Текст книги "Смех людоеда"
Автор книги: Пьер Пежю
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Резко пожимаю плечами и молчу. Клара тянется ко мне. Я отстраняюсь. Внезапно ее улыбка становится вымученной, лицо делается напряженным, губы кривятся. Она не может справиться с сильной тревогой, со смятением и растерянностью.
Несколько раз повторив, что ей и подумать страшно о возвращении в Германию, она вытаскивает из сумки ворох снимков. Недавние фотографии, сделанные неизвестно где. Ее объектив выхватывал людей разного возраста из повседневной жизни. Клара скомпоновала кадры так, чтобы показать выражение лица, тик, нахмуренную бровь, волнение, незаконченный жест. Эти безымянные лица окутаны, словно дымкой, беспредельным смятением. По глади заурядности пробегает зыбь неясной тревоги. Клара вырывает снимки у меня из рук, мнет их, скручивает.
Чуть позже, когда мы сидим в пустом зале гостиницы и я с ней довольно холоден, она снова меняется, роняет голову мне на плечо, кладет руку мне на бедро – как можно выше. Что она хочет со мной сделать? Или что хочет открыть? Вспоминаю, как в хижине у Черного озера эта белая рука тянулась ко мне из-под одеяла, под которым Клара была совсем голая. Но, может быть, мы обречены на то, чтобы бесконечно расходиться, магнетически отталкиваться друг от друга. Время течет. Безнадежно утраченное время, его не нагнать. Никогда.
Я не могу сопротивляться желанию обвить рукой ее плечи и снова чувствую ее запах, ее волосы щекочут мне щеку. Ощущаю ее дыхание. Улетаю в облака. Но она резко встает и начинает ходить по комнате. Не хочет сказать мне, что ее терзает. Спонтанная радость, обольщение, мимолетная нежность, ярость и отступление в далекий тыл.
Потом Клара, осознав, что слишком далеко зашла в своих внезапных переменах, касается губами моего лба – словно бабочка на мгновение опустилась на камень, и, пока она не улетела, можно разглядеть узор на ее крыльях.
Что на меня нашло? Хватаю ее за шею, зажимаю в тиски пальцев, ставших после Веркора мозолистыми. Она морщится от боли и неожиданности. Выхожу в вестибюль, хватаю с доски ключ и насильно волоку Клару в свободный номер на втором этаже.
Молча захлопываю за нами дверь. Свет в комнате рассеянный, пропущенный через розовые занавески. Клара сквозь зубы осыпает меня немецкой бранью, но не сопротивляется. Зато ругается страшными словами! Я прижимаю ее к стене, наваливаюсь всей тяжестью. А потом, как мешок, кидаю поперек кровати. Какая она маленькая, тонкая, руки-ноги разбросаны. Глаза брызжут ненавистью. Зубы сверкают: им так и хочется меня растерзать. Я грубо сдираю с нее всю шелуху, все шкурки, срываю черные одежки до тех пор, пока не остается лишь бьющаяся плоть. Побежденная Клара отворачивается. Потом ярость моя стихает так же внезапно, как стихает гроза, я отпускаю Клару, но теперь она сама меня удерживает, притягивает к себе, обнимает, и наслаждение, которое я испытываю, не имеет ничего общего со спокойной ясностью, какая была на берегах Черного озера, – оно куда более мощное, и к нему примешивается горечь.
Когда я соскальзываю с этого ласочьего тела, мы еще долго лежим с открытыми глазами, прижавшись друг к другу. Только теперь до нас доходят приглушенные уличные шумы.
– Сам видишь, Поль, между нами ничего не может быть, кроме… этого! – говорит наконец Клара. – Мы слишком похожи. Мы ничего не можем дать друг другу. Я не чувствую себя несчастной – я одинока. Ты никогда не будешь так одинок. Мне надо хоть что-нибудь увидеть. Для этого мне никто не нужен.
Я молчу. Я знаю, что теперь мы долго не увидимся. Чувствую в своих раскрытых ладонях, еще полных тайного запаха Клары, незнакомый легкий зуд: теперь это не желание рисовать – мне хочется схватиться с очень жестким камнем, со «сгустком хаоса», как сказал бы Доддс. Мои пальцы шевелятся. Я их нюхаю. Чувствую мышцы. Я знаю, чем их занять.
Клара снова шепчет, словно себе самой:
– Я попробовала любить одного человека. Ты его знаешь. Он совсем не такой, как ты. У него большой опыт. Он многому меня научил! Он сделал меня независимой. Но я нигде не могу остаться. Даже с ним. Ни с кем не могу жить! Вот так. Однажды…
Меня захлестывает волна ненависти к Кунцу, волна нарастает и в конце концов рушится в полное безразличие. Не сказав ни слова, я последний раз касаюсь еще теплой щеки Клары, ее волос, ее живота, а потом выхожу из комнаты, чтобы мои дурные мысли растворились в звонкой кислоте улиц.
КРОВЬ И ПОТ
(Париж, 1972 год)
С тех пор как я бросил Клару одну в пустом номере «Трех львов», прошло немало времени. Четыре изнурительных года. Я тяжело работал и со страстью учился. Чем я только не занимался: был разносчиком, грузчиком, учителем рисования в частной школе, между делом поработал каменщиком. Ночевал в десятках разных комнат. В клетушках, подвешенных в сером небе или глубоко зарытых, словно в погребе. Всего багажа – немного одежды, книги, рисовальные принадлежности и первые мои статуэтки – глиняные, гипсовые, деревянные, завернутые в газеты. Я с удовольствием терял их в своих странствиях. Жанна всегда радостно меня встречала, и иногда даже казалось, будто она ждала меня и надеялась. Но мне необходимо было одиночество.
После встречи с Филибертом Доддсом я принял решение: тоже буду высекать создания из камня, обтесывать его, вгрызаться в породу стальными инструментами. Мне надо было учиться всему. Я вернулся в Школу, но теперь занимался тайно. Скромный наблюдатель, ночной шпион – я стал невидимым учеником. Там все еще царил некоторый беспорядок. Никому особенно не было ни до кого дела. Я был не единственным непрошеным гостем Школы. Вот так у меня появилась возможность работать с деревом, глиной, камнем, брать любые инструменты – и никто не спрашивал, что я здесь делаю. Диплом? Вот уж что меня нисколько не волновало. Ненасытный вампир, я приходил с наступлением темноты.
Как легко мне оказалось подобраться к знаменитым художникам, войти в любую мастерскую, расспрашивать опытных ремесленников – тех, кто работал с медью, жестью, бронзой, восковыми моделями. Я даже раздобыл ключ от расположенного в конце темного коридора склада слепков. Я приходил туда работать по ночам. Все инструменты, которые подбирал в разных местах, я стаскивал сюда и прятал между ногами Аполлона, задницей Дианы и алебастровыми грудями Венеры. Я в одиночестве до рассвета пытался извлечь пользу из своих открытий. А потом, шатаясь, брел за своей тележкой, заваленной отбросами и окровавленными бинтами. В голове у меня звучали слова Доддса: «Воспитай сначала свои руки! Потом руки сами должны будут воспитать того, кто их воспитывает». Но мои руки развивались на удивление быстро.
Для начала я занялся лепкой, но мне все сильнее хотелось чувствовать под рукой зернистость, шероховатость камня. Хотелось знать его, чтобы сразу распознавать – мрамор, бургундский камень и камень из Суаньи, люберонский известняк. А почему бы не сланец, не лава, не коралл?
Когда мной овладевали сомнения, я возвращался в Веркор. Мне достаточно было увидеть Доддса за работой, чтобы почувствовать себя спокойнее и увереннее. Он искоса смотрел, как я приближаюсь, покрепче перехватывал губами «чинарик» [19]19
Большой окурок, бычок от сигареты.
[Закрыть], стаскивал шапку, чтобы поскрести голову, потом лупил меня кулаками по животу.
– Покажи-ка руки. Так, хорошо, хорошо. Есть вещи, которые узнаешь головой, есть вещи, которые узнаешь руками. Но есть еще и такие, которые узнаешь, не думая об этом и не трогая руками, просто дышишь за работой. Дыхание, слух, интуиция. Не забывай, что скульптор – на семьдесят процентов самоучка! Вбей это себе в черепушку.
Наконец в один прекрасный день в начале роскошной осени, после того как я долго трудился над твердым куском известняка, обрабатывая его бучардой, резцом, заостренным молотком и зубчатым долотом, мне показалось, что из моих рук вышла завершенная форма. Указание из самых глубин камня. Он мной руководил. Он хотел, чтобы я здесь стесал, а там – выдолбил. И она же, сама эта глыба, крикнула: «Хватит!» И тогда я сказал себе: «Ну вот, получилось, на этот раз я закончил вещь!»
– Да, ты прав. Больше не трогай, – подтвердил Доддс. – Только что это у тебя?
– Голем! – сказал я просто так, не думая.
И в самом деле, перед нами было кряжистое, перекошенное чудовище со злобным и очень глубоким ртом и огромным лбом.
– Не маловат он для Голема?
– Подрастет, – ответил я.
Доддс засмеялся. Мы друг друга понимали. Как-то вечером, после нескольких стаканов красного, я, сидя у огня, поддался дурацкому искушению рассказать ему о Кларе и промямлил:
– Несколько лет назад в Германии я познакомился с необычной девушкой…
Доддс не стал меня перебивать, но дал понять, что его не очень-то интересуют биографические подробности такого рода.
– Девушки, девушки, вот уж, знаешь, в чем недостатка нет… – усмехнулся он. – На самом деле им куда больше хочется чему-то соответствовать. Быть правильными, обычными и нисколько не странными. Странность лишь проходит через их тела. Нас-то, понятно, именно это и притягивает. Те токи, которые электризуют их, проходя насквозь. Вот эти волны нам и хотелось бы уловить, чтобы ответить на вопросы, которые мы себе задаем – сами, как великие. А девушки не хотят быть особенными. Какие есть – такие есть. Сечешь?
А когда я заговорил о Жанне, Доддс решительно сменил тему.
– Знаешь, рано или поздно, – предсказал он мне, – ты поймешь, что больше не можешь работать в Париже. Для дел вроде нашего необходимо пространство. В Париже сейчас слишком тесно, там не хватает воздуха. Когда великие, величайшие художники в конце прошлого века и начале нынешнего работали в Париже, было еще терпимо, там было просторно и что-то двигалось, менялось. Вы, молодые, прошлой весной, когда выворачивали улицы, таскали песок и булыжники, достигли высшей точки. С тех пор, как видишь, все отступает, входит в рамки, съеживается. И в ближайшие годы совсем сожмется. Так вот, тебе, говорю, будет недоставать воздуха и света вокруг камней. Тебе придется искать другое место.
И все же Париж еще некоторое время меня вполне устраивает. Я наполняюсь, объедаюсь, упиваюсь им: музеи, выставки, книги, каталоги, ошеломление от встречи с чужими творениями. Видеть их по-настоящему, чувствовать, желать, повторять, трогать. Каждое открытие заставляет меня отчаянно подражать ему.
Я понимаю, как можно изваять тень, «Вечернюю тень» [20]20
Бронзовая статуэтка III в. до н. э., изображающая причудливо вытянутого в длину голого мальчика.
[Закрыть], наготу, страдание и даже… мысль. Я понимаю, что не художник в лихорадочном возбуждении создает каменную женщину. Это присевшая женщина, плачущая женщина, проклятая женщина или женщина-ложка сама высвобождается из материи, сама себя рожает с помощью рук человека, вообразившего себя повелителем форм.
«Мыслителю» для того, чтобы мыслить, необходимо было избавиться от этой плотной твердой массы. «Идущему человеку» надо было освободиться от обступавшего его камня, чтобы образовалось пространство.
Когда в тишине мастерской появляется толпа тощих, изможденных, непомерно вытянутых тел, я понимаю, что их можно назвать «Лесом» или «Поляной». И еще подрезать. Все время выбрасывать лишнее. Устранять материю. И я понимаю, что «Птица», такая чистая, гладкая, протыкающая небо, сама по себе, самой неподвижностью своей говорит нам о том, что такое полет. Желание летать – с тех пор, как появились птицы, и до тех пор, пока будут существовать люди, охваченные стремлением «стать птицей»…
И, разумеется, я в конце концов превосходно изучил творчество Пьера Пюже (какое смешное имя!), того, кто подмигнул мне однажды ночью с высоты своего столба у входа в Школу изящных искусств. Узнал его «Милона Кротонского» и изломанного «Святого Себастьяна» из каррарского мрамора.
Время идет, год за годом. Я редко бываю в «Трех львах». Я больше не вижу свою королеву Батильду. Мама тоже держится на расстоянии, и я привыкаю смотреть на нее как на женщину, влюбленную в «кого-то», о ком я ничего не знаю.
Со временем мой убитый отец становится просто умершим отцом. И мне удается не думать о Кларе, хотя в некоторых местах мне кажется, будто ее странный взгляд остался воткнутым в тот или другой предмет.
Мне по-прежнему трудно убедить себя, что такая девушка, как Жанна, может любить такого человека, как я, а главное – предпочитать его всем остальным. Иногда я бросаю среди ночи свою подпольную работу и бегу к ней, дрожа при мысли о том, что меня вполне может заменить кто-то другой, – и неизменно изумляюсь, увидев, как рада Жанна внезапной встрече.
Черное озеро теперь всего лишь крохотная лужица на поверхности моей памяти. Моя давняя немецкая тревога ушла далеко-далеко, спрятана за сердечной мышцей. Одним словом, молодость закончилась.
Несмотря на то что в Париже и в мире происходят события, находящие во мне глубокий отклик, я уже не отвлекаюсь от камня – Доддс меня к нему приохотил. Мои инструменты – это мои щупальца, мои антенны. Я улавливаю новости в то самое мгновение, когда мой резец вгрызается в камень.
Когда мама продала помещение «Новейшей типографии» (старик Луи, который до тех пор сдавал ее в аренду, ушел на покой), мне перепала некоторая сумма денег, показавшаяся мне сказочно огромной. На эти деньги я смог, не меняя своих спартанских привычек, снять мастерскую и купить все необходимое. Сразу за Порт де Лила я нашел маленький заброшенный гараж, бетонный кубик с окном во всю стену, из которого еще не выветрились запахи отработанного масла, опилок, бензина и пыли. На заднем дворе свален металлолом, остовы машин, изъеденные ржавчиной и промытые дождями моторы, а еще старые балки и строительные материалы, которые я намерен использовать.
До бульваров рукой подать, а можно подумать, будто я в деревне. Пишу Доддсу, рассказываю ему об этой своей первой ссылке.
Металлические ворота моего гаража-мастерской открываются на серую, но неизменно оживленную площадь. Голуби, воробьи, мальчишки, рассевшиеся на скамейках, как на насестах; тут же играют в шары, а старики ведут нескончаемые разговоры. Три бара, один с табачной лавкой, старьевщик, рабочая столовая, контора перевозчика. Жизнь течет спокойно. Вдали от шума.
Обхожу свои владения: матрас на полу бывшего кабинета, доски на козлах и большой белый куб, внутри которого я собираюсь работать. Один из кабачков становится для меня столовой и гостиной, моим источником человеческого тепла. Здесь можно поболтать, можно, облокотившись о стойку, слушать радио с довеском тонких рассуждений невылезающих отсюда пьянчуг. Хозяйка меня балует. Иногда она присылает мне с Долорес, подавальщицей, кастрюлю с чем-нибудь, что сама состряпала, накрыв сверху тарелкой, чтобы не остыло. Вечером я ставлю всем выпивку.
В этот же кабачок Жанна может мне позвонить, когда ей вздумается.
– У меня два выходных, могу тебя навестить, если хочешь. Тебе хорошо работается?
Она приходит, и некоторое время мы живем вместе в этой бетонной скорлупке. Когда солнце потоком льется через стеклянную стену, светлые волосы Жанны озаряют мастерскую. Она смотрит, как я работаю, иногда всерьез помогает. Водитель грузовика из конторы перевозчика доставляет мне глыбы необработанного камня. Я использую оставшиеся в гараже домкрат, тали и шкивы.
Как-то я пересекаю площадь, неся на руках, словно чудовищного младенца, тяжелую деревянную статую, которую только что вырезал из балки, почерневшей от времени и гудрона. Мое появление с этой смутно человекообразной фигурой не проходит незамеченным. У статуи обвисшие плечи, словно упавшие крылья, голова опущена, длинные тонкие руки прижаты к туловищу, кисти спрятаны в карманы, размещенные почти у щиколоток… Сгусток тьмы, воплощающий подавленность, но и полнейшее и неизменное безразличие ко всему. Ставлю фигуру в угол. Она возвышается над нами.
Завсегдатаи, разинув рты и не донеся до них стаканы, хохочут:
– Это что такое? Это кто такой?
– Это «Одиночество». Так что оставьте его в покое!
Они еще пуще веселятся. Основательно набравшийся старик с распухшим носом ласково похлопывает статую по животу и поднимает стакан:
– За одиночество!
Все чокаются и пьют.
Другой пьяница, смуглый и никогда не снимающий берета, отваживается погладить задницу черного дерева.
– За одиночество!
Это быстро входит в привычку. Нередко, собравшись в кабаке своей компанией, мы поднимаем «полные выше краев» стаканы, легонько киваем в сторону идола – и хлоп! «За одиночество!»
Новизна обстановки толкает на смелые эксперименты. Я импровизирую. В самой большой глыбе я сделал чуть кривоватый, как скверная рана, разрез. Затем с большим трудом выпотрошил камень, которому снаружи придал форму грубо проработанного торса. Когда полость стала достаточно большой, я снял мотор со старого грузовика и засунул его внутрь камня, втиснул его туда, словно заржавевшее сердце.
Через рану-щель-вход-в-утробу можно разглядеть даже трубопровод, который теряется в каменной тьме. Странно, что в середину известняка удалось впихнуть столько ржавых железок.
Устанавливаю скульптуру на постаменте из необработанного камня. Хотел бы я знать, что сказал бы Доддс про это сочетание камня с металлом, которое я окрестил «Мотор-бездействие». Не уверен, что ему понравилось бы то, как я засунул изношенную сталь внутрь камня. И все же я чувствую, что дальше буду двигаться в этом направлении.
Жанна ходит вокруг «Мотора-бездействия», с удовольствием запуская обе руки в шершавую щель, ощупывает там, внутри, головки цилиндров и поршни изношенного мотора. Она уже теперь действует как акушерка. Осторожно и решительно. Она, с ее воодушевлением, способна вот так, без предупреждения, произвести на свет посреди моей мастерской каменного младенца! Она обнимает меня. Ее радует завершенность. Иногда она ни с того ни с сего бросается мне на шею. Она просто-напросто счастлива, если ей случается оказаться здесь в ту минуту, когда я перевожу дух и говорю, что закончил, вещь готова, и мы идем отмечать это событие в наш кабачок. Заказываем петуха в красном вине. Я голоден как волк. Когда потрошишь камень, и в брюхе пустота образуется!
Пьяницы, развалины и служащие в серых костюмах, чуть пошатывающиеся после пятого стакана, Жанну обожают. Они немедленно просекли, что эта девушка способна врачевать их горести и осушать хмельные слезы. Ее присутствие их успокаивает. Иногда по вечерам, когда сидящая напротив меня раскрасневшаяся Жанна восхищается петухом в вине или кроликом по-охотничьи, я вижу, как они заговорщически перемигиваются. Хозяйка тем временем наполняет стаканы или возится со счетами, Долорес проносит над головами кружки и дымящиеся тарелки, а «Одиночество», не вынимая рук из карманов, бредет куда-то в одиночку в углу бара, не трогаясь с места.
А когда мои израненные руки после хорошего ужина и нескольких стаканов вина опускаются на гладкие и розовые, но крепкие и выразительные руки Жанны, меня охватывает приятное чувство: не вполне счастье, но мимолетная догадка о возможности согласия, здесь и теперь. С чем? С собой самим? С миром? С жизнью?
И все же я ни в чем не уверен. Я знаю, что меня ждет впереди огромная работа.
Я знаю, что мне потребуется нечеловеческая энергия, чтобы когда-нибудь потом, в очень отдаленном будущем, я смог сказать о куске камня, с которым сражался, как черт с ангелом: «Ну вот, наконец-то, это годится, это именно то, что я хотел сделать!»
Однако рядом с Жанной я мало чем отличаюсь от любого прилипшего к стойке пьянчуги. Я такой же, как все потрепанные парни на свете. Одного ее присутствия достаточно, чтобы я чудесным образом погрузился в мягкий блаженный покой. Временный покой, который перемещается вместе с Жанной. Покой, который она принесла бы мужчинам и в разгаре битвы, среди грязи и шума бедствий этого мира – достаточно ее прохладных рук и колен, созданных для того, чтобы на них покоились раненые головы. Вот так и вышло, что однажды вечером, в ярко освещенном кабачке, перед тем как вернуться в мою усыпанную обломками и погруженную в темноту мастерскую, я, взяв Жанну за руку, неожиданно для самого себя, запинаясь, пробормотал:
– Не уходи сейчас, Жанна. Не бросай меня. Будем вместе. Ты согласна? Что бы ты сказала насчет?.. Как тебе кажется?.. Я просто подумал, что… Понимаешь? Мы с тобой… Но по-другому… более… Ну, понимаешь, Жанна? Понимаешь? Я прошу тебя стать моей женой!
Жанна странно на меня смотрит. Словно с меня, как с лоснящейся луковицы, слезла шелуха отсохшей плоти, и открылось мое заживо ободранное лицо! Она не отвечает, но ее рука крепко-крепко сжимает мою. Ее пухлые пальцы вцепляются в мои затвердевшие ногти, вонзаются в мою линию жизни. Жанна молча улыбается, но я принимаю ее сочное да. Мне этого да вполне достаточно. Достаточно для радости.
Вот так все и вышло. В кабачке, на глазах у пьяниц и «Одиночества». Мне бы надо было сделать предложение другими словами и, главное, намного раньше, без этого нагноения самолюбия и идиотского убеждения – то, чего ждет от меня камень, не позволяет мне быть счастливым.
В моем представлении, Жанна принадлежала всем, а стало быть, я не мог принадлежать ей! У меня годы уйдут на то, чтобы понять: для нее со дня первой моей раны, с той минуты, как моя голова опустилась к ней на колени, я непонятным образом выделился из толпы тех, кому она щедро расточала заботы. Стал тем, кому досталось огромное и неоправданное преимущество быть любимым ею. Если бы я не сделал предложения, Жанна никогда бы ничего мне не сказала. Она умела ждать. И умела не ждать ничего. Умела применяться ко всему, что ни случится.
Так вот, мы с Жанной поженились. Очень скромно. Завсегдатаи в качестве свидетелей, грандиозная выпивка в нашем кабачке и импровизированный ужин на досках, положенных на козлы посреди мастерской, под взглядами незаконченных каменных тварей.
Но что ускорило наш отъезд из Парижа? Не драматическое ли появление Клары после четырех лет молчания?
Клара всегда была мастерицей явлений. Но на этот раз ее внезапное возвращение сопровождалось мерзкими и черными подробностями.
Тревожный зов. Напоминание о том, что зло кружит даже вокруг наших скромных жизней и в мирное время. Напоминание о жестокости, другие следы которой Клара помогла мне распознать в Германии, на берегу Черного озера, между поляной и лесом. О жестокости, неразрывно для меня связанной с аллеей Люксембургского сада.
Все возвращается. Зверь прыгает вам на загривок, потом отгрызает голову.
В то утро я исходил потом и кровью, сражаясь с тварью из камня и металла, которую назвал «Утробой зверя». Огромная глыба бургундского камня, в ширину больше чем в высоту, с острыми краями. Безобразный череп спящего чудовища. Ужасающая улыбка. Улыбка без лица. Бездна, открывающаяся за трещиной. А внутрь я запихал сто килограммов колючей проволоки, утрамбовав ее ломом, сто килограммов ржавчины, раздирающей плоть только что убитого зверя. Обманчивая улыбка, терпение и разрыв. Сколько ни ходи вокруг, всю эту проволоку можно увидеть только с одной точки, под определенным углом, слегка наклонившись и заглянув между складок тучного брюха.
Я как раз собирался засунуть туда еще сколько-то колючей проволоки и тут заметил стоящую рядом Долорес. Она приложила кулак к уху, показывая, что пришла звать меня к телефону. Я бегом рванул через площадь под проливным дождем, боясь услышать дурную весть о Жанне или матери. Хозяйка протянула мне трубку. Из будки мне было видно, как «Одиночество» стоит в своем углу, глядя в засыпанный опилками и окурками пол. Я услышал грубый повелительный голос:
– Мсье Поль? Немедленно идите сюда и займитесь вашей подругой. Ей нехорошо. Она, часом, не иностранка к тому же? Мне-то неприятности ни к чему. В гостинице сказали, что я могу позвонить вам по этому номеру. Теперь, раз уж я вас нашла, идите сюда немедленно! Понятно вам? Я хочу, чтобы через час этой девицы и духу здесь не было! А поскольку сама идти она не может… Я не хочу вляпываться ни в какие истории!
Я нацарапал адрес на страничке блокнота. К счастью, такси долго ждать не пришлось. Его высматривали из-за запотевших стекол кафе. Потом мы бесконечно долго ехали под проливным дождем. Мерно поскрипывали дворники. Я тер одну о другую ладони, по которым струился пот. Город за окнами размылся, почти исчез, светофоры превратились в расплывчатые звезды. Узкая, забитая машинами улица. Темный проход.
Сую шоферу деньги, прошу подождать. Двор залит водой, она хлещет с высоты пяти этажей из дырявых желобов. Маслянисто поблескивают лужи.
Не сразу нахожу металлическую дверь первого этажа, хотя мне ее хорошо описали. Слышу крики где-то наверху. Кто-то ругается на черной лестнице. Хлопает дверь, и снова становится тихо. Внезапно прямо у меня за спиной приоткрывается тяжелая серая створка.
– Это вы? Давайте поживее!
Какая-то разъяренная бабенка, тяжело дыша, хватает меня за рукав и тащит куда-то вглубь. В комнате пахнет стряпней и хлоркой, от низко подвешенной лампы тянутся длинные тени. Почти сразу различаю стол, заставленный склянками, заваленный инструментами и бинтами, и узкий диван, на котором лежит неподвижная Клара с неживым лицом. Губы у нее синие, кожа восковая, руки судорожно прижаты к животу. Между ног зажаты красные от крови полотенца. На полу у ножки дивана таз с мутной водой, в которой плавают еще какие-то тряпки.
Наклоняюсь над ней. Когда я прикасаюсь к ее щеке, Клара открывает глаза, и ее начинает колотить дрожь. В жизни не видел у нее такого лица – изломанного страданием, отвращением и гневом. Она бессильно разлепляет губы, пытаясь объяснить мне то, что я и так уже понял.
– Помогите ей подняться и заберите отсюда! – верещит старуха у меня за спиной. – Мне здесь это ни к чему. Сама виновата, что у нее кровь хлещет. Сама это все наделала, нечего было дрыгаться. Если не знаешь, чего хочешь, нечего было ко мне приходить. Здесь не то место, чтобы ломаться и капризничать! Совсем никакого понятия!
Позже я подумаю, что надо было дать старухе по морде, чтобы она, наконец, замолчала и дала мне спокойно заняться Кларой.
– Деньги я все равно себе оставлю, так-то вот! Не я виновата, что она не дала мне довести дело до конца. А полотенца берите себе, только заплатите мне за них отдельно. И пусть подоткнется покрепче.
Я положил деньги на клеенку. Осторожно приподнял Клару, совсем худенькую и легкую. Раненая зверушка, попавшая в капкан. Но я должен сдержать страх. Должен сдержать ярость. Слышно, как дождь барабанит по стеклам. Клара шатается, задевает низко висящую лампу, лампа крутится, тени пляшут.
Выставив нас за дверь, старуха ворчит вслед:
– Все обойдется. Но вы могли бы, когда этим делом занимаетесь, все-таки думать о последствиях!
Клара цепляется за мою руку. Дождь усиливается. Клары почти нет – тень, полурастаявший дымок.
В такси, которое везет нас в больницу, я не могу удержаться и крепко сжимаю ее колени левой рукой.
– Вам бы лучше «Скорую помощь» вызвать! – спокойно замечает шофер.
Но едет. Он все понимает. Я попросил отвезти нас в больницу Святого Антония, но по парижским улицам все труднее продвигаться.
– Это из-за дождя, – объясняет шофер. – Да еще и манифестации. Совсем застряли.
Подавшись вперед, как будто таким способом могу сдвинуть машину с места, кричу:
– Тогда везите в центральную, туда ближе. Живее!
Шофер, искренне расстроенный, чертыхается и поминутно приподнимает кепку, чтобы почесать голову или вытереть пот со лба. Без толку сигналит, пытаясь проскочить или развернуться. Стекла запотели, я не узнаю улиц, по которым мы пробираемся. Мы оказались в самой середине невидимого сражения. Ночь, световые вспышки, тени толпы, скрежет металла. И кровь, льющаяся из раны, о которой я совсем недавно понятия не имел. Что делать? Клара умрет, думаю я. Панику тоже надо сдержать. Остаюсь наедине с тоской и одиночеством девушки, прижавшейся ко мне, но совершенно недосягаемой, недоступной для любви.
Как я ни настаивал, в службе неотложной помощи больницы мне не разрешили пойти следом за каталкой, на которой увезли съежившуюся дрожащую Клару. Они мгновенно сообразили, что речь идет о неудачном аборте, но с насмешливым презрением называли его «самопроизвольным выкидышем». Я угадывал в них смутное желание отыграться, вялое неодобрение, враждебность, жаждущую наказать за то, что на самом деле преступлением не считается, но остается им в глазах закона. Они будут выхаживать Клару, но сделают это без жалости.
Когда я снова ее увидел, она была одна в маленьком боксе. У нее уже ничего не болело. Кровотечение остановили. Лежа в длинной бесформенной рубашке, она смотрела на меня горестно и покорно. Слабым голосом поблагодарила и ничего объяснять не стала. Потом ожила: за прозрачной синевой ее глаз вспыхнул огонек, крохотный черный объектив нацелился на меня. Клара снова взяла верх надо мной.
– Видишь, Поль, я сразу подумала о тебе. Я толком не знала, как тебя найти, но знала, что ты сразу прибежишь. А пока я тебя ждала там, у этой женщины, я пыталась вспомнить, какое лицо было у тебя на фотографиях, которые я делала. Я тоже меняюсь… Когда-нибудь я тебе расскажу. Никогда не забуду, что ты для меня сделал… Знаешь, теперь все хорошо.
Позади меня появилась медсестра.
– Теперь дайте ей отдохнуть. У нее было несколько разрывов, но ничего серьезного. Довести девушку до того, чтобы она позволила так себя искромсать! Да еще и впустую! Что за несчастье! Тем, кто пишет законы, должно быть стыдно! Пришли бы сюда и посмотрели на то, что мы видим каждый день.
Она мягко взяла Клару за руку, прикрыв глаза, стала считать пульс.
– Ей надо отдохнуть. Сейчас сделаю вливание. А дальше пусть решает доктор. Завтра утром, если у него будет время, если он согласится. Вы знаете, что это означает?
Клара слабо махнула рукой.
– Поль, ты замечательный, только, пожалуйста, сейчас уйди… Ты знаешь, у нас с тобой всегда так.
У меня кружится голова. Пячусь к двери, потом выбегаю из больницы. Теперь мой собственный живот набит колючей проволокой. Я знаю, что в моей открытой всем ветрам мастерской «Утроба зверя» напрягается, урчит или усмехается – она всегда наготове! И почему надо было, чтобы Клара вновь появилась в моей жизни именно сейчас? И сколько раз она еще появится, волнующая и взволнованная, в ближайшие годы, пока я буду день за днем ожесточенно тесать и колоть, стараясь обратить тревогу в камень?
Через день я решаю снова наведаться в больницу. Я хочу знать, что произошло с Кларой. Жанна, которой я все рассказал, настояла, чтобы я взял ее с собой. Я знаю, чего ей это стоило: имя Клары по-прежнему связано со старой раной, с безмолвным унижением, не говоря уж о невнятной связи со мной, из-за которой она решила не страдать. Но Жанна остается Жанной. Она чувствует мое смятение и понимает отчаяние немецкой девушки.