные: образ, отчасти навеянный Джозефом Конрадом, а отчасти – забытыми ныне приключенческими романами; образ китчевый и вместе с тем грандиозный, переливающийся всеми красками Артюра Рембо, но отсылающий также к Эйхендорфу и ранним балладам Брехта. Это чудовищная химера, которая привиделась в исполненном тоскования сне и потом была разоблачена с яростной иронией; покачивающееся материнское лоно, которое дарит чувство защищенности, но в котором тебя на каждом шагу подстерегает опасность: лоно, чреватое все новыми образами, все более отвратительными призраками. И в этом пространстве наконец поселяется поэт, устроивший себе дом в кроне гигантского дерева; поэт, превратившийся из банального лысого и бледного швейцарца в черное экзотическое существо, счастливое, как обезьяна, нашедшая ананас, – и победный клич этого нового Тарзана становится стихотворением. Боже, смилуйся над Швейцарией, если таково ее последние виде́ние о спасении!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю