355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Пежю » Смех людоеда » Текст книги (страница 3)
Смех людоеда
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:42

Текст книги "Смех людоеда"


Автор книги: Пьер Пежю



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

ТЕМНАЯ КОМНАТА
(Германия, лето 1963 года)

Следующая неделя после похода на Черное озеро – тягучая и унылая. В Кельштайне каждый день идет дождь. Стопка рисунков растет, и, поскольку мне то и дело приходится отвечать на чьи-то расспросы, немецкий мой постепенно улучшается. Здесь, в долине, когда льет дождь, кажется, будто темень из леса среди бела дня стекает по склонам гор, пробирается между домами, обвивается вокруг верхушек колоколен и башен крепости.

Городок уже не выглядит нарядным. Фасады выцвели, стекла помутнели, медь потускнела. Все поблекло, пахнет отсыревшим деревом. От земли и стен веет древней дикостью. Над фонтанами поднимается странная дымка, а грязь вскоре становится похожей на кровь. Льет дождь. Люди ходят крадучись, вжав голову в плечи, смотрят хмуро, исподлобья. Сырость выманила из раковин прежние мысли, они ползут, оставляя за собой липкие следы.

Когда вот так льет, начинаешь понимать, что к чему. Я смутно догадываюсь, что местным жителям необходимо солнце. Для тех, кто только о том и думает, как бы уничтожить следы, яркое солнце – сообщник. Краски – приманка. Солнце – рисованная улыбка обманчивого «как всегда». Мне-то дождь не мешает, мне, напротив, кажется, что он все делает более отчетливым. Сижу у себя в комнате и смотрю, как за окном льется с крыш вода, размывая картинку, смотрю, как идет время.

Кельштайнская молодежь летом в теплую погоду обычно часам к шести вечера собирается у теннисных кортов, в жару – поближе к мороженщику, а если идет дождь – в боулинге. Сегодня идет дождь, и потому под вечер я, рассовав по карманам куртки блокноты и карандаши, отправляюсь в боулинг. Томас с приятелями и подружками уже здесь, они расселись за столиками на площадке, возвышающейся над дорожками.

Я присоединяюсь ко всем этим ложным друзьям, приятно улыбаюсь, как человек, который не все понимает, хотя и старается, но делаю это только в надежде, что рано или поздно здесь появится Клара. Вспоминаю ее черную одежду, ее голое тело, виденное издалека, ее грудь, тонкую талию, синие глаза и родинку под глазом. Даже ее камера кажется мне частью ее самой. В боулинге шумно: шары катятся с глухим постукиванием, с грохотом сталкиваются, гремят падающие кегли, – да еще играет противная слащавая музыка, и говорят все слишком громко и слишком быстро для меня, но я, как могу, стараюсь удивить или позабавить, словом, остаюсь в своей роли чудаковатого француза, немного чокнутого, но обаятельного. Мне нравится нравиться девушкам. Клары все нет, и я развлекаюсь, катая шары.

Во Франции эта игра пока не очень прижилась, и я удивился, обнаружив в Кельштайне, городке, делающем вид, будто нисколько за последние сто лет не изменился, такой современный зал с «американской» атмосферой.

Я начинаю получать удовольствие от того, что всовываю пальцы в углубления на шаре, приподнимаю его, напрягая мышцы, размахиваюсь, изо всех сил запускаю, и он катится к кеглям, ударяется о них и сшибает, а они валятся с глухим стуком – вот это и есть самое приятное. Бабах! Как бы мне хотелось и в жизни вот так же сшибать наглые кегли. Бабах!

Когда я возвращаюсь к заставленному пивными кружками столу, девушки жалуются на дождь. В воскресенье городской праздник, только бы погода была хорошая… Почти все население Кельштайна принимает участие в этих празднествах. Оказывается, каждый тут владеет каким-нибудь музыкальным инструментом, так что во время большого цехового парада (столяры, сапожники, кузнецы…) все они будут играть в оркестре. Как раньше, как всегда! Кругом цветы, и пиво, и шнапс льются рекой!

Девушки обсуждают наряды, в которых они появятся. Днем они будут в народных костюмах, а вечером, к балу, который устраивают на плацу внутри крепостных стен, переоденутся в выходные платья. Они заранее ерзают на скамейках, восторженно закатывают глаза, обнимаются и затягивают ритмичную мелодию. Они даже не спрашивают, умею ли, а только – люблю ли я танцевать? Потом подзывают еще двух девушек, постарше нас. Я замечаю, что уже никто не стесняется говорить обо мне в моем же присутствии, но меня, кажется, хвалят. И внезапно у меня зарождается смутная надежда, что на празднике, до которого осталось совсем немного, меня ждут какие-то чувственные потрясения.

Обе девицы, которым рассказали, что я непрерывно рисую, стараются раскрыть блокнот, я прижимаю обложку ладонями, в шутку сопротивляюсь, позволяю им приподнимать и сгибать по одному мои пальцы, потом щекотать меня, чтобы заставить сдаться. Я затягиваю игру, отхлебываю пиво у них из кружек, возбуждение мое нарастает, и я делаюсь все легкомысленнее. В шумном боулинге, рядом с этими девушками, меня внезапно охватывает желание отдаться какому-нибудь грубоватому чувству, так и тянет погрузиться в бездумное наслаждение.

Томас возвращается к столу, глаза у него блестят, он смотрит на меня насмешливо. И тут мне приходится самому себе признаться, что в чем-то я похож на этого немецкого парня, пусть даже именно от этих свойств я и стараюсь избавиться. Слегка хмельной, я глуповато ему улыбаюсь, переполненный новым ощущением сообщничества, – я, кажется, только что понял, каким способом он сжигает избыток энергии. Путь наименьшего сопротивления! Как же, должно быть, приятно плыть по течению, наслаждаться безмятежным покоем невинности. За спиной у тебя ничего нет – ничего не произошло! А впереди – тысяча возможностей для удовольствия. Мир принадлежит нам! И ко всему еще солнце светит. Логика душевного спокойствия. Счастливая логика. Нет больше темного леса. Нет больше лесной дороги. И букета кроваво-красных свежих роз. Только надежда, молодость и чудесная беззаботность…

В конце концов, что может быть лучше: мне шестнадцать лет, я живу в Европе в начале шестидесятых. Я предчувствую, что совсем немного надо для того, чтобы развить во мне способность быть счастливым. Карандаши заброшены. Страницы остались нетронутыми. Альбомы закрыты. Часы одиночества наконец позади. Скорее бы воскресенье!

И в эту минуту, когда меня уже слегка повело, входит Клара. Вижу, как она поднимается по ступенькам, а за спиной у нее идет побоище, падают убитые кегли. Мне показалось, что сумка с камерой приоткрыта. Она вполне способна потихоньку запечатлеть на пленку наши жалкие развлечения. С какой целью? Задумавшись об этом, я протрезвел от невнятного стыда, но Клара легко вписалась в обстановку: пиво, смех и ожидание праздника.

Томас схватил ее голую руку, куснул ее, потом нагло и вместе с тем смущенно привлек девушку к себе. Я снова его возненавидел. Но Клара, улыбаясь, влепила ему пощечину и мягко, но решительно высвободилась.

И здесь, в боулинге, как раньше на берегу озера, присутствие девушки в черном, во всем непохожей на своих сверстниц, действует на меня, как зов некой загадки, хотя ничего такого уж значительного от Клары не исходит. Вот она, вся на виду. Проходит мимо. Ничего не понимаю…

Позабыв все, что собирался сказать при встрече, я притворяюсь, будто и не заметил ее. Не заговариваю с ней.

А перед тем как уйти – так же легко, как пришла, – она сама, прелестно наклонив голову, заглядывает мне в глаза и напоминает о своем предложении поснимать мои рисунки. Как-нибудь на днях… у нее дома.

– В любом случае мы увидимся на празднике… Я приду вечером.

Я так устал, катая шары, что крепко уснул, даже не раздевшись, подмяв под себя листки с портретами, заштрихованными так плотно, что лица на них больше напоминают камни из учебника геологии.

В воскресенье просыпаюсь на рассвете – оттого, что вдали в горах, на еще погруженных во тьму лесных дорогах, трубит рог, потом отзывается труба. Всего несколько нот, потонувших в глубокой тишине. Затем, уже смелее, коротенькая веселая мелодия. И снова тишина. Музыканты сходятся из соседних деревень, они двигаются к Кельштайну, встречаются, духовые инструменты радостно переговариваются, и дальше все идут вместе.

Где-то совсем рядом заиграл аккордеон, кто-то запел, потом раздалась барабанная дробь, послышались шаги, что-то проскрипело, застучал молоток.

Открыв глаза, вижу в прорезях ставней голубые небесные сердечки. Золотой луч упирается мне в грудь, в нем уже пляшут пылинки. Погода чудесная!

Солнце свое дело знает: расцвечивает картинки, сглаживает углы, и тревога тает в его лучах. В доме необычное оживление – я догадываюсь об этом по еле слышным шорохам. Перешептываются, суетятся, тихонько поднимаются и спускаются по лестнице. Скрипят двери.

Вхожу в кухню и застаю всю семью Томаса в сборе: отец, мать, бабушка и сестры в праздничных нарядах. Национальные костюмы выглядят на удивление новыми, хотя почти не переделаны. Местный колорит, воплощенный в коже, роге и черном бархате. Зеленое и красное. Ослепительно белые передники с вышивкой. Кружева. Серебряные серьги. К благоуханию кофе и сдобных булочек примешиваются запахи одеколона и гуталина.

Я еще нечесаный, взъерошенный, глаза заспанные, и все с простодушной гордостью смеются над моим удивлением. Домочадцы (да и все, думаю, в Кельштайне) сегодня добродушны и покладисты. И мне среди этих занавесок в красно-белую клеточку и вышивок на стенах кажется, будто я оказался в хижине добрых медведей, и сейчас они поведут меня навстречу Златовласке.

В будни я очень редко вижу родителей Томаса, они вечно заняты своими делами, какое-то строительство, цемент, леса, толком не знаю, отец – серый костюм, очки в золотой оправе, «Мерседес» срывается с места, не успеваю разглядеть, мать – крупная толстуха, безупречный французский; они работают вместе и всегда спешат. Но сегодня, в это праздничное воскресенье, они похожи на те наивные рисунки, которыми разукрашены городские фасады. Словом, сегодня в Кельштайне праздник, все веселятся, и я тоже намерен получать удовольствие!

Меня ждут. Я быстро натягиваю полотняные штаны и заурядную современную светлую рубашку. И начинается наш «семейный выход», мы раскланиваемся направо и налево с соседями и друзьями, все они тоже в национальных костюмах. Томас великолепен, рядом со мной он особенно роскошно выглядит в своих коротких кожаных штанах и расшитой серебром черной куртке с блестящими пуговицами. На планке, соединяющей подтяжки, красуется пышный цветок эдельвейса. Томас тащит огромный черный футляр с аккордеоном, его отец несет тромбон, у сестер на гладко причесанных головках венки, а я иду рядом с ними, сунув руки в карманы.

Улицы уже забиты толпой, похоже на репетицию оперетты, галдеж стоит, как в каком-то фантастическом курятнике, все друг друга поздравляют, трещат без умолку. Навстречу попадаются те две девушки из боулинга, на них широкие голубые юбки, черные корсажи, блузки с пышными рукавами… Краснолицый дядька в шляпе с пером выстраивает их для шествия. Меня, непосвященного, здесь терпят: одни притворяются, будто не замечают, другие с гордостью разъясняют смысл всех этих пестрых уборов.

Возбуждение нарастает. Последние репетиции духового оркестра. Тарелки гремят еще не в полную силу. Людей расставляют по местам. Каждый знает, что он должен делать. Странно, но я готов поклясться, что за одну ночь лица здешних жителей обрели фольклорные черты, стали ярче и резче – типичные физиономии с пшеничными усами.

Они приближаются! Равномерный грохот тарелок. Они уже здесь! Всеобщее ликование. А я сам, скорее, оглушен, сбит с толку, мне вдруг становится неловко от их уверенности. Почему их так радует соблюдение традиции, пришедшей из глубины веков, лежащий вне Истории, вне Времени? Позволить себе хоть намек на иронию, смутиться, растеряться или держаться в сторонке было бы все равно что заляпать чернилами белоснежную блузку одной из девушек. Мне тоже хочется получать удовольствие, и я стараюсь не отставать от других. Укрывшись в тени липы, смотрю, как, дрожа и расплываясь, текут мимо меня краски шествия, люди стараются идти в ногу, и в голову мне с двух сторон ударяют солнца медных тарелок.

Проходит немало времени, когда я снова вижу Томаса, он что-то жует на ходу, воротник расстегнут, он обливается потом в своей толстой черной куртке, его окружают девушки в голубых юбках и растрепавшихся, обвисших венках. Некоторые из них кажутся мне похожими на ожившие игрушки. Куклы в человеческий рост – так и вижу их уложенными в прозрачные коробки. Они настолько захвачены общим настроением, что сегодня им до меня почти и дела нет. Таскаюсь за ними от прилавка к прилавку, из одного трактира в другой до самой ночи, от которой я, как это ни глупо, жду маленького открытия.

Спутники мои слишком пьяны для того, чтобы лезть на шест за призом. И все-таки пробуют, но соскальзывают и падают. Я жду их, облокотившись на перила моста, засмотревшись на реку внизу. И думаю, что чистая вода из родника у Черного озера впадает в эти зеленоватые клокочущие струи, сливается с ними, и вместе они убегают под мост и теряются где-то вдали.

Мы идем гулять за город. Внезапно Томас хлопает меня по плечу и показывает на сурового вида дом с узкими окнами. В отличие от соседних, он скрывается за довольно высокой изгородью, а все окрестные жилища гордо являют взорам сад, зеленую лужайку, всякие украшения и штучки, да и внутрь взгляд с наступлением темноты проникает беспрепятственно.

– Смотри, это дом доктора Лафонтена, – шепчет Томас. – Клара живет здесь… К ней редко кто заходит, потому что ее мать немного того… (Томас крутит пальцем у виска.) Сам доктор никогда на празднике не появляется, даже в такой день, как сегодня, он вполне способен отправиться навещать своих больных где-нибудь в горах. Вот такой он человек! Его и звать не надо, он сам ходит к больным до тех пор, пока они не выздоровеют… Ну, понятно, или не умрут!

Я смотрю на застекленную балконную дверь с белыми занавесками. Это комната Клары?

– Клара часто ходит с нами, – продолжает Томас. – Но она и одна любит гулять. Я тебе уже говорил, что она снимает все подряд и что попало. Тебе повезло, mein Franzose, она пригласила тебя в гости, чтобы поснимать твои рисунки. Но знаешь, на самом деле никогда толком не поймешь, чего она хочет, эта Клара.

Взгляд у Томаса начинает блуждать, делается почти тревожным. Тик, которого я раньше у него не замечал, кривит его губы. «Да, Клара, она не такая, как все…» – еле слышно, словно сам с собой разговаривая, прибавляет он, и я чувствую его досаду, тайную печаль.

– Ну, пошли, бал вот-вот начнется, – Томас хватает меня за руку и увлекает за собой в шумный центр Кельштайна. И мне чудится, будто за его хмельным смятением промелькнул намек на мужскую солидарность, пьяное дружелюбие.

Потоки света, музыки и криков, хлынувшие из трактирных дверей, катятся по ступеням. Огромные деревянные столы выдвинуты на середину улицы. Горы колбас, звон пивных кружек. Пробегает хорошенькая буфетчица с бочонком шнапса на ремне через плечо.

Я осознаю, что и сам выпил немало пива. Но на самочувствие не жалуюсь. Напротив, желание отдаться тому, что на меня надвигается, стало сильнее, чем когда-либо, словно праздник заставил меня отбросить сдержанность и осторожность. Вся долина погружена в чудесные синие сумерки, а крепость кажется огромной черной сукой, рухнувшей наземь посреди города. Старая тварь тяжело дышит и вот-вот издохнет, завалившись набок и подмяв под себя колокольни, дома и всех празднично разодетых горожан, которые пока что распевают во все горло и ни о чем не догадываются. На крепостных стенах запылали факелы: там сейчас начнется бал. Чтобы попасть на бывший плацдарм, где до рассвета будет играть оркестр, надо лезть в гору по крутым переулкам, потом карабкаться по ступенькам и перейти через подъемный мост.

Из темноты появляется Клара. Весь день она нигде не показывалась, а теперь терпеливо ждет нас, сидит, свесив ноги, на невысокой стенке. Замечаю, что камеры при ней нет. Мы перебрасываемся несколькими словами в тени укреплений и шорохе плюща, потом входим в ворота.

Сейчас произойдет один из самых забавных случаев, какие были в моей молодости, смешная и трогательная история, от которой веет свежестью тех лет.

Мы уже направляемся к площади, где начинается бал, но внезапно Томас замирает на месте и с заговорщическим видом предлагает:

– А что, если пройти через подземелье?

– Какое еще подземелье?

– Здесь есть потайной ход! Пещера ужасов! – восклицает он, строя уморительные рожи, которые самому ему кажутся устрашающими.

Клара непонятно – то ли насмешливо, то ли согласно – машет рукой и сворачивает туда, где виднеется груда камней.

Мы проникаем в подземелье через незаметную, скрытую высокой травой щель между каменными глыбами. Внутри, несмотря на пробивающийся свет мерцающих вдали фонарей, царит непроглядная темень. Томас совершенно счастлив. За мгновение перед тем, как влезть между камнями, я заметил, как блеснули его зубы. Спускаясь по обвалившейся лестнице, мы то и дело спотыкаемся, потом под нашими неуверенными шагами вновь оказывается ровная поверхность.

Даже к такой темноте глаза в конце концов привыкают. Сквозь щели и отверстия сочится слабый свет. Солнце так нагрело каменные своды, что под землей на удивление тепло. Мы ощупью продвигаемся вперед, все трое в ряд. Наши плечи соприкасаются, мы украдкой беремся за руки, хватаем друг друга за локти… Выход светится впереди, словно подвешенная в этой чернильной тьме золотая капля.

Неделю назад, в лесу, я испытывал тревогу, зато сейчас мне уютно и все понятно. На дороге, ведущей к Черному озеру, я смутно догадался: «Именно здесь, на этом самом месте, таятся ужас и тайна… Я ничего не понимаю, но это здесь». А в этом нестрашном подземелье у меня мелькнула странная мысль: «Вот именно в таком месте мне надо поселиться в будущем, да, спрятаться в совершенно чужой утробе, в старом подвале, забраться в складку мира… Здесь мне хорошо, вместе с ними – этим неподходящим для меня парнем и девушкой „не как все“!»

Позже всякий раз, как я случайно окажусь в гостиничном номере, затерянном в чужом бетонном городе, или в ночном поезде разговорюсь с незнакомыми людьми, я вновь буду испытывать то же легкое возбуждение, что и в кельштайнском подземелье, удовольствие чувствовать себя «не дома», удовольствие оттого, что я нигде, проездом, ни к чему не привязан.

У меня в жизни будут случаться и другие мелкие катастрофы, про которые до поры до времени я буду твердо уверен, что все идет хорошо. Но в шестнадцать лет еще не знаешь, насколько подобные мгновения кристаллизуются и превращаются в способ восприятия.

Мы с Кларой и Томасом продолжаем двигаться вперед, но мы здесь не одни: в темноте слышны чье-то затаенное дыхание, шепот, шелест тканей. Совсем рядом со мной стонет какая-то женщина, другая подавляет смешок, что-то ворчат и бормочут мужчины. У меня стучит в висках, я взволнован, но произнести ничего не решаюсь. В конце концов, эта подпольная чувственность вполне сочетается с приятным ощущением, будто я невесомо плыву в темноте.

Вот тогда-то, когда я полностью погружен в это болезненное блаженство, и происходит смешной эпизод: случайно задев Клару, я внезапно обхватываю ее талию. Сердце у меня колотится, в животе все напряглось. Не могу опомниться: я прикоснулся к ее бедру, почувствовал ладонью его плавный изгиб, а она не только не высвободилась – напротив, кажется, она теснее прижалась ко мне плечом, ее рука вопреки всем ожиданиям обнимает меня за пояс, и вот так, в обнимку, мы и продвигаемся теперь к выходу из подземелья.

Для меня, тогда совсем еще мальчишки, эти последние метры превратились в долгое триумфальное шествие в потемках. Я знаю: когда утроба огромной суки меня вытолкнет, я выйду из нее другим. Я осмелился. И все получилось! Я чувствую дыхание Клары у своих губ. Подземелье уже заканчивается. Мы выходим на свет. И тут я с изумлением вижу, что, пока я обнимал Клару, Томас делал то же самое, нежно обвивая ее шею. Это невыносимо! А хуже всего то, что Клара с полнейшей невинностью сама обнимала Томаса за талию. Происшествие, может, и смешное, но смеяться над такими вещами можно лишь годы спустя, а в шестнадцать лет тебя охватывает ледяная ярость, сильнейшая и недобрая досада.

Наши с Томасом удивленные взгляды встречаются позади Клариной головы, а девушка продолжает спокойно идти вперед между нами. Ревность или разочарование могли бы заставить меня сдаться, отпустить ее тонкую талию, отстраниться от ее тепла, но вместо этого я цепляюсь еще крепче, бросая вызов другому самцу. Страшно смущенные, мы меряем друг друга взглядами, а Клара как ни в чем не бывало продолжает обнимать нас обоих.

И тут мне кажется, будто во взгляде Томаса, в его воинственно выдвинутом подбородке и поджатых губах читается утверждение непонятного превосходства («Отпусти ее немедленно, паршивый французишка! Эта девушка – на моей территории!»). Что дает мне отвагу не сдаваться? Должно быть, то самое мимолетное и совсем еще свежее ощущение свободы, не-принадлежности. Я храбро прижимаю Клару к себе.

Но и Томас уперся и перехватывает ее покрепче. Вцепившись с двух сторон в свою добычу, мы делаем несколько шагов по направлению к танцующим. Клара, равнодушная к порожденному ею непримиримому конфликту, похоже, совершенно заворожена блеском праздника. Мы ее держим. Мы сражаемся. Это битва. Нелепая мужская ссора, которая плохо закончится. И вдруг Клара с обескураживающей непринужденностью высвобождается и бежит вперед, бросив нас обоих, а мы, два обольщенных дурака, остаемся торчать на месте. Та, из-за которой мы воевали, только что заметила рядом с танцевальной площадкой знакомых парней. Кольцо размыкается, они принимают, втягивают, окружают, поглощают ее. Они ее заполучили!

Мы с Томасом, обреченные на худой мир, молча стоим по щиколотку в траве, свесив руки – два нелепых паяца.

Намного позже мы, хмурые и сильно уставшие, нос к носу сталкиваемся с веселой и, кажется, начисто обо всем позабывшей Кларой. Перед тем как исчезнуть, она бросает, обращаясь ко мне одному:

– Поль, если хочешь, приходи ко мне завтра после обеда, покажу тебе несколько фильмов, которые я сняла, они связаны с кельштайнскими событиями… И рисунки свои не забудь… Спокойной ночи, мальчики!

Назавтра я без труда нахожу дорогу к дому Лафонтена. Едва выйдя за окраину Кельштайна, сразу за мостом сворачиваю с дороги, поднимаюсь по тропинке, потом иду вдоль ограды, открываю неприметную калитку и оказываюсь в буйно цветущем саду. В отличие от прочих садов в городке, здесь растениям словно предоставлена продуманная свобода, их чуть-чуть многовато. Цветы растут так тесно, что все их венчики соприкасаются, сливаясь в разноцветные благоухающие грозди. Я мало что в этом понимаю, но меня поражает разнообразие видов. Пышные кусты мелких белых розочек, темно-желтые розы с кровавыми подтеками на лепестках, розы бесчисленных оттенков розового и высокие красные розы с шипами, похожими на кинжалы, и одуряющим запахом. Готов спорить – те самые, которые я видел в лесу. Не могу удержаться и подхожу ближе, меня притягивает этот глубокий, театральный, почти черный цвет. Лепестки сомкнуты, словно оберегают тайну. Тысячи смеженных век, сжатых, суровых, чувственных губ. Сад овдовевших, осиротевших, ничьих роз…

Что здесь происходит? Входная дверь открыта, я зову Клару, но дом остается глухим к моему голосу, до меня в ответ долетают лишь звуки музыки. Ясные, исполненные несколько однообразного веселья, строгой радости. И тогда, ориентируясь на эту мелодию, я поднимаюсь по довольно-таки крутой лестнице, покрытой домотканой дорожкой, которая заглушает мои шаги.

Клара стоит на площадке второго этажа, облокотившись на некрашеные деревянные перила, подперев кулаком подбородок, и насмешливо смотрит на меня. Потом делает мне знак идти за ней, толкает дверь – и ноты вырываются на свободу, словно пытаются убежать, мимоходом задевая наши уши, они бесконечным потоком струятся из своего гроба, но потом так и бегут на месте, не покидая горизонтальной лесенки с черными и белыми ступеньками.

Женщина сидит за пианино спиной к нам. Она играет живо и с какой-то безрадостной увлеченностью, в такт покачивая головой и плечами. Фуга бежит вперед, но предметы и растения замерли неподвижно.

– Мама, это француз, который гостит у Томаса, мы пойдем смотреть фильмы, – кричит ей Клара.

Я подхожу поближе, хочу поздороваться с ее матерью, но Клара машет мне рукой, чтобы я не мешал поглощенной игрой пианистке, и тащит меня в свою комнату. В конце концов, мне только и надо остаться с Кларой наедине. Заметив у меня под мышкой папку с рисунками, Клара меня от нее освобождает и бросает ее на кровать. Все в комнате белое: стены, занавески, ковер, маленькое кресло, держащее в объятиях гитару. Вернее, черно-белое: стены завешаны вырезанными из журналов фотографиями, словно мир с его зрелищами пропитал светлые стены, а теперь проступает на них серыми каплями и стекает тысячами снимков. Если подойти поближе, я смогу разглядеть тела, лица, скелеты, колючую проволоку, ружья, ограды, животных, солдат, танки, толпы, улыбки, детей, облака… И на одной из немногочисленных цветных фотографий – красное пятно платья с глубоким вырезом и улыбка сочной блондинки. Наклоняюсь поближе.

– Знаешь, она в прошлом году покончила с собой? – говорит Клара. – Это Мэрилин Монро! Посмотри на ее тело, ее кожу, ее волосы. По ее улыбке видно, как она несчастна. Говорят, она наглоталась таблеток…

Какой контраст между кошачьим, скупо очерченным силуэтом Клары и этой голливудской куклой из плоти, едва прикрытой алой тряпочкой. И все же между этими двумя существами, от которых я внезапно почувствовал себя бесконечно далеким, существует таинственное сходство.

В комнате, куда более просторной, чем все те, в каких я жил с детства, вижу белый прямоугольник экрана, подвешенного на металлическом треножнике, и, немного в стороне, одинокий и сверкающий проектор с его пассиками и бобинами. На столе – все необходимое для монтажа и целая гора пленки.

Клара без всякого стеснения усаживается на ковер, прислонившись к кровати, развязывает черные шнурки на моей папке с рисунками и говорит:

– Мама целыми днями играет на пианино… Она мечтает, все время витает в облаках…

– Она музыкантша?

– До войны, когда была совсем еще молодая, давала уроки музыки. Но давно уже уроков не дает, играет только дома, сама для себя… Папа говорит – пусть играет, сколько хочет. Ей лучше становится от музыки. Но и очень больно тоже! Она играет одно и тоже: сплошной Бах!

Но, поскольку Клара произносит «Вагг…», я морщу лоб, а она хохочет:

– Ну да… Bak! Bak! Вы ведь так это произносите по-французски!

– А сад? Все эти розы?

– Розы – это все папа. Когда он не ходит к больным, то ухаживает за своими розами, подрезает их, возится в саду до темноты.

– А ты, Клара?

Она улыбается, дружески кладет мне руку на колено.

– Ну, я… это другое дело, – отвечает Клара, открывая папку с рисунками.

– Ты снимаешь кино…

– Сейчас – да. Я ищу. Ты, наверное, тоже, когда рисуешь?

Меня немного задело то, с какой скоростью она перебирает рисунки, которые я вымучивал долгими часами, – словно тасует колоду карт. Мелькают деревья с ветками, похожими на когти, и корой, из которой смотрят странные глаза, изуродованные головы со склизкими тварями, насекомыми или другими головами вместо волос, разбитые памятники с растущими из камней корнями, наброски со случайных предметов, совращенных и переученных, движимых диковинными намерениями.

Вижу, что Клара задержала взгляд на лодке, которую я рисовал на берегу Черного озера в то самое время, когда она меня снимала.

– Сейчас увидишь, – внезапно произносит она.

И Клара, отложив в сторону мои рисунки, задергивает занавески и насаживает на проектор бобину с пленкой. Проектор начинает жужжать, и на светящемся в полумраке прямоугольнике появляется эта странная лодка, снятая таким крупным планом, что карандашные штрихи превращаются в веревки, а мои пальцы – в снующих взад и вперед чудищ, опутывающих ими утлый челнок. Потом на воде среди тростников закачалась настоящая лодка. Затем появились узнаваемые фрагменты спящих тел: уши, пальцы ног, ноздри, ляжки, но больше всего сомкнутых век и неподвижных губ. Залитая солнцем сияющая нагота, сверкающие капли воды на нагой плоти, словно в сказке, скованной сном. И снова настоящая лодка, она наполняется водой и начинает погружаться. Эти планы чередуются с закрытыми глазами и мечтательными улыбками. И, наконец, картина гибели. На мгновение появляется моя лодка-гроб – и дальше ничего. Маленькая бобина крутится вхолостую, коротенький пленочный хвостик трепещет в пропахшем нагретой пылью воздухе.

Фильм странный, но Клара, не дожидаясь, пока я что-нибудь скажу, снова заряжает проектор. Кельштайн, снятый с верхней точки в дождливый туманный день. Колокольни, домики, крепостная башня окутываются дымкой, тонут в темноте. Рухнувшая стена. Крупным планом – пустые глазницы бойниц. Крупным планом – раны трещин. Ржавый металл ворот, погнутые прутья ограды, страшные крючья, торчащие из зарослей. Потом быстро сменяют друг друга нарисованные на фасадах домов улыбающиеся люди с серпами или виноградными гроздьями в руках. Светлые косы, букеты цветов, все расплывается в белизне. Камера внезапно опускается, крепость с нижней точки, смутная угроза. На экране мелькают жители Кельштайна, Кларина камера переходит на замедленную съемку: они едва успевают махнуть рукой и смущенно улыбнуться, прежде чем обратиться в тени, призраков, а потом мы видим засовы, оконные решетки, железные кольца. Экран темнеет, но мне кажется, что я различаю на нем длинный коридор дороги в лесу. Пятнышко света, как в перевернутом бинокле. И вдруг камера останавливается, объектив медлит, нацелившись на большой дом с запертыми дверями и ставнями посреди заросшего сорняками сада. Вскрытый почтовый ящик. Веревки от качелей свешиваются в пустоту… И железная дорога – камера по рельсам и шпалам добирается до черного входа в туннель.

Экран пуст, но я не свожу с него глаз. То, что я увидел, оставило после себя ощущение удушья и тайны. Молча сижу на корточках в комнате, где пахнет нагретой пылью и обуглившимися насекомыми. Клара тоже молчит, и я первым нарушаю молчание:

– Этот заброшенный дом – он в Кельштайне?

– Да, в этом доме жила одна здешняя семья, обычная семья, но ее не стало в один день! Отец, двое детей, мать – не осталось ничего. Теперь никто и слышать об этой истории не хочет… Теперь никто не решается к этому месту приблизиться. Но трава, как ты видел, растет.

– Это случилось давно, во время войны?

– Нет, всего два года назад. Но ты угадал – отчасти это последствия войны. Ты, Поль, возможно, понимаешь, что, хоть мир и вернулся, война не закончилась. Как это называется по-французски? Знаешь, такие бомбы, которые не сразу взрываются…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю