Текст книги "Смех людоеда"
Автор книги: Пьер Пежю
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– Я думаю, что, когда мы были совсем молодыми, с нами происходили слишком жестокие вещи. Это терзало нам сердце. Но, может быть, там и понимать нечего… И делать нечего.
– Я старалась понять, как люди могут – нет, не творить зло лично, это-то как раз легко! – но производить вместе такое огромное количество зла, что начиная с какого-то момента никто уже не может ничего остановить, и ужасы разрастаются, как черный мох.
– Я видел твои фотографии, Клара. Им удается не быть красивыми, а только ужасающими.
– Я побывала на войнах. Я видела жертв и убийц. Но пойми, что я не видела ничего! В безумие впадают не так! Надеюсь, ты это понимаешь? Худшее ни на какой пленке не отпечатывается.
Клара выпалила все это очень быстро, на одном дыхании, стоя посреди виноградника. Я давно не слышал у нее такого голоса. Но я знаю, что внезапная ярость может обернуться неожиданной шуткой, и потому жду, что Клара звонко расхохочется, и от этого смеха серьезность ее слов рассыплется в прах. Жду резкого взмаха руки, который сметет тревогу. Жду, что Клара улыбнется мне своей прелестной грустной улыбкой и заговорит о чем-нибудь другом. Вместо всего этого она спрашивает:
– Поль, а ты что-нибудь узнал о своем отце? Теперь ты знаешь, что произошло? Помнишь, я говорила тебе, что правда непременно откроется, что…
– Зачем? Я давно уехал из Парижа. Я выбрал другой путь. На самом деле меня приводит в отчаяние мысль о том, что можно быть привязанным к прошлому, как к колышку! Лицо убийцы, прилипшее к моей памяти! Разве от этого изменится то обстоятельство, что мой отец умер, когда мне было двенадцать лет? Но, знаешь, неведение меня тоже тяготит, и мне случается бить по камню только для того, чтобы больше об этом не думать. Собственно, разгадка меня не интересует. Тайна дремлет. Она ждет… Вот так.
– Я думала, ты знаешь…
– А ты что-то узнала?
– Это вышло само собой. Я много думала о твоей истории. В Париже я искала. Поначалу не особенно на что-то рассчитывая. А потом втянулась. Узнать хотя бы это! Больше всего мне хотелось понять, как у твоего отца и у моего могла получиться такая разная жизнь…
Теперь мы сидим прямо на земле, в благоухающей тишине. Как я мог хотя бы на секунду поверить в то, что, соприкоснувшись с Кларой, останусь невредимым?
Сначала я попытался стать невидимым. Я думал, что смогу к ней приблизиться, рассмотреть ее и уйти. Мимо меня вприпрыжку промчался совсем юный и пленительный призрак, освещенный солнцем.
Я думал, что толстая стена между Кларой и мной не пропустит давних снарядов. Пуль тревоги – от выстрелов в упор. Разрывных пуль. Бомб замедленного действия.
Клара объяснила мне, каким образом ей удалось раньше меня, или, вернее, вместо меня, добыть некоторые важные сведения, касающиеся моего отца и его отношений с дядей Эдуардом. Я оглушен.
Много лет назад, рассказывает Клара, она, целыми днями бродя по Парижу, часто приходила в Люксембургский сад, на место преступления. На место, где все молчит, не говорят ни песок, ни балюстрада, ни королева Батильда.
Для того чтобы связаться со мной, отменить свидание и назначить другое, она всегда прибегала к помощи Леона, гостиничного портье, и в конце концов начала перебрасываться с ним отдельными фразами. Понемногу ей удалось его разговорить.
– Этот человек меня околдовал, – говорит Клара. Часто, когда мне не удается заснуть, я вижу его лицо, его блуждающий взгляд. Знаешь, я встречала много людей, жестоких людей, и людей совершенно свихнувшихся, но никогда и ни в ком я не встречала такого сочетания заурядности и подлости.
А потом Клара говорит про этого Леона из «Трех львов», столько лет безвылазно проторчавшего за стойкой среди бумаг и журналов, что у нее «с души воротит» (именно это выражение она предпочла употребить на своем восхитительном французском) от его «поносных» (тоже ее словечко) высказываний, лившихся непрерывным потоком, и о чем бы он ни говорил – говорил злобно и высокомерно.
И тут я понимаю, что сам-то всегда ограничивался в разговорах с этим портье наспех брошенными «здравствуйте-до-свидания», «мсье Поль, тут для вас письмо…» и «мсье Поль, письма для вашей мамы…», словно для того, чтобы избежать любых намеков на прежние времена, и прекрасно зная, что Леон работал у моего дяди задолго до войны, задолго до Оккупации, и слушался его, как не всякая собака слушается хозяина. Часто я ловил на лету обрывки категорических утверждений, которые тот произносил, стараясь произвести впечатление на горничных, или замечаний, которые он отпускал за спиной у клиентов. Его комментарии сводились к обличению человеческой низости. Те, кто представал перед его жалким трибуналом, подозревались в постыдных намерениях, нечистых и в конечном итоге преступных замыслах – преступных в его понимании. Для Леона богатство всегда служило доказательством бесчестности, элегантность – прикрытием порочности, любезность представала хитростью, а щедрость – попыткой подкупа. Это было его видение мира, вросшее, как грязные ногти, в его серую плоть. Высшими оскорблениями в его устах были «Педераст!» и «Жид!», а женщины, абсолютно все, без единого исключения, именовались «потаскухами»… Я старался не обращать на него внимания, никогда не реагировать, словом, проскальзывать мимо как можно незаметнее.
Вот потому слова Клары о «заурядности и подлости» тотчас пробудили во мне паническую тревогу. Возвращалось то, что я всегда знал и всегда запрятывал подальше.
Так что же Леон? А мой дядя Эдуард? Что именно известно Кларе? Кларе-разоблачительнице…
И, пока я растираю в пальцах сыпучие комья, над которыми поднимаются лозы, Клара яростно, жестоко, но мучительно для самой себя рассказывает мне то, что я, конечно, всегда подозревал…
Расставшись с ней в середине этой слишком светлой и слишком короткой ночи, не успевшей остудить воздух, и возвращаясь к машине, оставленной у ворот, я все еще слышу последние слова Клары: «Для того чтобы понять самое худшее, возможно, надо его совершить…» Вижу ее тень на белесой земле и далекие силуэты высоких сосен.
Несколько недель спустя я без особого труда отыскиваю Леона. Мне надо услышать, как он на свой лад повторит все то, о чем уже рассказала Клара. Мы сидим за столом, почти полностью занимающим одну из двух его комнат в глубине двора, недалеко от «Трех львов», где он вот уже год как не работает. Довольный, но по-прежнему злобный пенсионер.
– Социалисты нам хоть это дали, мсье Поль, пенсию в шестьдесят лет! Для меня-то в самый раз, я-то с четырнадцати лет работаю, но признайте, что этот закон был все-таки принят для бездельников, верно?
Я ставлю на клеенку бутылку виски, Леон достает стаканы, которые, наверное, украл из гостиницы, и щедро нам наливает. Я должен ждать. Слушать. На буфете под стеклянным колпаком красуются огромные позолоченные часы с боем, перегруженные барочными украшениями. Часы два раза отбивают по семь ударов… Леон благоговейно прикрывает глаза и не открывает, пока не смолкнет последний хрустальный отзвук.
И мы переходим к делу.
– Чего вы хотите, мсье Поль, теперь-то я все могу рассказать. Это давняя история. А чем, по-вашему, может рисковать мсье Эдуард, ну то есть дядя ваш? Он старик! Он родился в двенадцатом году! Я – в двадцать втором! Наша жизнь прожита. Нас никто не тронет…
Поскольку Леон уже допил свой стакан, я снова щедро ему плеснул.
– Мсье Эдуард, что было, то было, до войны знал немало жидов! И это были самые сливки, черт возьми! Его везде принимали. Он знал, как взяться за дело. Он уже тогда был деловой. Я-то был никем и ничем. Он взял меня к себе, когда я был еще мальчишкой. Он мне казался таким элегантным, мсье Эдуард, мне хотелось, чтобы все знали, что я его подручный, «фактотум» [21]21
Доверенное лицо (лат.).
[Закрыть], как говорится. Он мог чего угодно от меня потребовать. Так вот, когда все обернулось так, как обернулось, мсье Эдуард сразу понял, какую выгоду он может из этого извлечь. У него были адреса всех жидов, богатых, понятно, известных семей, и он только что не наизусть знал список ценностей, какие у них были! Он их всех перехитрил! У него-то были друзья в полиции и знакомые в министерствах, он даже немецкое начальство быстро прибрал к рукам! Всегда красивый, элегантный, всегда при нем хорошенькие цыпочки, что и говорить! Так вот, иногда меня предупреждали заранее – мы вдвоем с раннего утра сидели в засаде в подъезде, где была квартира богатых жидов. Мсье Эдуард знал, что его друзья из полиции не замедлят явиться. Мы сидели тихо. Дождемся, пока всю семью увезут, и поднимаемся в квартиру. Так было условлено. Мсье Эдуард знал, что дверь ему оставят открытой. Времени у нас было немного. Я входил вместе с ним в пустую квартиру. Кофе еще не успевал остыть, я наливал себе чашечку.
Мсье Эдуарду и говорить мне ничего не надо было. Он только хлопал перчаткой по всему, что я должен был забрать: картины, безделушки, серебро. К девяти утра я успевал все погрузить в машину. Да, мсье Поль, дядя ваш – не промах! А эти-то все евреи – думали, новые законы их не касаются, как же, тут за ними полиция и приезжала, и там, куда их увозили, им все их барахлишко, боюсь, было уже ни к чему!
Видите эти часы, мсье Поль? Это единственная вещь, которую ваш дядя позволил мне забрать. Вот, видите, – позолоченный скелет? Он мне сразу понравился. С первыми двенадцатью ударами полуночи он наклоняет косу вправо, а со вторыми – влево! Помню, в тот день мсье Эдуард сказал мне: «Если тебе так уж нравятся эти часы, Леон, они твои. Но я для тебя их сберегу, так будет вернее. Я тебе их отдам, когда ты от меня уйдешь…» И как видите, когда я вышел на пенсию, он мне их выдал. В идеальном состоянии. Как новенькие! У меня даже слезы на глаза навернулись. Такой уж он человек, ваш дядя: выдающаяся личность! Великий человек!
– Подлец! Негодяй! Преступник!
Расхаживаю по столовой в квартире Леона, ударяя ладонью то по шкафу, то по накрытому клеенкой столу, чтобы убедиться, что я не сплю. Леон вяло приподнимает голову, но он так основательно набрался, что не в состоянии следить за мной взглядом. Плеснув себе еще виски, он тягуче возражает:
– Да что вы! Мсье Эдуард – подлец? Это вы хватили, дружочек… Да без него вас вообще бы на свете не было! Вы бы, мсье Поль, вообще не родились! Ведь для того, чтобы ваш папа мог вас сделать вместе с вашей дражайшей матушкой, ему как-никак надо было остаться в живых, верно? Выжить, стало быть, после всей этой ерунды, Сопротивления, гестапо и всего такого прочего… Вы… жить… Не так разве?
– Вы прекрасно знаете, что его арестовали в «Новейшей типографии» вместе с моим дедом и всеми остальными, но ему удалось бежать до того, как…
– Да, до того, как их прикончили или отправили туда, откуда не возвращаются!
– Мой отец был молод. Он попытал счастья. Он выскользнул из их когтей…
– Ну конечно… мсье Поль… бедняжка! Вы… развесили уши и поверили в красивую сказку о побеге. Знаменитый Пьер Марло, великий деятель Сопротивления, был еще и большим специалистом по побегам! Чу… десно! Да, вот… мо… ло… дец!
Я снова сижу за столом напротив этого «заурядного и подлого» пенсионера, переживающего запоздалый триумф: он выпрямил спину, уперся кулаками в клеенку и заговорил нравоучительным и временами возвышенным тоном, свойственным алкоголикам. Леон медленно цедит все, что ему известно:
– Словом, вы никогда не задавали себе вопросов? Ваш отец ведь был арестован, как и все остальные. Их согнали в лионскую школу военно-медицинской службы. Да уж, что касается медицины – тут у фрицев из гестапо была отличная программа для поправки здоровья, ванна и все прочее, это нам известно… Но из этой школы никому и никогда сбежать не удавалось! Слышите? Никому! А вашего папу, значит, эти господа из немецкой полиции вот так вот оставили одного, несвязанного, на первом этаже! И вы воображаете, будто это вышло случайно?
После этого блестящего пассажа Леон снова тянется к бутылке. Я перехватываю его руку и стискиваю запястье. Ему больно, но он предпочитает глупо ухмыляться.
– Такого рода… случайности… чудеса… в такого рода местах предполагают наличие человека с очень длинной рукой, достаточно длинной для того, чтобы освободить террориста. И таким человеком был мсье Эдуард, всегда обожавший свою сестру Матильду! Ваша мать безумно любила вашего отца. Любовь, дружочек! Она позвонила вашему дяде. Он в Париже обедал с немецким высоким начальством, дела у него с ними какие-то были. Лионские немцы уже схватили вашего деда. Они каждый день его пытали. Ваш отец интересовал их куда меньше – мальчишка, они думали, что достаточно быстро сцапают его снова. Но все оказалось не так просто. Из Парижа поступили тайные распоряжения. Ваш дядя был великолепен. Он почти на равных разговаривал с фрицами. Великий человек! У него, у мсье Эдуарда, сердце разрывалось, когда он видел свою сестру до того несчастной, что она и сама готова была умереть. Он сделал все, что надо. И голубки снова были вместе! Вы, дружочек, дитя любви! Мира и любви.
Тут Леон в первый раз роняет голову на клеенку, и я привожу его в чувство. Он даже не чувствует пощечины, которую я ему залепляю.
Леон еще кое-что мне открывает – то обрывками слов и мычанием, то целыми фразами. Но мое желание знать уже агонизирует. Если я продолжаю его слушать, то лишь для того, чтобы причинить себе боль, как сжимают стакан до тех пор, пока он не лопнет в руке.
– Чего ж вы хотите, мсье Поль, вашему отцу надо было после войны, после этого… освобождения, как они говорят, хоть немного расквитаться с должком. Если после всего, что натворил, он остался в живых, так только благодаря шурину, и он прекрасно это знал! Так что когда начали проводить чистку, судить и расстреливать тех, кого они называли коллаборационистами, и стричь наголо несчастных девушек, которые немного погуляли, и опять расстреливать – настал черед вашего папы немного пошевелиться. Теперь перед вашим папой – с его медалью, и всем таким прочим, и историей с подпольными газетами, и его собственным отцом, умершим под пыткой, – теперь перед ним лебезили! Теперь высокопоставленные друзья были у него! Поначалу он отказал. Я видел, что ему тошно помогать мсье Эдуарду, но он тоже готов был на все ради своей Матильды! Ваша матушка его умоляла. Словом, он устроил так, чтобы ваш дядя избежал этой их чистки. Надо сказать, у мсье Эдуарда товара оставалась еще целая куча, ага, отличные штучки, да и вряд ли владельцы явились бы за ними, верно? Узнав, что ему, благодаря вашему папе, ничто не угрожает, он быстренько сбыл все это с рук. А я, Леон, снова ему помог… Ваш отец все знал, и вот этого-то он не стерпел. Они страшно ссорились. Так продолжалось годами. Думаю, под конец ваш папа начал ему угрожать… И тогда… но это в самом деле давняя история… Пришлось… Я-то лично ничего не имел против мсье Пьера… я…
Уже очень поздно. Все, о чем я только что услышал, кажется мне нереальным. Оно не расплывчатое, как плохой сон, но очень отчетливое, как кадры фильма или главы романа, персонажами которого оказались мои родители. Голова Леона-убийцы сонно покачивается. Тело пребывает в нерешительности, колеблется между оцепенением и последними нервными содроганиями, но он мог бы еще часами разглагольствовать. Мне хочется закрыть этот плохой роман… С самых первых шагов по Люксембургскому саду, с тех самых пор, как я пришел на «место преступления», я чувствовал, что сама идея мести не находит во мне никакого отклика, но до этого вечера думал, будто испытываю желание узнать правду. И это желание тоже угасло. Теперь я хочу только одного: чтобы Леон замолчал! И в ту минуту, когда он собирается начать очередную свою долгую тираду, я обхожу стол, останавливаюсь у него за спиной, хватаю его за белобрысые волосы и принимаюсь колотить его лбом о клеенку. Раз, другой… чтобы он наконец уснул. Он податлив, как пропитанная алкоголем тряпка. Я тяну его назад, потом снова прикладываю мордой об стол. Три раза! Очень сильно. Четыре раза! Часы за моей спиной бьют полночь. Два раза по двенадцать ударов, которые я тоже отбиваю – головой Леона. Золоченый скелетик под стеклянным колпаком ведет косой вправо, потом влево. Восемь! Девять! Голова Леона, опускаясь, ударяется виском о недопитый стакан, разбивает его, хрустальные осколки раздирают кожу. Десять! Одиннадцать! Двенадцать! Я, наконец, отпускаю его голову, роняю ее в лужу крови и виски. И, как в прежние времена, ухожу до рассвета бродить по Парижу.
Не будет никогда ни искупления, ни возмездия. Никогда я до такой степени не чувствовал, как меня перемалывают челюсти невидимой войны, не чувствовал себя отрезанным от всего и от всех. Невозможно допустить, что где-то на этом свете, посреди великолепного пейзажа, меня ждут дети и жена, что у меня есть занятие, которое мне нравится, что существуют мирные страны и что счастье может быть где-то рядом, скромное, но сияющее. Когда я выхожу на улицу, все парижские тротуары черны, мокры и безлюдны. В этой ночной пустыне под ручку прогуливаются Глупость и Жестокость, они кивают мне, будто я с ними заодно. Я тоже пропитан сочной и едкой ненавистью и сам себе противен.
Почти сразу решаю, чтобы со всем этим покончить, завтра же навестить маму, потом в последний раз взглянуть на лицо и тело моего дяди Эдуарда. Я настолько устал, мне до того горько, что речь может идти только о проверке. Попытке завершения. Не трогать, только посмотреть. Не бить, не убивать, просто встретиться лицом к лицу с образчиком «человеческой бесчеловечности». Бить так легко! И я ничего другого не умею.
Дверь мне открывает друг моей матери. Серебряные волосы, подстриженные бобриком, широкий лоб, прямой взгляд, крепкая рука. Мама сияет. Она безмятежно обживает начало старости, но вместе с тем кажется молодой и открытой как никогда. Они вдвоем сидят на диване напротив меня. Этот человек трогательно заботится о ней и искренне доброжелателен по отношению ко мне. Я наблюдаю за этой пожилой, но такой беспечной парой, живущей в полном согласии. Они рассказывают мне, куда собираются поехать, говорят о событиях в мире, за которыми спокойно следят по телевизору. Говорю себе: «Это моя мать». Наша жизнь в «Трех львах» представляется мне неопределенным Средневековьем, а мое лионское детство – доисторическим периодом, не оставившим почти никаких следов.
В ледяном тайнике памяти моей матери хранятся выцветающие секреты, расползающиеся сожаления, почти растаявшие стыд и печаль. В тайнике памяти этого человека, которого она любит, как любила моего отца, хранятся другие секреты. Я знаю, что он сражался в Веркоре, был свидетелем и участником страшных событий. А теперь он говорит, что надо купить билеты на самолет в Грецию и показывает мне слайды других путешествий, которые совершил вместе с моей матерью.
Я не рассказываю им о своем визите к Леону, но прошу маму дать мне новый адрес Эдуарда. Мы бегло упоминаем о моей художественной деятельности. Я замечаю, что мама купила журнал, в котором говорится о моих скульптурах. Мы расстаемся в наилучших отношениях, довольные тем, что повидались. Нас разделяет ошеломляющее расстояние.
Остается последнее испытание. Мой дядя живет теперь в нарядном домике неподалеку от Сен-Клу. Мое единственное намерение – посмотреть вблизи на подлеца. Это все – других у меня нет.
Ему семьдесят пять, но он все еще держится очень прямо, без напряженности, он крепкий и мускулистый. Моя тетушка несколько лет назад тихо угасла над своими кроссвордами.
Эдуард живет, окруженный трофеями, в богатстве и роскоши. Он знакомит меня со своей новой подругой, блондинкой на двадцать лет моложе его, гордо показывает мне свой тренировочный зал. Нескольких минут ему оказалось достаточно, чтобы вернуть свое превосходство надо мной.
Он радостно сообщает, что купил в галерее несколько моих скульптур.
– Это все-таки творения моего племянника!
Кажется, он с дьявольской проницательностью понял, что именно я хотел вписать в камень. Он любезен, притворно ласков, насмешлив, задирист. Слушая его, я со странным спокойствием твержу себе, что передо мной настоящий гад. Для того чтобы можно было открыть военные действия, напоминаю о картине в прихожей, которая так мне нравилась: три персонажа в лодке с белым парусом, на фоне заходящего солнца.
– Чья она была? Вюйара? Боннара? И кому принадлежала раньше? Ты всегда умел получать прекрасные вещи… любой ценой!
Эдуард улыбается. Его все такие же здоровые зубы угрожающе сверкают. Я имею дело со зверем, который может еще долго прожить в непролазных «джонглях», как он произносит. В потемках. Встретившись с опасностью, он круто разворачивается, выбирает площадку и нападает сам:
– Ты же все-таки не для того пришел, чтобы поговорить со мной об этой старой картине? Поль, голубчик… Слушай, а ты здорово отделал Леона в тот раз. Основательно его изуродовал! Признаю, его физиономия напрашивается на грубое обращение. Когда он был еще мальчишкой, мне уже хотелось его поколотить! Да, я ждал тебя. Я только раздумывал над тем, придешь ли ты ко мне сыном, одержимым жаждой мести и ослепленным ненавистью, или художником, ищущим интересную модель. Ну и вот! Ты здесь, бедняжка Поль… Что ты намерен делать? Ты достаточно наивен для того, чтобы видеть во мне лишь циничное и бессовестное существо, твердую и однородную глыбу. Словом, настоящего злодея! Впрочем, это не совсем ошибочно! Но если ты воображаешь, будто человек вроде меня совершенно не осознает зла, ты ошибаешься. Я в точности знаю, где проходит граница. И в точности знаю, по какую сторону нахожусь! Или, вернее, по какую сторону нередко оказывался… Сегодня я всего-навсего старик, уютно живущий в окружении оставшихся у него красивых предметов. Прошлое не то что далеко – оно нереально! Но это нисколько не мешает мне время от времени вспоминать преступника, каким я был. Я очень отчетливо помню минуты, когда надо было решать: обманывать, не дожидаясь, пока обманут меня, брать то, что можно было взять, выдавать тех, кто мне мешал, убирать чужими руками других – мало ли что! Никаких друзей, только соотношение сил, власть, которой надо пользоваться, пока она у тебя в руках… Дело в том, что от всего этого испытываешь высшее наслаждение, о каком люди вроде тебя ни малейшего представления не имеют. Выжить удается только самому сильному или самому хитрому. Все против всех! Так вот, Поль, голубчик, я живу со всеми моими воспоминаниями, понимаешь? Со всеми! И знай, что я очень любил твоего отца. Не только за то, что он умел драться, но и за то, что он меня ненавидел. Вот видишь, для тебя это слишком сложно. Подлец, каким я был, нисколько не мешает спать спокойно старику, которого ты видишь перед собой. Я прекрасно сплю. Сном подлеца! Да, я совершал то, что ты воспринимаешь как преступления, но это совершенно не мешает мне ценить красивые вещи, наслаждаться хорошим вином или хорошей сигарой, любоваться картиной вроде той, о которой ты недавно упомянул. Да, раз уж тебе так хочется знать, – это был Боннар! Не мешает это и старику вроде меня получать еще кое-какие плотские радости, при условии, разумеется, что я буду поддерживать плоть в хорошем состоянии! И, наконец, знай, Поль, голубчик, что существуют порядочные люди, считающие меня благодетелем. Да, мне случалось оказывать бескорыстные услуги. Я помогал. Давал. Спасал. В глыбе зла всегда существуют трещины добра. Или наоборот! В общем, одно другого стоит!.. Ну, а теперь решайся! Мы одни. Без свидетелей. Посмотри туда – там, на стене, моя коллекция кинжалов. Выбирай! И делай то, зачем пришел. Бить, протыкать – это ты умеешь, а? Я никогда не боялся смерти. Я ее даже жду, вызываю. Я, пожалуй, буду слегка защищаться… Для порядка.
И тогда я поворачиваюсь к дяде спиной, медленно иду через залитые солнцем комнаты. Ни одной пылинки на старинной мебели, серебре, хрустале, бархатной обивке. Ухожу под хохот зеркал. Нелепым образом вспоминая теплое кельштайнское подземелье. Мне бы сейчас зарыться в сучий живот. Но я умею только шагать и ваять.
Вскоре я возвращаюсь в Триев, Жанна и дети рассказывают мне, что произошло за время моего отсутствия в школе и в родильном доме. Многое, имеющее отношение только к настоящему и будущему.
– В воскресенье, – говорят мне дети, – будет отличная погода. Мы устроим пикник. Мама пригласила своих подружек из больницы. Мы поднимемся наверх, там есть совсем ровный луг. Очень далеко видно. Папа, ты пойдешь с нами, скажи, пойдешь?
И вот чудесным летним воскресным днем мы – Жанна и ее подруги-медсестры, дети и я – предпринимаем восхождение на Арканский перевал. Надо идти по тропинкам чуть больше двух часов. Со дня своего возвращения я так и не набрался мужества открыть дверь своей мастерской, вновь оказаться среди всей этой пыли. При виде пришедших рано-рано утром медсестер или акушерок я испытал странную эйфорию, близкую к опьянению, какое вызывает слишком чистый, слишком холодный горный воздух. Они то и дело смеются и говорят все одновременно. Блондинки и брюнетки. У некоторых почти детские личики, у других резкие черты, отмеченные скорее опытом, чем возрастом. От этой небольшой группы исходит удивительная энергетика. Обычно они одеты в белые халаты и действуют в белых помещениях. Их руки прикасаются к телам, которым больно, и к телам, которые только появились на свет.
А сегодня утром они, одетые для горной прогулки, весело наполняют корзины снедью. Солнце еще не очень высоко. В тени поблескивают капли росы. Как только все собрано, начинаем свое нетрудное восхождение. Растягиваемся по дороге длинной шумной вереницей. Женщины окликают друг дружку. У самых болтливых восхитительный южный акцент. Эхо подхватывает их слова.
Вскоре мы достигаем леса. Дети просят меня срезать ветки, чтобы сделать из них посохи, дротики или ружья – потом они все это побросают. Пока мы занимаемся изготовлением оружия, женщины уходят вперед. Я выбираю самые прямые и крепкие ветки, складным ножом счищаю с них кору. Несмотря на заросли, мы все еще слышим голоса медсестер, перекликающихся выше по склону. По дороге я рассказываю детям длинную сказку, а они размахивают своими палками и вглядываются в чащу, как будто опасаются, что там затаился людоед. Я знаю, что свою лисичку здесь не встречу.
Мы поднимаемся неспешно. Когда каменистая тропа становится более крутой, я беру детей за руки и немножко помогаю им идти, чуть-чуть подтаскиваю их вверх. Под конец прогулки они начинают уставать, но не жалуются.
– Ну, еще семьсот сорок три шага – и мы на месте! Устроим пикник на лужайке. Будем рассматривать карту, найдем на ней названия всех вершин! Вперед!
Когда до Арканского перевала, который на самом деле представляет собой просторный луг – с запада у него внутренняя стенка горы-крепости, а с востока открывается вид на вырисовывающиеся вдали, синие на синем, цепи Альп, – остается всего несколько сот метров, восхождение можно закончить двумя способами: продолжая идти через лес или срезав путь через луга.
Сквозь путаницу низких веток вижу, что женщины предпочли идти лугами, различаю на склоне, освещенном ярким солнцем, цветные пятнышки их одежды. Те, что добрались первыми, машут руками отставшим, догоняющим.
Я иду медленно в тени леса, из которого дети выходить не захотели. Немного поныв, что устали, малыши умолкают, Я крепко держу их за руки, время от времени движением плеча поправляя рюкзак.
Мы все еще двигаемся в тишине и полутени, а там, за последними стволами, последними ветками и листвой, – огромный голубой простор, ослепительный свет и женские фигурки, занимающие в пейзаже так мало места. Детям хочется отдохнуть, сев на пень или на землю у подножия ствола, но я не соглашаюсь. Я стараюсь не слишком крепко стискивать маленькие ручки, зажатые в моих, потихоньку веду детей за собой.
Чем ближе к опушке, тем больше солнечных лучей пробивается между ветками. Мох здесь зеленеет ярче, скалы заметнее отливают серебром. На краю гудящего луга я, наконец, отпускаю детские руки, легонько хлопаю каждого по плечу и, зная, что одного вида цели бывает достаточно для того, чтобы всякая усталость волшебным образом исчезла, говорю:
– Ну, бегите. Смотрите, женщины уже там, раньше нас добрались. Они ждут, есть без нас не начинают. Бегите скорее!
А сам, совершенно неподвижный, смотрю, прислонившись к последней сосне, как мои дети улепетывают со всех ног, две маленькие трепещущие жизни, два оголодавших бесенка несутся, размахивая палками. Я заворожен. Мгновение раскрылось, словно плод. Там, наверху, приставив козырьком руку к глазам, Жанна смотрит, как к ней бегут наши дети, а вокруг их мелькающих ножек скачут тысячи кузнечиков.