355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Пежю » Смех людоеда » Текст книги (страница 1)
Смех людоеда
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:42

Текст книги "Смех людоеда"


Автор книги: Пьер Пежю



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Пьер Пежю
Смех людоеда

Пролог

Край, где обитал людоед, был разорен войной. Война выгнала людей из домов, по лесам и долам скитались толпы маленьких сирот, и людоеду не приходилось долго искать добычу: в какую бы сторону он ни двинулся наугад, вскоре, пробираясь через поля сражений и разграбленные деревни, находил, кем полакомиться. Бездомные, потерявшие родителей и неведомо куда бредущие дети были на удивление вкусными.

Война шла повсюду. Она началась так давно, что никто уже не помнил, из-за чего это случилось. Никто никогда не одерживал в ней полной победы, никто не терпел сокрушительного поражения. Люди сражались, истребляли друг друга, волки довершали дело. Убивать сделалось привычным.

Сначала в кровожадных убийц превратились отцы и сыновья, но понемногу женщины и дети стали не менее жестокими, чем мужчины. Горе тому, кто столкнется с шайкой вооруженных детей или попадет в руки вдов и сирот!

Каждый рано или поздно принимал участие в резне, и каждый в конце концов становился жертвой какого-нибудь мерзкого преступления.

Однажды людоед встретил в глухом лесу безнадежно заблудившихся мальчика и девочку. У них никого на свете не осталось, родители погибли, деревня сгорела. Склонившись над ними, людоед сладким голосом спросил, не нуждаются ли они в помощи, а затем, зажав их ручонки в своих огромных лапищах, поволок по одной из тех тропинок, которые никуда не ведут.

Он еще не слишком проголодался, но уже предвкушал, с каким удовольствием съест живыми девочку и ее младшею братишку. Ему приятно было думать о том, как они станут корчиться в его руках.

Тропинка оборвалась на поляне, где среди высоких трав и цветов лежал выдолбленный ствол, а по нему текла чистая ключевая вода. Детям хотелось пить, и людоед подпустил их к воде, но все время, пока они пили, держал за руки, опасаясь, как бы обед от него не улизнул, хотя дети все равно далеко бы не ушли – они засыпали на ходу. Внезапно людоед оттащил их от родника, сам припал к колоде и мгновенно осушил ее. Потом, решив, что немного устал и ему не мешает вздремнуть, удобно устроился, привалившись к дереву. Поспит, отдохнет, а потом со свежими силами и оттого с тем большим удовольствием съест малышей. Дети крепко спали, но людоед для верности, чтобы они уж точно не убежали, обхватил их покрепче за шеи и притянул к своей груди.

Он надежно удерживал мальчика в тисках правой руки, девочку – в тисках левой и во сне все сдавливал и сдавливал, все душил и душил их. А когда проснулся, оба тельца лежали у него на животе безжизненные и обмякшие.

Раздосадованный людоед изо всех сил тряс и лупил детей, дул им в ноздри, но ему так и не удалось вернуть их к жизни.

Разочарование его было беспредельным: он любил только живых, крепких детишек, ему нравилось ощущать, как они извиваются в его руках, нравилось слушать затихающие стоны, а эта вялая плоть его совершенно не прельщала. Все, аппетит пропал! И до темноты ему точно не встретить других заблудившихся детей.

И тут он увидел, что у родника сидит неизвестно откуда появившаяся девушка – словно из воды вынырнула.

Людоед уставился на нее, разинув рот. Конечно, она уже не ребенок, и речи не может быть о том, чтобы ее съесть, но до чего хороша!

– Если хочешь, я могу вернуть их к жизни, – предложила она, указав на трупики.

– Правда? – переспросил людоед, готовый поверить чему угодно.

– Да, это нетрудно, мне только надо подольше на них посмотреть и постараться кое-что увидеть.

– Но что именно? И как ты это сделаешь?

– Мне надо посмотреть на них вот через этот осколок хрусталя, – ответила она, приблизив к глазу прозрачный голубоватый камень.

– И что тогда?

– Если, всматриваясь в них через этот кусок хрусталя, я сумею отчетливо разглядеть всю их жизнь, не только рождение и детство, но и то, какими они стали бы, если бы ты не свалял дурака, что ж – тогда они оживут.

– Сделай это, – взмолился людоед.

– Не так все просто. Мне надо будет увидеть преступления, которые они могли бы совершить, зло, которое могли бы причинить, или, напротив, те великодушные поступки, на какие оказались бы способны. Если картинка получится отчетливой, они будут жить.

– Их сердца забьются?

– Да.

– Грудь станет подниматься и опускаться?

– Да.

– И надо всего-навсего глядеть сквозь этот камень?

– Да.

– И я смогу?..

– Все, что захочешь.

– Тогда скорее посмотри на них. Разгляди все, что тебе надо разглядеть. Поторапливайся, барышня!

Девушка снова улыбнулась, медленно приблизила к глазу кусок хрусталя и попросила людоеда, подняв детей, держать их совершенно неподвижно. Она надолго остановила взгляд на девочке, потом перевела его на мальчика. Людоед видел непомерно увеличенный глаз девушки и не решался шелохнуться, стараясь как можно удобнее подставить ее взгляду детские тела.

Лицо девушки поминутно меняло выражение. Она хмурила брови, морщила нос, кривилась, вздрагивала от отвращения, в ужасе открывала рот, но не отрывалась от своего хрустального обломка.

Людоед забеспокоился, у него разболелась спина, онемели руки. Девушка все морщила лоб, и вскоре людоед увидел, что морщины ее углубляются, расходятся по всему лицу, спускаются к губам.

Какая же это девушка! На волшебный кристалл упали седые пряди, и держала хрустальный обломок теперь дрожащая старушечья рука, все быстрее переводившая ею с девочки на мальчика, с мальчика на девочку.

Внезапно людоеду показалось, что его жертвы снова задышали, что их сердца слабо забились. Потом их глаза раскрылись, и людоед ослабил хватку. Теплые, неумные, трепещущие дети зашевелились, приподнялись. Старуха опустила руку. Вид ее был ужасен: по глубоким морщинам струились слезы, в раскрытом, перекошенном рту виднелись больные десны и остатки почерневших зубов. Глаза налились кровью, волосы совсем побелели, кожа обтянула кости.

Людоед с удивлением смотрел на детей. Ему уже совсем не хотелось свежего мяса. Впервые запах детской плоти вызывал у него тошноту.

Он пристально всмотрелся в сидящую у родника старуху и увидел перед собой ведьму с пустыми глазами.

И тогда людоед расхохотался. Эхо подхватило его неудержимый, оглушительный смех, разнесло по всей поляне. Дерево, к которому прислонился людоед, зашаталось от этого смеха. Дети, улучив минутку, вырвались из ослабевших объятий, робко шагнули в сторону, а людоед, полулежа на земле, закатывался все громче и громче.

Вырвав из земли охапку цветов, он затолкал ее в рот и принялся жевать, за цветами последовали трава и даже мох – людоед, не переставая хохотать, давился всей этой растительностью. Он уже начал задыхаться.

Старуха исчезла. Дети медленно углубились в лес. Теперь под сводами ветвей снова раздавались крики и грохот войны. Людоед продолжал заливаться смехом.

На каменистой, заросшей мхом дороге детям встретился рыцарь в доспехах. Должно быть, он скакал уже давно. Взгляд у него был строгий и вместе с тем мечтательный. У ног его коня бежала собака. За ним следовали Смерть и Дьявол. Смерть оседлала старую клячу, а Дьявол… он и выглядел как дьявол! Рыцарь проскакал мимо, очень прямо держась в седле. Смерть потянула носом, принюхиваясь к детям, Дьявол слабо улыбнулся. И вскоре тьма поглотила все.

ЧАСТЬ I

ПРОГУЛКА К ЧЕРНОМУ ОЗЕРУ
(Германия, лето 1963 года)

Мне только что исполнилось шестнадцать. Стояло лето. Я оказался один в купе поезда, увозившего меня в Германию, в маленький городок Кельштайн, где мне предстояло прожить несколько недель «по обмену», при котором ничего не менялось.

Когда я мысленно возвращаюсь в те дни моей молодости (должно быть, они меня притягивают), в памяти неизменно встает одна и та же картина: лесная дорога, ведущая сквозь частый ельник к просторной залитой светом поляне с маленьким озером, в котором отражаются летящие по небу облака.

Но до поляны с озером еще надо добраться – миновав окраинные дома Кельштайна, стены которых расписаны поучительными фресками, лезть по крутой тропке, петляющей по голому склону, к опушке леса – только тогда перед тобой открывался длинный зеленый коридор, и в конце его светилось золотистое пятно выхода. В сыром полумраке невольно ускоряешь шаг, тебе не терпится снова выбраться к дневному свету, снова увидеть небо. И вот наконец перед тобой в темно-зеленом ларце поблескивает спокойная черная гладь озера, и ты смутно догадываешься, что дальше двигаться нельзя.

С возрастом я понял, что эта лесная дорога прошла через мою жизнь, стала осью, и вокруг нее медленно-медленно вращается все, что со мной произошло. Потайной ход, соединяющий детство и зрелость, войну, которой я не знал, и мир, который не умел ценить.

Начало шестидесятых, я – французский мальчик, приехавший в Германию погостить с тем, чтобы усовершенствовать свой немецкий – я учил его в лицее. Пока такие поездки редкость. Мое путешествие было долгим, я торжественно пересек несколько границ и в конце концов оказался в семье, которую нашел для меня благоволивший ко мне преподаватель. Новости из Франции добираются до меня в письмах матери несколько дней. Мирная жизнь длится немногим дольше, чем вся моя, и я впервые предоставлен сам себе!

В Германии память о разгроме тягостна, но никто не говорит об этом вслух. Тени прошлого витают в мнимой безмятежности послевоенного времени над все еще заметными следами жестокой войны, над развалинами. Дымка невысказанного окутывает человеческую доброжелательность, туманит невинный облик вещей.

Парня, к которому я приехал, зовут Томас. Белобрысый, жизнерадостный, переполненный энергией, он делит все свое время между спортом и девушками. Славный малый, которому мое присутствие и так-то ни к чему, а тут еще его мать настаивает, чтобы он отвечал по-французски на мой убогий немецкий лепет. Я не могу всерьез с ним соперничать, но он опасается, что я отобью у него подружек. Разговоры между нами быстро сошли на нет. Нам не о чем говорить!

Я – крайне сдержанный брюнет – тоже полон энергии, Но вся она без остатка изливается на страницы толстых альбомов – с ними я никогда не расстаюсь. Я извел немало карандашей, пока Томас плавает, лазает по горам, флиртует, играет в теннис, пьет пиво и нашептывает девушкам на ушко смешные истории, в которых я ни единого слова не понимаю. Чаще всего он застает меня склонившимся над белой безразличной страницей. Я ловлю доносящиеся до меня незнакомые звуки, чужой говор, запахи дерева, камня и цветов, в изобилии свешивавшихся с балконов.

– Ну, что новенького сегодня выдумал, mein Franzose [1]1
  Мой француз (нем.).


[Закрыть]
?

(Томас никогда не называет меня «Поль»!)

Семнадцать лет назад тысячетонные бомбежки, обрушившиеся на большую часть немецких городов, пощадили Кельштайн и его желтые, розовые, светло-зеленые деревянные домики, словно из набора детских кубиков, рассыпанные вокруг средневековой крепости и трех барочных церквей в приветливой долине среди поросших лесом гор.

Сажусь на кровать в комнате, куда меня поселили, и рисую совсем не то, что у меня перед глазами: родники, липы или старые дома. Я даю волю карандашу и наслаждаюсь, чувствуя в пальцах легкий цилиндрик, глядя, как блуждает по бумаге грифель, а из-под него выходят фантастические, безумные, истощенные лица или причудливые тела с руками, словно ветки. Целые блокноты заполнены неумелыми почеркушками с поправками и подчистками, легкими линиями и сплошной штриховкой, фальшиво-сказочный и тщательно-подробный мир.

Томас, как и вся его семья, с уважением относится к моим занятиям. Он оберегает мой покой и развлекается без меня. Я остаюсь в полном одиночестве, особенно по вечерам, когда рисую на деревянном балконе, окутанный приторным запахом гераней, или еще позже, когда солнце разом ныряет за гору, в комнате при свете лампы.

На мое счастье, я приехал в Германию до начала школьных каникул. По утрам я вместе с Томасом отправлялся в лицей и успел перезнакомиться с его многочисленными друзьями. Для них я тоже «der Franzose [2]2
  Француз (нем.).


[Закрыть]
» или «рисовальщик»: человек с некоторыми художественными наклонностями, капризный и неопределенный, то есть опять же – истинный француз! Заинтересовавшись моими рисунками, они, выворачивая шеи и сдвигая брови, пытаются разобраться, что на них изображено, затем, покачивая головой, отступают, приговаривая: «Ja, ja… Schön! Aber, was ist das?» [3]3
  Да, да… Красиво! Но что это такое? (нем.)


[Закрыть]

Дни идут, и в одно из воскресений мне объявляют, что мы наконец-то отправляемся на прогулку к Черному озеру, уверяя, что в такую жару искупаться в нем – одно удовольствие. Судя по описаниям, берега этого маленького высокогорного оазиса были настоящим райским уголком. Послевоенное воскресенье в Германии…

С рассвета чуть ли не все население Кельштайна – мужчины, женщины, дети, даже несколько стариков – карабкается вверх по каменистым склонам. Молодые парни двигаются быстро, теряя друг друга из виду на извилистых тропках и то и дело перекликаясь. Их родители идут бодрым походным шагом. На мужчинах украшенные перышками шляпы, на женщинах – легкие платья, а на некоторых – и традиционный Dirndl, блузка с рукавами-фонариками и кружевным воротничком под черным корсажем. А как мне нравятся обвивающие девичьи шеи бархотки с серебряными подвесками!

Тирольские заплечные мешки битком набиты хлебом, колбасой и бутылками с пивом. У меня тоже за спиной рюкзак с припасами и альбомами для рисования.

Идущие первыми уже добрались до леса, обернувшись, помахали нам и скрылись в тени исполинских елей. Молодые парни поют радостным и слаженным хором. Во Франции я привык к другому: там чаще можно услышать, как банда самцов ревет непристойные песни.

Оттого что кругом царит сельская идиллия без малейшего изъяна, мне очень не по себе, и я нарочно отстаю от других – не столько для того, чтобы полюбоваться окрестностями, сколько для того, чтобы попытаться скрыть необъяснимое замешательство.

Перед тем как войти в лес, я в последний раз оборачиваюсь, и передо мной открывается сказочный вид, какой бывает в стеклянных шарах. Все выглядит, как в фантазии ребенка. Луга, раскрашенные цветными карандашами. Часовни, похожие на новенькие игрушки. Даже деревянные лавки и родники безупречно красивы, завораживающе красивы. Красивы до тошноты.

Девушки, ускорив шаг, нагоняют меня, окликая по имени: «Па-оль», – так они его произносят, а говорят со мной медленно, отчетливо, стараясь выложить побольше сведений о природе, которую я так плохо знаю. А меня расспрашивают о парижской жизни.

Внезапно песни стихают в полумраке лесной тропы. Разговоры делаются тише, а потом и совсем смолкают. На лицах окружающих меня немцев появляется странное выражение, и мной овладевает беспокойство. Сердце непонятно почему сжимается, опять начинает подташнивать. Что происходит? Надо ли и дальше продвигаться под этот темный свод? Но другого пути к Черному озеру нет. Девушки оставили меня одного. Я слышу шумное дыхание стариков, отдающееся гулким эхом, словно в церкви. Примерно на середине пути мне становится совсем нехорошо и почти холодно.

Я прихожу в себя, только выбравшись снова на солнечный свет. И немного успокаиваюсь, глядя на девичьи тела, обрисовывающиеся против света под летними платьями. А потом с облегчением вижу перед собой поляну и озеро.

Над темной водой среди брызг мелькают красное пятно мяча, головы, руки, торсы. Парни быстро и без стеснения раздеваются под низкими ветвями, девушки поочередно заходят в серебристо-серую деревянную кабинку и вскоре появляются снова, пышущие здоровьем, готовые к купанию, с волосами, упрятанными под резиновые шапочки, укладываются на большие разноцветные полотенца.

Похоже, все, кроме меня, забыли о том, какое беспокойство охватило нас на лесной дороге, и только моей тревоги эта мирная картина не рассеяла. Невозможно отдаться слащавой безмятежности в обществе людей, воображающих, будто отныне им ничто не угрожает. Война закончилась семнадцать лет назад. И что же, теперь моя жизнь, вся моя жизнь будет протекать в таком вот мире и покое? Тяжелый, непроницаемый мир. Мир, утративший память. Где прячутся прежние страхи, пока люди пьют, смеются и мечтают, лежа на траве? Неужели я один здесь ощущаю неопределенную угрозу, опасность? Один боюсь недоброго взгляда кого-то, прячущегося в подлеске?

Что за ужас терзает тех, чьи измученные лица, подобно призракам, появляются в моих альбомах? Что за ярость в них живет? Какое чувство или предчувствие овладело мной на той лесной тропе, когда смолкли все голоса?

Вместе с Томасом и его друзьями устраиваюсь неподалеку от берега, у родника. Холодная вода щедро наполняет выдолбленный ствол огромного дерева, легкий ветерок разбрызгивает блестящие капельки. Томас радостно сообщает мне, что хочет есть и что пиво уже охлаждается. Он заигрывает с девушками, громко хохочет и прыгает в воду с понтона. Неудержимая радость…

Вскоре мы садимся перекусить. Я улавливаю лишь отдельные слова из того, что говорится по-немецки вокруг меня, но принуждаю себя веселиться наравне с моими мокрыми загорелыми товарищами, чтобы позабыть изрисованные страницы своего альбома, чтобы погрузиться в это облако блаженства и умиротворяющей нормальности.

Во Франции меня учили, что сразу после еды нельзя окунаться в холодную воду. Но немцы этого не боятся! Некоторые ныряют с набитым ртом, плещутся, рыча от радости. И внезапно все головы поворачиваются к тому месту, где тропинка выходит из леса. Все в один голос кричат: «Клара! Клара!» Кто эта девушка в черном, появившаяся на поляне настолько позже других? Похоже, все ее знают, и мои спутники от нее просто без ума.

Ее имя перелетает из уст в уста, с нее не сводят глаз, а она спокойно приближается к озеру. Парни ее окликают. Она, наклонившись, что-то говорит им и сворачивает в нашу сторону. Томас, внезапно страшно возбудившись и вскочив на ноги, орет:

– Клара! Клара! Иди к нам!

И смешно размахивает руками.

Я все лучше различаю черты ее лица и одежду, так сильно отличающуюся от того, что носят другие кельштайнские девушки. У Клары черные-пречерные очень коротко остриженные волосы, которые кажутся неуместными среди всех этих длинных светлых, почти белых кос. Она двигается гибко, словно кошечка, и осторожно, как лисичка. На ней черная рубашка, черные брюки чуть ниже колена и черные туфельки без каблуков. Даже издали заметно, что она чувствует себя вполне непринужденно, и вместе с тем кажется, будто она только что прибыла из других краев, из дальнего города. Или сошла со страниц странной книги.

Она приближается, и я вижу, что тяжелая кожаная сумка в такт шагам бьет ее по бедру. Потом Клара замирает, тонкая и черная, возвышаясь над нашими расслабленными телами. Меня сразу же поражают ее прозрачные ярко-синие глаза, глядящие на нас весело и дерзко. Она с улыбкой уворачивается от хватающих ее рук. Томас придуривается, и Клара ласково дергает его за волосы. Поглаживает по щеке то одну, то другую девушку, утаскивает у нас из-под носа несколько кружков колбасы и жадно жует, потом, ответив на приглашение остаться с нами вежливым отказом, в одиночестве удаляется, выбирает на берегу более уединенное место, дикий уголок, заросший тростником и осокой. И тут, к величайшему моему удивлению, она раздевается догола (все целомудренно отводят взоры), кидает в тростники штаны и рубашку, совершенно нагая входит в озеро, сильными и быстрыми толчками плывет, уплывает далеко-далеко, ее белая кожа вскоре становится неразличима среди ярких отблесков воды. Я стараюсь не смотреть туда, но не могу отвести взгляд от светлого пятна, плывущего над бездной.

Да кто она такая, эта Клара?

Позже, ближе к вечеру, телами, укрощенными холодной водой, овладевает неодолимая летняя дремота. Каждый выпил немало пива. Жарко. Я ухожу в сторонку, чтобы рисовать, устраиваюсь у ствола с неустанно журчащим родником. И снова с силой надавливаю на грифель, растираю его по бумаге, намечая контуры чудовищного тела. Рисую человеко-дерево-птицу с когтями, клювом, ластами, с большими пустыми глазами, обросшую черной штриховкой, потом лодку, которую в конце концов превращаю в плавучий гроб.

Внезапно среди журчания воды, которая текла здесь до войны, текла, быстрая и прозрачная, всю войну и долго еще будет течь после моего отъезда из Кельштайна, различаю механический звук. Поднимаю голову – и вижу перед собой эту девицу по имени Клара: она сидит у самого родника, на выдолбленном стволе, служащем ему чашей. Подкралась неслышно и нацелила на меня объектив маленькой стрекочущей камеры. Глаз не видно, они скрыты этой металлической маской. Белозубая улыбка под тусклым глазом видоискателя.

Клара продолжает меня снимать. Что ей от меня надо? Так, значит, в этой кожаной сумке у нее лежала восьмимиллиметровая камера. Покачиваю карандашом, робко пытаясь запретить охотиться за моим изображением, но барышня не обращает на это ни малейшего внимания. Мало того, она встает и, не переставая снимать, подходит ко мне вплотную. Теперь ей, кажется, захотелось сделать крупный план лодки, которую я рисую. Сейчас она украдет мой рисунок. Увидит моих чудовищ.

Убрав, наконец, от лица эту импровизированную маску, Клара впивается в меня глазами – до того синими, что я теряюсь под ее взглядом. Весело смеется, как будто удачно пошутила, непринужденно усаживается рядом и, к величайшему моему удивлению, обращается ко мне на отличном французском с прелестным легким акцентом. Она так свободно держится, что и мне удается расслабиться. Мне бы хотелось, чтобы купальщики, устроившиеся на берегу этого сказочного озера, на сотню лет погрузились в волшебный сон. Течет родниковая вода. Плывут облака. Клара, прижимая к себе камеру, тихонько говорит:

– Прости, милый француз, но я все время снимаю… я снимаю всех… и все, что вижу!

У нее мягкий, чуть глуховатый голос, иногда с легкой хрипотцой. Она наклоняется над моим рисунком, и я вижу, как колышется ее грудь в вырезе черной рубашки.

– Меня зовут Поль Марло, и я живу у…

– …Томаса, я знаю. И знаю, что ты все время рисуешь!

Она поднимает вверх свою маленькую светло-серую камеру с блестящим ключом, которым заводится механизм.

– Моя камера всегда со мной, – объясняет Клара, – она видит то, чего не видят мои глаза. Это «Agfa Movex», мне ее папа подарил…

Я странно чувствую себя под взглядом Клары: как будто из глубины этой ясной синевы, с той стороны зеркала без амальгамы, на меня смотрит кто-то другой, очень старый и очень серьезный. И тут я замечаю на лице этой странной девушки, под самым правым глазом, крохотную, совершенно черную родинку – как третий глаз, змеиный глазок или объектив малюсенькой камеры, скрытой под гладкой кожей.

Она убирает свою «агфу» в кожаный чехол, изнутри выстланный красным бархатом, защелкивает металлическую застежку, а потом с такой непосредственностью берется за мой альбом, что все мое смущение пропадает.

– Можно посмотреть, Поль? – она тоже обращается ко мне «Па-оль»…

И я с готовностью показываю ей рисунки. Мы сидим плечо к плечу, в тишине, которую лишь подчеркивает журчание родника, и она с серьезным и внимательным лицом перелистывает плотные страницы. При взгляде на некоторых персонажей его выражение делается суровым, словно ясное небо внезапно затягивают тучи. Но она не произносит ни слова!

Клара без всякого удивления изучает путаницу линий и штрихов, потом внезапно вскакивает и решительно протягивает мне руку.

– Если хочешь, заходи как-нибудь на днях со своими рисунками, я их поснимаю…

И убегает так быстро, что я не успеваю ответить. Только смотрю вслед легкой черной фигурке с камерой через плечо, удаляющейся вдоль берега озера, вода в котором теперь стала свинцовой.

В голосе родника звучат трагические нотки. Солнце скрылось. Поднимается ветер. Одиночество меня гнетет. Мои рисунки бессильны против ощущения чуждости, несоответствия. Что сказать? И кому? Я плохо понимаю то, что говорится вокруг меня, а то, что сам я могу выразить по-немецки, удручает своей примитивностью. Мне хочется как можно скорее уйти с этой поляны, вернуться в свою комнату, но я боюсь повторить путь через лес. Кое-кто из купальщиков еще здесь, у озера. А вот и Томас, сидит на краю понтона с какой-то девушкой в купальнике, обнимает ее и лезет целоваться. Пожалуй, я даже и не завидую его способности получать удовольствие.

– До вечера, Томас.

– Ты уже не рисуешь, mein Franzose?

– Пойду домой. До скорого, а может, и до завтра.

Он перестал ворковать, и я понял, что он чем-то обеспокоен.

– Я видел, как красотка Клара тебя снимала. Ты только не воображай, будто она тобой интересуется… Она всех нас снимает.

Он говорит о Кларе неравнодушно и с досадой, при этом крепко обнимая за плечи белокурую подругу.

– Клара! – вздыхает он. – Вот такая она у нас, эта Клара! Ты с ней раньше не встречался? Она отшельница: гуляет одна или сидит одна дома со своей киношной техникой. Она снимает все подряд, что попало, кого попало… А ее отец – доктор Лафонтен, он весь Кельштайн лечит.

Томас произносит эту фамилию очень смешно, с сильным акцентом.

– Лафонтен? – удивляюсь я. – Они что – французы?

– Да нет же! – замотал головой Томас. – Они не имеют никакого отношения к вашему Лафонтену! «Волк и ягненок», «Заяц»… «Ворон»… мы учили несколько басен на уроках французского. У них и фамилия по-другому пишется. Они настоящие немцы, только французского происхождения… Их семью когда-то давно во Франции преследовали. Evangelisch… как это по-вашему называется – протестанты? Но у нас здесь их немного, в Кельштайне больше католиков. Лафонтены из протестантов, но они даже и в храм не ходят… Понимаешь?

Нет, я не очень хорошо понимаю, и мне не терпится поскорее уйти с этой поляны. Я предоставляю парочке обниматься дальше, а сам направляюсь к опушке леса.

Лесная дорога, над которой на доброй сотне метров горизонтально льется золотой свет, напоминает святилище, выстроенное с таким расчетом, чтобы в него проникали лучи заходящего солнца, и выглядит совсем не так мрачно, как я думал.

Я углубляюсь в чащу. Мне совсем нетрудно было бы догнать одну из идущих впереди компаний, но я, напротив, замедляю шаг, как будто опасаюсь, что волнение, пробудившееся во мне при виде девушки с камерой, в их присутствии уляжется. Золотистый свет уже начинает угасать, спускаются сумерки, и внезапно мое внимание привлекает едва заметный проход между деревьями справа от тропинки. Куда он ведет?

Утром, когда мы здесь шли, я ничего не заметил, и все же именно на этом месте мне было особенно не по себе. И именно здесь все до единого умолкли.

Тайна притягивает меня словно магнитом. Я без раздумий сворачиваю направо и дальше иду узенькой тропкой. Глаза не сразу привыкают к темноте, и продвигаюсь я осторожно, но совершенно уверен, что тропка меня куда-нибудь да приведет.

Очень скоро, буквально через несколько шагов, я оказываюсь на крохотной, безупречно круглой полянке, невидимой с лесной дороги. Зеленая часовня. Тупик. И здесь чувствуется опасность.

Стою неподвижно, но сердце отчаянно колотится. В тени что-то блеснуло. Не двигаясь с места, всматриваюсь и вижу фарфоровую вазу, накрепко прикрученную проволокой к стволу огромной ели на высоте двух метров от устилающего землю мха. Нарядная ваза, бело-голубая с золотом, а в ней стоит букет роскошных роз!

У меня такое чувство, словно я вломился в святилище, нечаянно забрел в логово тайного общества. Зачем здесь эти розы в такой красивой вазе, почему все это оказалось в глухом лесу? И ведь розы не увядшие, высохшие, забытые – нет, цветы срезаны недавно. А ваза, которая куда уместнее выглядела бы на камине или на рояле в гостиной, несомненно, наполнена чистой водой. Кто мог принести сюда этот букет, чья рука его здесь оставила?

Тайное приношение среди сырой тишины. Я подхожу ближе и спотыкаюсь о груду старых, увядших букетов: здесь целое кладбище роз, ворох выцветших лепестков и колючие стебли, лежащие на моховой подстилке, как скелеты. У меня мурашки по коже поползли от прикосновения к этой мертвой когтистой груде и от мощного запаха еще живых роз. Мне чудится, кто-то за мной наблюдает, кто-то там, за черными колоннами стволов, шепотом переговаривается.

Все так далеко от меня. Безнадежно далеко! Я чувствую, что не просто оказался вдали от Франции, от знакомых мест, от родного языка, от матери, – нет, здесь, оставшись в одиночестве на тайной поляне посреди немецкого леса, я почувствовал, как далек от всего вообще и что это надолго. Нет больше ни Парижа, ни Лиона, где я жил ребенком. Теперь я обречен прозябать в трезвомыслящей Германии.

Я бегу прочь через сгущающуюся тьму, спотыкаясь об узловатые корни, и не останавливаюсь до тех пор, пока внизу не открывается наконец кельштайнская долина в нежных сиреневых сумерках. Один за другим загораются первые огоньки. Я сбегаю по склону, обогнав на каменистой тропинке припозднившихся путников, – скорее, скорее запереться у себя в комнате, пусть эти литры тревоги, накопившиеся во мне, выльются на бумагу через стержень карандаша. Рисовать – это как сделать кровопускание. Дурная желчь вытечет через грифель. Страницы, заполненные гримасничающими лицами с вытаращенными глазами. Целые альбомы уже не принадлежащих мне воспоминаний.

Вот я и снова на улицах Кельштайна, но, должно быть, я немало времени потерял, потому что у ратуши нос к носу сталкиваюсь с Томасом, его новой подружкой и тремя или четырьмя его одноклассниками – я-то думал, что оставил их далеко позади! Как же им удалось меня обогнать? Сколько я пробыл в этом уединенном святилище, у подножия импровизированного алтаря, этого опутанного проволокой памятника, созерцая букет роз в фарфоровой вазе?

Чувствую, что они настроены враждебно. Девушка, прижавшись к Томасу, что-то шепчет ему на ухо. Он кивает несколько раз. Притворяясь, будто не замечают меня, они быстро-быстро говорят между собой по-немецки. Я подбираю слова, чтобы объяснить, что хочу вернуться домой: «устал», «рисовать», «написать маме»… Они поворачиваются ко мне спиной. Сжимаю кулаки, борясь с желанием скинуть рюкзак, поставить его на землю, подскочить к Томасу или вот этому толстяку – однажды я видел, как он пнул ногой свою собаку, – и набить обоим их мерзкие рожи. Но Томас почти ласково кладет руку мне на плечо и с улыбкой говорит:

– Ах, mein Franzose… слишком много ты хочешь здесь увидеть. Но здесь есть очень нехорошие вещи, и не надо видеть все. И знать всего не надо. Надо было тебе от озера прямиком идти домой…

Та самая его неукротимая энергия и помогает ему овладеть собой, сменить глухой гнев на заразительную жизнерадостность. Дружески похлопав меня по спине и подергав лямку моего рюкзака, он прибавляет:

– Хотя ведь Клара тебя снимала! Ты попал в ее камеру! Значит, ты теперь немножко кельштайнец…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю