355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Матт » Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее » Текст книги (страница 11)
Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 02:30

Текст книги "Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее"


Автор книги: Петер Матт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

ГЕРМАНИЯ, ШВЕЙЦАРИЯ И ЛИТЕРАТУРА

Если бы не этот молодой крестьянский сын со швейцарских гор, собственный голос солдат Фридриха Великого, претерпевших столько мучений, не дошел бы до нас. Ульрих Брекер жил в Токкенбурге, зеленой горной долине недалеко от горы Сентис[142]142
  Сентис – горная группа в Гларнских Альпах, на границе кантонов С.-Галлен и Аппенцелль. Токкенбург сейчас называется Тоггенбург.


[Закрыть]
; обманутый странствующим офицером-вербовщиком, он стал солдатом в Берлине. Позже он описал свою жизнь: рассказал, как присоединился к рекрутам прусской армии, как их били, наказывали шпицрутенами, и какое бывает чувство, когда ты идешь в атаку. Это жизнеописание не имеет аналогов, ибо в нем неподражаемо сочетаются наивность и хитрость, печаль, сердечность и гнев. Не имеет аналогов и рассказ о том, как в разгар сражения при Лобозице[143]143
  Сражение при Лобозице (ныне Ловосице в Чехии), первое сражение Семилетней войны, состоялось 1 октября 1756 г. между армией австрийского фельдмаршала Броуна и армией прусского короля Фридриха II; оно завершилось отступлением австрийцев.


[Закрыть]
, первого сражения Семилетней войны, Брекер, когда вокруг него падали пушечные ядра и умирали солдаты, вдруг подумал, что с него хватит, и дал деру – через поля, кустарниковые заросли и горы трупов. Поступок, конечно, не геройский, но зато теперь мы знаем, каково было рядовым солдатам, участвовавшим в такого рода бойнях. Бессмертна и фраза, которую Брекер роняет как бы между прочим: «Что мне до ваших войн!» Это говорит не просто швейцарец, не по своей воле оказавшийся в Германии. На протяжении секунды мы словно слышим голос всех маленьких людей, которым когда-либо приказывали убивать и умирать на этом залитом кровью куске Земли, именуемом Европа.

Ну так что же это – произведение швейцарской, или прусской, или немецкой литературы? Всё вместе. Потому что ни Берлин, ни Германия, ни Швейцария никогда не вычеркнут это повествование из своей культурной памяти. Оно принадлежит всем.

1870-й год. Германия воюет против Франции. В Цюрихе живет безвестный поэт, его зовут Конрад Фердинанд Мейер. Он охотно общается с богатыми немцами, которых здесь много, и часто обедает у Везендонков[144]144
  Немецкий коммерсант Отто Везендонк и его жена Матильда много лет прожили в Цюрихе; Рихард Вагнер в 1852–1858 гг. дружил с ними, жил на их вилле; платонический роман Вагнера и Матильды Везендонк нашел отражение в опере «Тристан и Изольда».


[Закрыть]
, много лет назад приютивших у себя Рихарда Вагнера. Немецкая колония настроена патриотически. Мейер чувствует, что пробил его час. Он пишет стихотворение «Немецкий кузнец», в котором черный от копоти великан трижды бьет молотом по мощной наковальне: первым ударом он разрушает козни дьявола, второй удар достается «заклятому врагу», третий заново выковывает «нашу старую кайзерскую корону». В этом кузнеце тогдашние читатели мгновенно узнавали Бисмарка. Стихотворение сперва распространялось в рукописном виде, в кругах воодушевленных немецких патриотов, но вскоре было напечатано во всех газетах и журналах Германии. Под стихотворением стояла подпись: «К. Ф. Мейер, Цюрих». Стихотворение оказалось очень своевременным и в одночасье сделало своего автора знаменитым – повсюду, где говорили на немецком языке. Это произведение, с литературной точки зрения довольно слабое, выразило сокровенные чувства миллионов и проложило путь для позднейших, хороших стихотворений Мейера. – Ну и к какой национальной литературе должны мы отнести эти стихи?

Писать такое стихотворение в Цюрихе было, между прочим, небезопасно. Швейцарцы в то время разделились на симпатизирующих Германии и приверженцев французов. В Цюрихе имелись представители обеих партий. В марте 1871 года возникли беспорядки. Осевшие в Цюрихе немцы отмечали в Концертном зале – посредством торжественных песнопений – победу над заклятым врагом. Готфрид Келлер тоже сидел в зале. Незадолго до того в Швейцарию бежала целая французская армия – 87 тысяч человек. Их разоружили и распределили по всей стране, как интернированных. Цюрих кишел французскими офицерами. Они вместе с рабочими, но также со многими бюргерами, настроенными критично по отношению к Бисмарку, ворвались в Концертный зал, и песнопения переросли в потасовку. Потасовка выплеснулась на улицы, продолжалась целых пять дней. Только когда в дело вмешались войска, спокойствие было восстановлено. Супруги Везендонк в гневе покинули город. Бросив на произвол судьбы свою чудесную виллу (она существует еще и сегодня, и всем приезжим я очень рекомендую ее посетить).

Описанные события симптоматичны для взаимоотношений между Германией и Швейцарией. Внезапно может разразиться конфликт, за которым скрываются старые связи и антипатии. Быть соседями всегда непросто, а особенно – если между странами такая большая разница в размерах территории, почти 1: 9. Недавно грубое высказывание одного немецкого министра, который не постеснялся намекнуть на военное превосходство Германии, вызвало в Швейцарии всеобщее возмущение. Хотя внутри нашей страны, в швейцарской партийной политике, неприлично грубые высказывания о противнике уже давно стали распространенной практикой. Отдельные партии не гнушаются даже разработкой хулительного фольклора. То есть здесь, собственно, таким тоном никого не удивишь. К отечественным грубиянам люди привыкли, как к ядовитым выхлопным газам на автобане. Но когда высказывания в неподобающем тоне доносятся к нам из-за Боденского озера, это уже другое дело. Тогда швейцарцы становятся очень чувствительными. От французов и итальянцев нам тоже порой приходится выслушивать неприятные вещи; но такие случаи редко когда могут всерьез взволновать общественное мнение. Решающий (и особо примечательный) момент – аллергия швейцарцев на грубую немецкую риторику. Возмущение против нее возникает рефлективно, прежде каких бы то ни было мыслей. Но основывается это возмущение не на принципиальной враждебности. Оно относится лишь к определенному тону, которого мы на дух не переносим: тону, подразумевающему, как нам кажется, что территориальное превосходство дает право навязывать свою волю меньшей по размеру стране. Как только мы слышим что-то подобное, мы чувствуем, что нервы наши на пределе.

Во всех прочих ситуациях мы прекрасно находим с немцами общий язык. В экономической, научной и культурной сферах наши страны теснейшим образом связаны. Если отнять у швейцарцев немецкое телевидение, они впадут в отчаянье – так же, как впадут в отчаянье состоятельные жители Германии, если вдруг лишатся возможности отдохнуть в Энгадине. Немецкоязычная Швейцария давно побраталась с Германией. И эту фразу мы вправе понимать совершенно буквально. Но братья, как известно, живут вовсе не бесконфликтно; считать братские отношения воплощением идеи миролюбивого сосуществования – это было и остается вопиющей наивностью. Близость и соседство требуют разграничения: high fences make good neighbours[145]145
  Высокие заборы создают хороших соседей (англ.).


[Закрыть]
, говорят американцы. Это не значит, что следует по возможности соблюдать дистанцию; смысл тут в том, что соседство всегда представляет собой некую проблему. Над решением этой проблемы нужно работать. Здесь требуются знаки подтверждения (сигналы, свидетельствующие о потенциальной готовности помочь) – даже во времена, когда никто в помощи не нуждается. Культура соседства основывается на едва заметных жестах. Поэтому какие-то жесты могут и нанести ей вред. В результате таких враждебных жестов обычно не выигрывает никто, и это тоже относится к сути затронутой нами проблемы.

С Германией немецкая Швейцария побраталась главным образом благодаря языку. Немецкий язык у нас живет и развивается в двух ипостасях: как диалекты и как «литературный немецкий» (хохдойч). В Германии тоже во многих регионах продолжают существовать диалекты, но там, в отличие от Швейцарии, они не являются естественным языком бытового общения, употребляемым во всех социальных слоях. В Швейцарии всё, что связано с писанием и чтением, врастанием в мир культуры и дальнейшей жизнью в этом мире, осуществляется через хохдойч. «Мой любимый немецкий»: так говорит не только Фауст[146]146
  В сцене «Кабинет Фауста» («Фауст», Первая часть) Фауст говорит, что хочет перевести все Священное писание «на мой любимый немецкий» (in mein geliebtes Deutsch). В русских переводах (Б. Пастернака, Н. А. Холодковского) слово «любимый» пропущено.


[Закрыть]
, так говорит каждый швейцарец, живущий внутри этого языка и вместе с ним; и каждый австриец, и даже пражане Кафка и Рильке говорили так, и болгарин Канетти, и Йозеф Рот, и Пауль Целан, родившийся на территории прежней Галиции. Немецкий язык, как духовная родина, – это реальность, перекрывающая многие национальные границы. Поэтому он никак не может принадлежать только сегодняшней Германии.

Я швейцарец, и Гёте один из создателей моего языка; точно так же Готфрид Келлер и Роберт Вальзер для каждого немца и каждого австрийца остаются создателями их языка. А следовательно, их наследием. Наследием в самом высоком, духовном смысле. На которое они имеют естественное право, как на реальные корни своего материнского языка.

Цюрих, 1916. В задымленном артистическом кабаре эльзасец Ханс Арп начинает декламировать стихи: «горе наш добрый каспар мертв / кто понесет теперь в косичке горящее знамя кто будет крутить кофемолку / кто идиллическую приманит косулю / <…> горе горе горе наш добрый каспар мертв священный бимбом каспар мертв…»[147]147
  Яйца ласточки / Пер. И. Эбаноидзе // Альманах дада. М., 2000. С. 87.


[Закрыть]
Каждый день тысячи солдат гибнут в окопах Северной Франции и Северной Италии: умирают, не зная, ради чего. Европа опустилась до ремесла живодера. Решающие сражения, которыми прежде заканчивались войны, теперь превратились в бесконечную бойню. Бессмысленность происходящего прикрывается грубой пропагандой. Скрежещущий зубами патриотизм плакатов и лозунгов должен воспрепятствовать тому, чтобы солдаты, которых травят газами, внезапно подумали: «Что мне до ваших войн!» Лживые измышления управляют общественным мнением. Ни на одно слово нельзя положиться. Даже литературных классиков используют в пропагандистских целях. И против всего этого выступила маленькая группа дадаистов, в цюрихском кабаре. Они возвращают язык в пространство без лжи. Они вызволяют слово из рабства, чтобы оно не становилось средством политической травли. Такое слово звучит как нонсенс, как шутка, и все же в сокровенных своих глубинах оно очень серьезно. Хуго Балль и Ханс Арп читают сочинения средневековых мистиков. Ведь те тоже пытались превзойти возможности языка каким-то иным языком. Комическое стихотворение о каспаре проникнуто не меньшим анархизмом, чем монолог Фальстафа. Только в то время никто из голодных эмигрантов, собравшихся в цюрихском кабаре, не догадывался, что стихотворение, которое сочинил Арп, тоже будет считаться классикой.

Немецкие эмигранты в Швейцарии: их невозможно мысленно устранить из культурной истории обеих стран. Вращаясь в кругу немецких эмигрантов домартовского периода, обосновавшихся в Цюрихе, молодой Готфрид Келлер стал писателем. Швейцарский театр, в котором играли бежавшие из Германии актеры, способствовал формированию драматургического таланта Фриша и Дюрренматта. Георг Бюхнер все еще покоится в своей странной могиле на обочине дороги, на вершине Цюрихберга, совсем один. Готфрид Земпер, который был вынужден бежать из Дрездена в Швейцарию, как и Рихард Вагнер[148]148
  Готфрид Земпер, выдающийся немецкий архитектор и теоретик искусства, как и его друг Рихард Вагнер, оказался вне закона после подавления Дрезденского майского восстания 1849 г., в котором оба они участвовали.


[Закрыть]
, построил здание Швейцарской высшей технической школы Цюриха. Ницше в Энгадине, Рихард Вагнер в Люцерне, Герман Гессе в Тессине, Томас Манн в Кильхберге – такому перечислению не видно конца. И оно выводит нас далеко за пределы чисто биографических анекдотов. Значимый контекст всех таких эпизодов – политические различия между двумя странами. Эти различия приводили к культурному обмену веществ, который оказал глубокое воздействие на всю историю Швейцарии и без которого духовная история Германии тоже сложилась бы по-другому. В 1833 году был основан Цюрихский университет – первый университет Европы, существованием которого мы обязаны не какому-то князю или Церкви, а решению народа. Почти все его первые профессора были эмигрантами из зараженной доносительством Германии.

В XIX веке Швейцария стала политической лабораторией, равной которой не было на европейском континенте. Сейчас, понятное дело, в Германии это никого не интересует, но хуже от этого только самим немцам. История формирования современной Швейцарии могла бы послужить хорошим уроком для всех тех, кого пугает перспектива построения прямой демократии. Такие люди боятся народа. Но что народ, как целое, глупее своих политиков («среднестатистического» политика), до сегодняшнего дня доказано не было. И уж тем более не доказано, что при установлении размера налогов всё получается лучше, если народ отстранен от участия в обсуждении этого вопроса.

БЕЗУМИЕ И МУДРОСТЬ. Об Иоганне Каспаре Лафатере

Эпизод его встречи с носом Фридриха Великого наглядно демонстрирует сразу всё: блестящий ум и веру Лафатера, характерные для него экстатический способ познания и несказанное шарлатанство. Лафатер рассматривает офорт с изображением прусского короля. Его Величество сидит на коне, в парадной военной форме. С точки зрения сегодняшнего зрителя этот портрет выглядит гротескно. Косица, напоминающая голый крысиный хвост, падает на маленький горб, поза свидетельствует о неуверенности всадника. Возникает опасение, что король вот-вот опрокинется навзничь. Ходовецкий[149]149
  Даниэль Ходовецкий – польский и немецкий художник; писал картины на бытовые сюжеты и портреты, занимался также миниатюрой и книжной графикой.


[Закрыть]
, великий мастер малых форм, по произведению которого и была сделана интересующая нас гравюра на меди, в данном случае приближается к Гойе, чей взгляд разоблачал испанскую знать. И Лафатер невольно вспоминает, как однажды сам видел короля Фридриха во плоти – «тогда я еще не знал, что такое физиогномика» – и какое сильное впечатление произвела на него эта встреча. Гравюра сплавляется с воспоминанием, теперешний физиогномический анализ лица подтверждает оправданность давнишнего трепета, и сам акт физиогномического истолкования становится доказательством истинности этой науки: «Все завистники – и все анти-физиогномисты, – едва взглянув на этого человека, наверняка если и не скажут вслух, то почувствуют: „Великий человек!“»

Правда, где-то на задворках сознания у увлеченного созерцателя, кажется, шевельнулась мысль, что такое чувство завистников и анти-физиогномистов, возможно, будет основываться скорее на предварительном знании о военной карьере Фридриха, нежели на простом рассмотрении изображения ревматика, сидящего на коне. Поэтому Лафатер пытается заострить аргументацию – и пускается в одну из самых безумных авантюр за все время своей деятельности как исследователя человеческих душ. Он объявляет, что готов к эксперименту, то есть к применению главного для всякой эмпирической науки метода доказательства. Только на сей раз этот процесс остается воображаемым, остается фантазмой ученого – и результат, соответственно, тоже оказывается фантастическим. Эксперимент касается королевского носа и организован как «тест вслепую»:

Пусть физиогномисту завяжут глаза – пусть ему позволят, полагаясь лишь на чувствительность своих пальцев, мягко проводить рукой от выпуклости лба до кончика носа испытуемого – и пусть к нему подведут, одного за другим, 9999 человек – ФРИДРИХ будет десятитысячным… и тогда физиогномист, упав на колени, воскликнет – «Этому предопределено стать королем – или – сотрясателем мира!»

Итак, Лафатер убежден, что среди десяти тысяч носов он, даже с завязанными глазами, сумеет отыскать нос короля. Этот фиктивный эксперимент воспринимается нами как возникшая вопреки намерениям автора комедийная сцена мольеровского ранга. Нас поражает образовавшийся порочный круг. Тот факт, что Лафатер отваживается на эксперимент, используется как доказательство объективной символической ценности монаршьего носа, а доказанная таким образом символическая ценность, со своей стороны, будто бы доказывает надежность учения о физиогномике.

И теперь Лафатер настолько возбужден этой наглядной демонстрацией своего дарования, что уже не в силах сдержать себя. Он просто не может не распространить свою деятельность еще и на королевские сапоги: «Сапог без шпоры физиогномичен постольку, поскольку его можно рассматривать как эмблему, наполненную правдой и смыслом». А под конец Лафатер – в самом деле – привлекает в качестве объекта рассмотрения даже коня Фридриха: «У этой лошади королевская физиогномика, хотя шея несколько толстовата».

Такие явления нам известны по патологии влюбленности. Влюбленному тоже даже самая банальная деталь представляется уникальной. Прядь волос или перчатка возлюбленной подтверждают в его глазах ее исключительность. Лафатер, конечно, не влюблен в прусского короля, но само искусство чтения по лицам, как целое, носит эротический характер. Сокровенная энергия, проявляющаяся в акте физиогномического познания, это всегда любовь или противоположное чувство: страстная неприязнь. Как почитание короля заставляет Лафатера восторгаться даже его сапогом, так в противоположном случае, когда верх берет чувство отвращения, любая черточка на лице испытуемого может истолковываться как подтверждение порочности этого человека. Например, увиденный Лафатером портрет французского философа Ламетри, которого добропорядочные немецкие просветители за выражение «человек-машина» объявили наихудшим из атеистов[150]150
  Жюльен Офрее де Ламетри – французский врач и философ-материалист, в 1748 г. по приглашению Фридриха Великого переехал в Берлин. Его трактат «Человек-машина» опубликован в 1747 г.


[Закрыть]
, тут же истолковывается им как доказательство того, что безбожного мыслителя можно распознать и оптически: как чудовище. С авторитарностью вдохновенного физиогномиста Лафатер говорит, что уже по лицу этого философа будто бы допустимо судить об извращенности его мышления. И здесь мы опять сталкиваемся с обезоруживающим порочным кругом умозаключений: мол, у кого дурные мысли, у того это должно быть написано на лице. Здесь вы видите человека, у которого, как известно, дурные мысли. И действительно: какое отвратное у него лицо!

Я бы сказал: дух насмешки, воля к дерзким остротам, грубая, пускающая слюни чувственность… Это лицо стоит, словно сатана среди детей Господа, перед своим Творцом. Сколько же скотства запечатлено в чертах этого прирожденного лжеца и убийцы! Нижняя часть лица даже последнюю каплю религиозного чувства обменяла на сладострастие.

Ламетри – в один момент – распознан и осужден. Наряду с патетическим апофеозом короля теперь перед нами предстает картина глумления над святотатцем. В первом случае уже один нос свидетельствовал о величии человека, теперь же подбородок не просто разоблачает прирожденного развратника, но – здесь Лафатер применяет особенно изощренный прием – будто бы свидетельствует о процессе постепенной утраты религиозности и нарастания развращенности.

Легко, слишком легко смеяться над такой практикой чтения по лицам. Очевидно, слишком очевидно, что Лафатер, ничтоже сумняшеся, проецирует свои уже сформировавшиеся симпатии и антипатии на портреты не только современников, но и исторических лиц, таких как Микеланджело или Леонардо, Иисус или Гомер. Трудно нам становится только тогда, когда мы пытаемся понять характер воздействия этого человека на тогдашнее общество. Лафатер стал европейской знаменитостью. Никогда больше, в последующие века, из Цюриха не исходили лучи такой славы. Познавательные экстазы Лафатера, неуклюжего пастора цюрихской Церкви Святого Петра, порождали вибрацию во всех салонах и будуарах континента. Это была лихорадка, сравнимая разве что с бредовыми мечтаниями, начало которым положил франкфуртский друг Лафатера, опубликовав (примерно тогда же) своего «Вертера».

Вертер тоже – приверженец экстатической любви. Он тоже чувствует и распознает одновременно. Он неотразимо привлекателен благодаря пылкой однозначности своей страсти, и наверняка именно это качество делало неотразимо-привлекательным Лафатера. Волшебство, когда-то исходившее от цюрихского пастора как личности, уже невозможно пробудить к жизни. Но далекий отзвук этого волшебства все еще присутствует во многих текстах: главным образом там, где внезапное совпадение непосредственного чувства и умственного осознания какой-то истины заставляет Лафатера забыть о речевом порядке, где повествование содрогается, распадаясь на фрагменты и восклицания, и речь оказывается испещренной восклицательными и вопросительными знаками, многоточиями, тире – то есть сигналами речевой несостоятельности, включенными в сам акт говорения.

В таких фрагментах Лафатер достигает вершин, доступных только великим авторам. Древние магические практики соединяются здесь с новейшим пиетистским анализом человеческой души. Пуританин из Цюриха становится танцующим шаманом. Действуя как экзорцист, использующий каскады заклинаний, Лафатер не изгоняет из читателя дьявола, но, наоборот, вгоняет ему в плоть любовь к кому-то, кого сам любит, а если ненавидит кого-то – вгоняет читателю в кожу и кости злобу к этому (ненавистному лично для него) человеку.

Полезно подумать и о том, какое место занимает Лафатер в истории науки. С одной стороны, он нарушает все требования, которое выдвигала теория науки в его время. Знаменитое полемическое сочинение Лихтенберга[151]151
  Георг Кристоф Лихтенберг – немецкий ученый (физик и астроном) и публицист. Речь далее идет о его статье «О физиогномике против физиогномистов» (1777).


[Закрыть]
, направленное против Лафатера, есть не что иное как голос естественнонаучного разума, который требует от современных исследователей двух вещей: умения проводить различия и эксперимента. Проводить различие следовало бы между жестко заданной формой лица и изменчивыми выражениями чувств. Проводить различие следовало бы между врожденными и приобретенными признаками. Проводить различие следовало бы между тем, что поддается измерению (к чему приложима четкая шкала) и неизмеримым, которое может быть выражено только посредством поэтической, метафоричной речи. Проводить различие следовало бы между сферой материального, к которой относятся кости, хрящи и кожа, поддающиеся эмпирическому постижению, и нематериальной сферой нравственных качеств, категории которой базируются на расплывчатых социальных договоренностях. Проводить различие следовало бы между экспериментом и интуитивной догадкой, между доказанным тезисом и предположением, между несомненным результатом и личной убежденностью в чем-то.

Лафатер же с самого начала упраздняет принцип проведения различий. Требование различения, «критики» (если воспользоваться ключевым словом той эпохи) для него ничего не значит, уступает место противоположному принципу, практикуемому со страстью: осознанию нераздельной целостности в момент экстатического переживания. «Физиогномика – это поэтическое ощущение, что причина должна быть распознаваемой в ее следствии», говорит он однажды; и дополняет процитированное высказывание форменной декларацией, объявляющей такое мгновенное осознание сути вещей единственным надежным способом обретения правды:

Ясный взгляд, быстрый взгляд, взгляд как бы с птичьего полета (то, что французы называют coup d’œil) – это самый великий, самый простой и самый содержательный дар, который небо может послать жителю Земли. Кто обладает этим даром, тот имеет всё, а кто не обладает – лишен всего, что делает человека добрым и великим.

Вряд ли можно резче выразить отказ от принципа разграничения и от эксперимента. И, тем не менее, дерзкое выступление Лафатера против науки, базирующейся на измерениях и расчетах, было в такой же мере своевременным, в какой противоречило тогдашнему состоянию научной методики. Он не постеснялся представить физиогномику как «науку наук» и даже возвестить, что в ней найдут конец все другие науки, – конечно, это было безумие, но безумие, не лишенное своеобразной логики: «Она станет наукой наук, и потом уже не будет другой науки – а только чувственное восприятие, быстрое человеческое ощущение!»

За лафатеровским безумием скрывается одно, характерное для той эпохи чувство: уверенность, что человечество стоит на пороге новой научной эры. Действительно, в годы жизни Лафатера совершалось огромное количество прорывов в сфере естественнонаучных дисциплин. Современная химия устраняла последние остатки алхимического мышления. Воздух и вода были признаны сложносоставными веществами, что положило конец учению о четырех первостихиях. После открытия водорода в воздух взлетели первые «аэростатические машины» – аэростаты. Не только физики и химики надеялись на новые, необозримые в своих последствиях открытия, сопряженные с электричеством, но и психологи, и специалисты в области общей антропологии верили, что электричество окажется давно искомым связующим звеном между телом и духом. Ученые понимали, что они уже ступили на путь, ведущий к физике физических процессов. Месмер[152]152
  Франц Антон Месмер – австрийский врач, создатель учения о «животном магнетизме».


[Закрыть]
объявил о существовании «силы притяжения и отталкивания человеческих душ» (параллельной физической магнетической силе) и обещал, что скоро можно будет лечить все болезни, управляя магнетическими потоками. Представления, которые еще и сегодня встречаются в сотнях пара-медицинских теорий – например, что болезнь возникает из-за застопоривания невидимых потоков и что исцеления можно добиться, если одаренный целитель вновь приведет эти потоки в движение, – пропагандировались в европейском месмеризме как надежные знания, и Лафатер (что в этом удивительного?) тоже с воодушевлением способствовал распространению таких идей. Он сам начал заниматься магнетизмом и сразу сумел вылечить собственную жену. Насколько тесно, по его мнению, развитие магнетизма переплеталось с движениями в других научных областях, показывает одна фраза из его сочинения в защиту теории межличностного магнетизма: «Сотни неудачных минерально-магнетических, электрических, аэростатических опытов не перечеркнут даже одного-единственного вполне завершенного, вполне позитивного факта, который с несомненностью доказывает силу магнита, силу электричества и особые свойства разреженного воздуха. Та же логика применима и к магнетизму».

Лафатер разделяет триумфальное ощущение своей эпохи: что человечество стоит на пороге неслыханных открытий. Это ощущение правдиво. Пройдет несколько десятилетий, и в сфере естественных наук будут сделаны открытия, которые перевернут прежние представления. Кое-какие предсказания окажутся обманчивыми, но по большому счету они сбудутся. Освоение электричества действительно изменит мир, хотя «физика человеческих душ», на которую возлагалось столько надежд, так и останется маячащей вдалеке туманной дымкой. Лафатер тоже обманывается в каких-то частностях, в том, что его физиогномика обретет мировую значимость, однако в целом его ожидания оправдаются. Он сравнивает себя с Колумбом: «Колумб – это мой человек. Может, поэтому у нас с ним похожее строение лиц?» Защищая свою науку, Лафатер то и дело ссылается на грядущее: «Наступит время, когда любой ребенок будет надо мной смеяться, потому что мне приходилось доказывать такие очевидные вещи». И без стеснения перефразирует слова «Первого послания Коринфянам» о земном и потустороннем познании (применительно к своей работе, то есть придавая им светский смысл): «Пока что это лепет младенца – то, что я пишу! <…> Теперь мы видим великолепие человека как бы сквозь тусклое стекло – а вскоре увидим лицом к лицу, – теперь знаю я отчасти, а тогда познаю полностью»[153]153
  Ср. I Коринф. 13:11–12: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».


[Закрыть]
.

Отстал ли Лафатер, создатель культа целостного познания в момент экстаза, от науки своего времени или, напротив, опередил эту науку, предвосхитив мысль о всеединстве, которую позже будут разрабатывать романтики и три знаменитых выпускника Тюбингенского теологического института[154]154
  Г.В.Ф. Гегель, Ф. Гёльдерлин, Ф. В. Шеллинг. Все трое были сокурсниками (в 1788–1793 гг.) и состояли в дружеских отношениях.


[Закрыть]
, – кто решится ответить на такой вопрос? Лафатер засвидетельствовал глубокий кризис Просвещения: был его симптомом, а сам считал себя целительным средством. Да и мог ли он ощущать себя иначе, если весь мир возносил ему благодарственную хвалу! Достаточно взглянуть на портрет Лафатера – титульную гравюру в великолепном французском издании его сочинений 1806 года, – чтобы понять, каким он представлялся современникам: благородная голова, на которую будто падает отблеск горнего света, а нос лишь совсем чуть-чуть напоминает клюв журавля, с которым однажды сравнил Лафатера старый Гёте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю