Текст книги "Смех людоеда"
Автор книги: Пьер Пежю
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– Я сам получаю от нее известия очень нерегулярно. Она много путешествует. На месте не задерживается. Вы, наверное, знаете, что ее фотографии очень ценятся. Их печатают в журналах. Английское агентство частично финансирует ее очень своеобразные репортажи, которые она делает совершенно независимо.
– Почему «очень своеобразные»?
– После того как были опубликованы крупные планы вьетнамских ветеранов, удивительные фотографии, которые лучше многих привычных снимков показывают войну, Клара делает только портреты солдат, воинов, но теперь – во время сражения. Она отправляется на место действия. Туда, где убивают, туда, где умирают. В наше время выбор у нее богатый!
– Клара часто подвергает себя опасности?
– Это еще очень мягко сказано. Она рискует. Под плотью и кожей лиц она высматривает признаки страха, признаки жестокости. Она выслеживает абсурд. Видимую ужимку Зла. Она нацеливает свой объектив – до чего странное слово, если вдуматься… – на лица людей, которые сейчас будут убивать или будут убиты. Она ищет. Она видит. Но в глубине души я считаю, что она не видит ровно ничего!
– Мы не встречались с Кларой десять лет. В последний раз это произошло при очень тяжелых обстоятельствах. Где она сейчас?
– Понятия не имею, дорогой Марло!
Я чувствую плечом плечо Кунца. Поворачиваюсь к нему. И вижу, как на поверхность его сурового лица, обычно смягченного светом понимания, выплескивается сероватая пена, его захлестывает вал безутешной печали. Кунц страшно напрягается, стараясь сдержать эту волну, и от этого становится безобразным. Отталкивающим. Тоскливо хрустит пальцами. Но против такой печали бессильны мускулы и челюсти.
– Когда она приезжает к нам – значит, она выбилась из сил. Она возвращается, потому что катушки с пленкой становятся тяжелыми, как булыжники, и тянут ее на илистое дно. К счастью, до сих пор ей удавалось справляться. Не думайте, будто она нам хоть что-то рассказывает. Но, мне кажется, только оттого, что она снова нас видит, она немного успокаивается…
– «Нас»?
– Я – отец ее дочери. А вы не знали, Марло? Ариана живет со мной. Когда Клара уезжает, мы говорим о ней, глядя на карты, листая атласы… Нам кажется, будто мы можем проследить ее путь.
Мой затылок трется о шероховатые складки известняка. Меня душат руки «Людоеда». Твердые и прямые слова Господина К. превращают меня в таракана. Я машу черными лапками, а вокруг нас, в опустевшем парке, мои статуи словно растут в темноте.
В течение двух часов Кунц выдавал мне обрывки жизни Клары. Десяти лет ее жизни, которую я теперь, в свою очередь, стараюсь себе представить…
Все случилось как будто вчера. Помню, как мы спешно добирались до больницы. Лил дождь. Помню красные от крови полотенца. Клара знала, что подпольный аборт оказался неудачным. А врачи и медсестры отделения неотложной помощи свою заботу приправили изрядной дозой унижения. Вот так это происходило в те времена. На следующий день Клара сбежала, не дожидаясь возможного выскабливания. Она поселилась в убогой гостинице около Северного вокзала и три дня оттуда не выходила. Лежала, прислушиваясь к ноющей ране в животе, зажав руки между ног, даже не зная, вынашивает ли еще в себе жизнь. Затерявшаяся между телом и декором, испытывающая омерзение к собственным внутренностям.
На третий день она собралась с силами и отправилась к Кунцу. Попросту сообщила ему, что ждала от него ребенка, что сделала все возможное для того, чтобы не… ну то есть для… что она справилась сама… Кунц сел рядом с ней. Просунул руку под шаль, в которую она куталась, и с бесконечной нежностью погладил загадочный живот. Потом, оставив уснувшую руку там, в тепле, посмотрел Кларе в глаза, погрузился в их синеву, и непонятно было, о чем он думает. Наконец улыбнулся. Огромной и мужественной улыбкой, которая словно выросла шире лица, протянулась за окно, затерялась среди облаков. А когда он встал, Клара впервые увидела, каким быстрым и решительным он умел быть. Он отдал какие-то распоряжения Диотиме, и через час в доме был врач, его друг. Кунц совершенно преобразился.
До сих пор Клара была его молоденькой подружкой, чью свободу и причуды он уважал, девушкой, которая то и дело исчезала и появлялась вновь, внезапно срывалась с места, чтобы наведаться в Кельштайн или куда-нибудь еще, а потом снова жила в его доме. Но с той минуты, как Клара объявила ему о своей беременности, Кунц взял над ней неумолимую власть, и та чудесным образом подчинилась. Он стал на удивление предупредительным, всегда был к ее услугам, но в том, что касалось здоровья, удобств и душевного равновесия Клары, был непреклонен.
Клара ела то, что готовила Диотима по своим рецептам: в ее стране считалось, что от такой еды у женщины после родов прибывает молоко. Подобно неисправимым пьяницам, на некоторое время убедившим себя, что им нравится только чистая вода, или помешанным шахматистам, ненадолго уверовавшим, будто они могут жить без доски и фигур, Клара с горечью пыталась отказаться от наполнявших ее тревоги и свободы. Она выходила на прогулки, часто с Диотимой, фотографировала какие-нибудь безобидные мелочи, рано возвращалась домой, глотала без разбору книги Кунца и ждала. Кунц теперь реже звал к себе учеников и больше времени проводил с ней.
Родилась девочка. Кунц признал ее, дал ей свое имя. Это он предложил назвать ее Арианой, и Клара согласилась.
– Мне нравится, и я думаю, папе тоже понравится…
Кунц почувствовал, что она согласилась бы на любое имя. Стало быть – Ариана!
Почти два года Клара играла роль молодой матери, и Диотима даже иногда улавливала, поглядывая на нее, порывы искренней радости и подлинно материнских чувств.
Однажды утром, когда малышка Ариана прыгала на коленях у Диотимы, которая надышаться на нее не могла, а Кунц молча читал газету, Клара внезапно появилась в тесной кухне. Рефлекс зверя, встревоженного угрожающим треском. Очень бледная, тоненькая, вся в черном, она прислонилась к гудевшему в тишине холодильнику и ясным, звонким голосом произнесла:
– Мне надо уехать. Я уеду. Вам хорошо вместе. А я задыхаюсь. Диотима заботится об Ариане лучше, чем я. Мне надо отсюда выбраться, оторваться от всего этого. Понимаете вы? Ты понимаешь? Уехать…
Кунц медленно опустил газету и, прищурившись, сжав губы, посмотрел на нее. Диотима подхватила девочку на руки и унесла.
– Макс, ты же знаешь, ты меня знаешь, – продолжала Клара. – Иногда этот заброшенный сад держит меня в заточении крепче, чем розовые кусты, обступившие мою мать, караулят ее.
Клара уже давно не была в Германии, но знала, что душевное здоровье ее матери расстроилось еще больше, и отец почти не ходит к больным.
Клара сказала Кунцу, что ее сумка сложена уже не первый день. Немного белья, две первые подаренные Кунцем книги, два фотоаппарата и портреты Арианы в младенчестве. Ни одна черточка в лице Кунца не дрогнула.
Он подошел к Кларе, обхватил ее за талию.
– Уезжай скорее, Клара, теперь не медли. Ты знаешь, что я позабочусь об Ариане. Не забывай ее. Мы часто будем говорить о тебе. Возвращайся, когда захочешь. Ты прекрасно держалась. Я давно приготовился к твоему отъезду. Я ждал этой минуты. Она настала. Вот и все! Думаю, ты уже знаешь, куда собираешься уехать? Поцелуй меня. Поцелуй Ариану. Поцелуй нас – и уходи скорее.
После ухода Клары Кунц еще долго стоял в кухне, глядя на спутанную листву, сквозь которую сочился тоскливый свет.
– Признаюсь, – скажет мне еще Макс Кунц, – я отчасти предполагал, что она отправится к вам, Марло. Но меня это не интересовало. Я перестал об этом думать.
На самом деле Клара толком не знала, куда едет. После рождения Арианы отец прислал ей крупную сумму денег. Сначала она беспорядочно покаталась по Европе. Потом вернулась в Германию, кое-что проверить. Города и деревни. Заново покрашенные декорации. Тонкий слой Америки, положенный на фольклор и постоянное стремление к пользе, правильности и забвению. Некоторое время она прожила в Голландии, потом, поддавшись внезапному желанию, охватившему ее у витрины туристического агентства, купила билет со скидкой и улетела в Соединенные Штаты.
В Нью-Йорке она познакомилась с Вейном. Он то часами молчал, то разражался долгими бессвязными и яростными тирадами, без умолку говорил про Вьетнам, где провел три года. У него, потерянного, пьяного, накачанного наркотиками, война сочилась из всех пор. Он большей частью сидел или лежал, и его солдатские мускулы заплыли жиром. Его не отпускали кошмары, и он просыпался, визжа, как свинья, которую собираются резать.
Клара оставалась с ним из-за этих ночных криков и этих страшных видений. Она не старалась его успокоить, поддержать. Напротив. Она и пальцем не шевелила, когда Вейн, сидя на подоконнике, обкурившийся в хлам, смотрел в пустоту и веселился, увидев проезжающую мимо «Скорую помощь» или полицейский фургон. Она тоже курила марихуану, но в этой обветшалой квартире, которую делила с Вейном, она оставалась не для того – она ждала минуты, когда Вейн, отупевший от наркотиков, оглушенный дешевым виски и измученный бездельем, крепко уснет. Тогда Клара наставляла на него фотоаппарат. Она подстерегала первый кошмар, который не заставлял себя ждать, потом следующий. Молодой ветеран вопил. Она ничего не понимала. Она садилась на него верхом. Он был слишком слаб для того, чтобы ее сбросить, и теперь она расстреливала его в упор. Лицо проигравшего. Непомерно расширенные глаза. Закрытые глаза. Клара наводила свой аппарат на побежденного солдата. Снимок за снимком. Она становилась врагом-призраком, десантником, вынырнувшим из непролазных зарослей. Она ловила оскал страха, испуганный взгляд. А на рассвете, когда ее фотографии плавали в проявителе, у нее колотилось сердце. Дрожь чистейшего разочарования.
Через Вейна Клара познакомилась с другими проигравшими войну солдатами. «Мы не побежденные, – упирались они. – Нас никто не победил, и никто нас не победит! Это блядские политики и дерьмовые пацифисты проигрывают войны, понимаешь, а не те, кто идет на эту блядскую войну, понимаешь…» Но когда Клара сухо приказывала закрыть глаза или раскрыть пошире, они слушались ее, как большие младенцы. Они исполняли приказы, лежа, как собаки, или стоя на фоне кирпичной стены. Но с ними было покончено, они были приговорены, убиты чем-то более изощренным, чем смерть.
Вот так и случилось, что немочка из Кельштайна, так давно занимавшаяся фотографией, опубликовала более страшные фотографии войны, чем многие американские фотографы. Она была настроена решительно. Сама ни перед кем не робела, но на других производила впечатление. Она тенью проскальзывала куда угодно. У нее были способности к языкам. Она умела показать свои фотографии, продать их, опубликовать, обратить на себя внимание.
Перед тем как отправиться в новые странствия, она несколько раз приезжала во Францию, к Ариане и Кунцу, которые ни о чем ее не спрашивали.
К тому времени, как мы с Кунцем поднялись, у нас все тело затекло. Я машинально провожу ладонью по поверхности обтесанного камня, полированного идола. Мы молчим. Прохаживаемся среди скульптур.
Внезапно Кунц останавливается и поворачивается ко мне. Искренне протягивает руку.
– Вы знаете, где меня найти, Марло! Я на прежнем месте. Занимаюсь малышкой. Написал несколько книг. Ученики меняются, я тоже. Философия дает мне возможность как-то оценивать изменения. До скорого!
Я смотрю ему вслед. Он быстро удаляется, подходит к даме с девочкой лет десяти, которые ждут его у маленького замка. Заходящее солнце слепит глаза, все расплывается, но я вижу, как девочка бежит к Кунцу, тот опускается на колени, на лету ее подхватывает и уходит, некоторое время не спуская ее с рук.
«Людоед» за моей спиной перестал смеяться, он щиплет травку на газоне и молча ее жует.
ЛИСИЧКА
(Триев, лето 1987 года)
По утрам Жанна, если ей не надо на работу, около десяти часов приходит ко мне в мастерскую с кофе, письмами и газетами, оставляет все это на верстаке. Тянусь к ней, чтобы поцеловать. Я работаю над макетом битвы не на жизнь, а на смерть между двумя группами отрубленных рук – одни костлявые, другие мускулистые.
Стряхиваю пыль с рукавов, откладываю рифлуар и рашпиль, стаскиваю кожаные перчатки, мы пьем кофе и разговариваем. Жанна, играя, всовывает свои руки между гипсовыми.
Солнце уже высоко, но в моей пещере еще довольно прохладно. Просматриваю приглашения и письма. Мне часто приходится ездить то на выставки, то для работы над заказами. С некоторых пор мы получаем восторженные открытки от моей матери из Мексики или Египта, словом, она ездит по свету вместе с человеком, с которым почти двадцать лет назад начала новую жизнь.
К этому времени я приобрел некоторую известность. Со мной работают две галереи. Я несколько раз получал премии на салонах и биеннале. Ценители начинают покупать мои скульптуры. В узком кругу некоторые вполне способны сказать: «Это работа Марло!» Но для меня одобрение публики никак не сопоставимо с трудом в одиночестве, с неудачами и отчаянием в мастерской, в трюме, на дне.
И все же я признателен тем, кто ценит мои тяжеловесные творения из обтесанного камня, когда многие современные художники делают, возможно, куда более интересные вещи из легких недолговечных материалов. Картон, пластик, стекло, алюминий. Клей, пайка. Непрочные, обреченные на скорую гибель инсталляции. Предельная и окончательная бедность, более радикальная, чем примитивная, но, пожалуй, вызывающая нищета моих камней. Камень и бронза. Необработанный мрамор и железный лом. Я продолжаю рыть и выдалбливать глыбы, выбирать объем, лить металл. Пан или пропал – выдержит или разобьется. Исправить ничего нельзя.
Моя небольшая известность пришла с годами. Я работаю без малого двадцать лет, с той же энергией, той же силой. Однако мне уже не удается ощутить тот ток чистейшего воздуха, который появлялся, когда я воинственно набрасывался на камень или ласкал его. Может, дело в возрасте? Сорок лет – возраст, когда подвергаешься совершенно особенной изоляции, но ни с кем не можешь об этом поговорить. Странное заточение на середине пути. Ты еще в полном расцвете сил, но тебя внезапно отстраняют от молодости, тебе навсегда закрыт туда доступ, а до старости еще далеко. И ты, погрузившись в непредставимое одиночество, вынужден с увлечением участвовать в житейских делах, ты обречен работать всерьез и с пользой, вместе с женой и детьми втянут в выживание.
Но ведь именно в этом заурядном возрасте закрадываются сомнения. Именно в этом возрасте постыдное отсутствие убежденности сначала просачивается во взгляде, потом проявляется в жестах и, наконец, в решениях. Многие мужчины, пробыв некоторое время в таком «карантине», выбираются оттуда, схитрив. Громкие слова и хвастовство. Но случаются и разрывы. Большей частью – внутренние и беззвучные.
У работы с камнем то преимущество, что благодаря ей я очень рано вступил в отношения с «безвозрастным», с Незапамятным. Вот потому мои крохотные удачи не имеют никакого значения. Тревога не уходит. Неуверенность.
И все же прошли годы. Наши дети еще не выросли, но ясно вижу, что детство все быстрее исчезает из них. Жанна уже вывела на свет столько младенцев, что иногда, проснувшись среди ночи, рассказывает мне свой кошмар, в котором бесконечно извлекает из огромной трубки непомерно вытянутого и мягкого новорожденного, выдавливает его, словно розовую зубную пасту из тюбика. Я тоже боюсь увязнуть. Мне снятся камни, липкие и расползающиеся. Я не иду на уступки, но все больше и больше повинуюсь какому-то внутреннему автоматическому приказу. По прошествии некоторого времени умение стерилизует. Принимаешься тосковать о пробах и ошибках начинающих и самоучек.
Обтесывание камня – физическая работа! И тело начинает посреди этой работы сурово напоминать о себе. Растяжения связок. Воспаление сухожилий. А камень, разумеется, по-прежнему невозмутимый и торжествующий. Почему я должен все время балансировать на проволоке между счастьем и тайным недовольством? Между доверием и тревогой? Между поляной и темными лесами?
Прикасаюсь к нежному телу Жанны. Великолепие зрелости, сияющая плоть. Способность к счастью.
Когда я вижу, как она бодро хлопочет около дома в своем ситцевом платье и красных резиновых сапогах, с распущенными волосами, пленительным движением запястья откинутыми назад, у меня слезы выступают на глаза. Слезы благодарности. Смотрю, как она разговаривает с детьми, которые играют на солнышке. Я не слышу, что она говорит. Я по другую сторону стекла, в обществе каменных и гипсовых монстров. Я тоже окаменел. Поневоле обратился в камень!
Жанна, с чашкой в руке, прислоняется ко мне. Свет. Мирная пауза. Сегодня с утренней почтой пришло письмо от Клары. Она пятнадцать лет мне не писала, но я мгновенно узнаю ее когтистые буквы, ее черные чернила. Ее особенный способ выводить первую букву моего имени. Бледно-желтый конверт необычного размера. Марка иорданская. Я уверен, мой теперешний адрес ей дал Макс Кунц после нашей короткой встречи в парке со статуями. Но не все ли равно! В таком случае – Клара выждала еще пять лет, прежде чем дать о себе знать.
Да я особенно и не хотел, чтобы она мне писала, пусть даже мне случалось о ней думать, когда я видел некоторые ее фотографии. Я несколько раз слышал о ней, но не воспринимал ни написание ее имени, ни появление ее лица в каком-нибудь журнале как знаки чего бы то ни было, хотя некоторые снимки меня волновали.
Этот толстый конверт не доставил мне ни малейшего удовольствия. Я оттягиваю момент, когда взрежу его ножницами, и предпочитаю для начала пролистать газеты. Жанна замечает это, но молчит. В новостях, вот так доходящих до нас в середине лета, есть что-то абсурдное. Только что, читаю я, 10 июля этого года, родился пятимиллиардный житель планеты! А эта ужасная история нас с Жанной смешит: в Аргентине воры вскрыли могилу экс-президента Перона, где покоилось его забальзамированное тело, отрезали у него руки и теперь требуют за них выкуп!
Потом мы с Жанной умолкаем и думаем об одном и том же. В мастерской, наполненной запахами кофе, глины, камня и гипса, бесшумно летают над нашими головами отрезанные руки. На несколько мгновений они опускаются на письмо Клары, потирают пальцы, как потирают лапки крупные мухи, потом снова взлетают. Жанна уходит, оставляя меня одного.
Не распечатав письма, кладу его среди яростно сражающихся между собой гипсовых рук и тоже выхожу. Потом прочту. Мне надо походить по лесу, подняться по узкой тропинке, которая начинается за домом и ведет на плато. Это дорога к дому Доддса, но я сейчас не хочу его видеть. Временами меня раздражают его жизненная сила, его последовательность в искусстве и даже его ирония! Он не меняется с возрастом, все такой же крепкий и стройный. Он знает, чего хочет, и ни в чем не сомневается. А я смотрю на собственные руки так, будто они принадлежат самозванцу.
Я углубляюсь в лес. Дохожу до развала осыпавшихся камней, где уже ничего не растет. До глубокого ущелья. Меня притягивают разломы в горе. Трещины мира. Одна из этих больших трещин могла бы поглотить меня, словно ничтожное насекомое. Хоп! И пропал в черноте. Но я иду по тропинке, где корни выступают из перегноя толстыми узловатыми венами. Я неизменно возвращаюсь в эту странную часть леса: здесь стволы редеют, уступая место путанице низких кустов и причудливых камней.
Пристраиваюсь среди камней. Если достаточно долго просижу, не пошевелившись, непременно появится лисичка. Я уже много раз заставал ее. Ничто не шелохнется. Полная тишина. И вдруг она оказывается рядом, рыжая с белым. Делает несколько шагов, замирает, быстро подергивая мордочкой, принюхивается, делает еще несколько мягких, осторожных шажков и устраивается на камне, между тенью и светом.
Не знаю, замечает ли она мое присутствие. Может быть, я сам превратился в зверя? Или в камень? Лисичка устраивается в нескольких метрах от меня. Сидит, насторожившись. Мне нравится, как она щурит глаза в полусвете. Мне нравится, как поблескивают ее клыки, когда она зевает. И я, окаменев, жду, пока ее не спугнет нечаянное потрескивание или запах другого зверя. Она спрыгивает со своего возвышения, и ее рыжая с белым шубка исчезает в черноте леса.
Быстрым шагом спускаюсь к дому. Я набрался сил, теперь у меня их достаточно, чтобы прочесть письмо Клары. Я побаиваюсь исходящих от него тлетворных испарений, давних видений Черного озера. Отнимаю конверт у передравшихся из-за него гипсовых рук, разрываю, читаю письмо. Клара написала мне с Ближнего Востока перед тем, как вернуться во Францию. Она рассказывает, что долго пробыла в этом регионе, который представляется ей одновременно и пагубным тиглем, и притягательным краем: на маленьком кусочке планеты соседствуют жестокость, смерть, отчаяние, надежда, бесчеловечность и человечность. Ей кажется, будто она перестала что-либо понимать, впечатление такое, что самое главное проходит мимо. Слишком много видела, пишет она. Она совсем измучена. Она уже не знает. Ничего уже не знает, пишет она мне. Ей жаль, что мы так давно не разговаривали. Но, собственно, Клара для того мне и пишет, чтобы сообщить, что долго пробудет во Франции и, наконец, отдохнет в доме друга, расположенном, по ее словам, «совсем рядом с тем местом, где ты вроде бы обосновался». Ей необходимы покой и тишина, ей хочется побыть с дочкой, Арианой, которую она так мало видит, пишет она. И, главное, она предлагает мне ее навестить, «если ты не против», можно даже и без предупреждения. «Это так близко от тебя, такая возможность, такой случай…»
Я нашел это место на старой маршрутной карте, валявшейся в мастерской, оказалось – деревушка в горах, в двух часах езды от меня. И еще я понял, что письмо шло очень долго, и Клара, должно быть, уже там. Несколько дней спустя, предложив Жанне поехать со мной и прекрасно зная, что она откажется, я, приклеив на место множество пальцев сражающихся рук, в полном одиночестве трогаюсь в путь.
Я еду медленно. Окна открыты. В машину врываются насекомые и запахи. Руль обжигает руки. Радио бормочет еле слышно. Я не уверен, что хочу этой встречи. Еще больше сбавляю скорость, но с пути не сворачиваю.
Добравшись до крохотной деревушки, несколько раз переспрашиваю дорогу и в конце концов нахожу обширное поместье. Его название вырезано на деревянной доске. Вижу стоящий вдали от дороги красивый дом, выкрашенный в желтый цвет и с трех сторон окруженный виноградником. Сразу за домом начинается сосновый бор. Оставляю машину у невысокой каменной стенки сухой кладки, решив последние метры пройти пешком. Цикады трещат оглушительно. Над раскаленными камнями с грозным жужжанием вьется такая туча насекомых, что я лишь попусту размахиваю руками. Мне приходится, словно вору или бродяге, пробираться через виноградник.
Я, собственно, не знаю, что собираюсь делать. Посмотреть, самому оставшись невидимым? Для начала составить себе представление о том, как изменили ее тело время и странствия? Убедиться, что яркий свет истребляет воспоминания?
Комья сухой земли рассыпаются у меня под ногами. Листва на лозах роскошная. Ее яркая зелень странно отсвечивает под солнцем.
Очень скоро из-за холмистой местности я теряю из виду дом, где, как я предполагаю, сейчас отдыхает Клара. Продолжать идти в прежнем направлении невозможно, потому что ряды винограда заставляют меня двигаться строго по коридору.
Несколько раз я пробираюсь сквозь зеленые перегородки, переходя в другой ряд, но это лишь отдаляет меня от цели. Еще с дороги я приметил высокие деревья, укрывающие дом благодатной тенью, но теперь они вне поля моего зрения. Я даже сосняк потерял из виду. Я ослеплен и раздосадован, я затерялся среди винограда. И все же продолжаю двигаться вперед в раскаленном воздухе. У меня кружится голова.
Зачем только я забрел в этот лабиринт? Оглушительное стрекотание напоминает не Германию, а Грецию! Никакой влажной тайны – шероховатая реальность и ощущение полной бессмысленности! Я начинаю пошатываться и, заметив стенку, огораживающую канаву, сажусь в ее тени, чтобы немного опомниться и начать соображать. И вот тут до меня доносится металлический звук. Дверь скрипнула и захлопнулась. Встаю. Главная аллея, оказывается, совсем рядом. Дом чуть выше. Я уже различаю ступеньки крыльца и тень от больших деревьев перед фасадом. Кто-то спускается по лестнице, ныряет под увитый зеленью свод, и внезапно на свет выбегает женщина в белом. Эта легкая походка? Эта стройность? Эта спокойная уверенность движений? Это она? Нет. Да нет же, конечно, это Клара! Ей пятнадцать лет! Та самая девушка из Кельштайна! Она только что вышла из тени и идет, озаренная солнцем. Очень короткие черные волосы. Ослепительная рубашка. Белые брюки. Сумка через плечо. Я сплю и вижу сон! Я сижу на берегу совершенно пересохшего Белого озера. Воды больше нет нигде. Нет больше темного подлеска. Девушка в белом быстрым шагом идет по аллее к воротам. У меня перехватило дыхание, я стою в тени так неподвижно, что она и не замечает моего присутствия. Проходит мимо. Едва заметно улыбнувшись, она весело подпрыгивает, жара ей нипочем. Я успеваю разглядеть ясную синеву ее глаз. Но она уже прошла мимо. Удаляется, выходит за ворота, исчезает. От пения цикад и жужжания насекомых у меня вот-вот лопнут барабанные перепонки.
Я осознаю, что в течение нескончаемо долгой минуты стискивал камень с режущими краями. Руки у меня насколько выдублены, что не кровоточат. Но я пришел в себя. Медленно иду по аллее. Ныряю под увитый зеленью свод, поднимаюсь на крыльцо, толкаю тяжелую дверь и вхожу в удивительно прохладный и сумрачный дом. Беззвучно ступаю по плиткам пола.
Я остаюсь вором. Но тайное вторжение дает мне возможность верить в то, что я все еще в любую минуту могу сбежать. Пройдя через несколько пустых комнат, оказываюсь на пороге маленькой гостиной, ее открытые застекленные двери выходят в сосновый бор, занавески колышутся от сквозняка. Клара крепко спит на узком диване.
Я узнаю ее и разглядываю без малейшего волнения. Как будто мы не виделись всего несколько дней. Ее тело расслаблено, рука свешивается с дивана. Она глубоко дышит с открытым ртом и едва слышно похрапывает. Да, передо мной Клара, я снова вижу ее спустя долгих пятнадцать лет. Или, вернее, вижу перед собой довольно красивую женщину, чьи черты более или менее соответствуют моим воспоминаниям, но в ней появилось нечто лишнее: чуждое и неуловимое пропитало, словно промокашку, тот образ Клары, который я хранил в памяти, сделав грубее плоть, расширив поры, прорезав морщинки. Родинка под закрытым глазом никуда не делась. Пятнадцать лет протекли по этому женскому телу, как и по видениям моей юности. Давайте назовем всепроникающую субстанцию по имени – это Время. Я наклоняюсь еще ближе к загорелому лицу с кругами под глазами. Гордая серьезность. Поразительный контраст с легким ангелом, мелькнувшим на аллее: мать и дочь! Полнота длительности и хрупкость мгновения. Два тела, две истории.
Клара во сне пошевелила торчащей из штанины джинсов босой ногой, грудь приподнялась под линялой голубой рубашкой. Торжество волнующей женственности, за которым я подглядываю. Я улавливаю связь между этим женским телом и грубым камнем или глиной. Эта тревожная чувственность неотделима от накопившихся с годами страданий, страхов и радостей. Под этими веками и внутри этого живота – страны, в которых она побывала, и испытания, которые перенесла. Много жизни протекло по этим венам.
Но, сколько ни вглядываюсь, я вижу перед собой на этом диване незнакомку. В другом возможном мире я созерцаю чужую женщину, отделенную от моей собственной истории. Прежней Клары, той, с которой я надеялся встретиться, здесь нет. Надо ли соединять обрывки умершего прошлого с этой спящей женщиной? Мне хочется сбежать отсюда, других желаний не осталось. Я слышу где-то в доме шаги, голоса. Срываюсь с места, бегу к выходу, несусь по залитой солнцем аллее.
Только потом, немного опомнившись, снова возвращаюсь к воротам. Меня радостно встречает худой, элегантный, совершенно великолепный старик, нисколько не удивленный моим появлением. Затем на порог выходит Клара, по-прежнему босая, но вполне проснувшаяся. На загорелом лице еще ярче синеют глаза. Она распахивает объятия навстречу мне, говорит, что очень рада меня видеть.
Движения у нее все такие же удивительно быстрые, черты лица подвижные. Куда подевалась усталая женщина, чье уединение я недавно нарушил?
– Столько лет прошло! – говорит она. – Я уже и не надеялась. Значит, ты получил мое письмо! Но я сама во всем виновата, Поль! Я так часто думала, что надо тебе написать. Но все было так сложно! Знал бы ты…
Элегантный старик – хозяин дома. Он виноградарь и отец друга Клары, журналиста, который тоже вскоре появляется, загар у него под расстегнутой на волосатой груди белой рубашкой еще темнее. Старик ставит перед нами два стакана и бутылку вина, потом уходит вместе с журналистом, оставляя нас наедине.
Что такое пятнадцать лет? И что могут сказать друг другу два человека, когда их разделяет такая непохожая жизнь? Даже если однажды властные и таинственные узы их соединили, остается пропасть, через которую не помогут перебросить мост ни слова, ни предосторожности, ни самые добрые намерения. Улыбки и воспоминания падают в эту пропасть, и очень скоро замечаешь, что невозможно даже слегка прикоснуться к мучительной реальности другого.
Мы сидим лицом к открытой застекленной двери, ведущей на террасу. Пьем и пытаемся втиснуть в несколько минут ворох радостных сведений. Но между нами уже не пробегает ток, раньше такой явственный. Клара прекрасно знает, что обстоятельства ее репортажей, а еще того более – ее невыносимые фотографии, мне совершенно чужды. Я тоже очень быстро понимаю, что ее нисколько не интересует мое яростное битье камня. И все же мы притворяемся, будто нам очень много надо друг другу сказать, и продолжаем попивать «хозяйское винцо».
Вскоре мне хочется только одного – уйти отсюда и ехать наугад, пережевывая горький комок. Я не могу сейчас вернуться домой. Ночь необыкновенно светлая и теплая. Клара затащила меня в просторную кухню, чтобы мы могли еще выпить и перекусить. Потом, словно оттягивая минуту расставания, бродим среди виноградников под огромной рыжей луной. Наморщив лоб, Клара опускает ладонь на мою руку.
– Знаешь, Поль, я хотела много увидеть. Я видела слишком много. Все, что могла, я оставила на пленке. Я думала, что подберусь к одной тайне…
– Да к какой тайне? О чем ты говоришь?
– Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. Во всяком случае, ты знал это лучше, чем кто бы то ни было…