Текст книги "Смех людоеда"
Автор книги: Пьер Пежю
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Вскоре смерть унесла эту девушку. На обратном пути отец остановил машину в лесу, чтобы дать мне успокаивающую микстуру. Мне не надо было успокоительного, но я выпила, чтобы спокойнее было ему, а главное – я обожала ее вкус, вкус спиртовой настойки на цветочных лепестках и меду. Когда он поднес мне ложку, я широко раскрыла рот. Я слышала, как он бормотал что-то насчет „рвотных масс“, упоминал о чем-то „бледном“ и „ужасном“. Он говорил об этой девушке, но, как ни странно, мне казалось, что он говорил и о Германии.
И, наконец, настал день, когда отец без всяких объяснений перестал брать меня с собой. Он ни за что больше не хотел, чтобы я ездила с ним. Я выросла».
Конечно, Клара никогда не рассказывала мне таким образом о своем детстве. Некоторые подробности тех лет я узнал лишь намного позже. Обрывки ее немецких воспоминаний? Чистейшее порождение моего воображения? Воздействие моего желания? Я уже и сам не знаю…
А потом я принялся думать о ее матери, Магде. Я видел ее лишь мельком. Со спины. За роялем. Но матери – это секрет дочерей. И тогда в моей голове развернулся новый рассказ. Скорее – созданное мной изображение, чем точное воспроизведение, потому что и Клара, когда мне случалось ее расспрашивать об этом, мало что могла рассказать о молодости матери. Она почти ничего не знала – ей самой приходилось додумывать и представлять. Иногда ее осаждали зыбкие и путающие видения.
Магда – до того, как она произвела на свет Клару? Я так и вижу ее, как раз перед началом лета 1945 года.
Она бежала из Мюнхена и приехала в Кельштайн, где у нее осталась хоть какая-то семья, Фишеры, дальние родственники. Бомбардировки пощадили городок, и там еще можно было найти какую-нибудь еду. Магда покинула большой разрушенный город, груды развалин, ямы. По пути она не обращала ни малейшего внимания ни на поля, вытоптанные войсками или беженцами, ни на обуглившиеся заводы. В двадцать три года Магда вынырнула из кошмара. У нее было красивое ясное лицо с высокими скулами и завитые щипцами золотые волосы, выбивающиеся из-под забавной черной бархатной шляпки. Жителям Кельштайна она сразу показалась странной, а главное – они сочли, что она со своими напудренными щеками и неумеренно красными губами слишком сильно красится. Она и всегда была тоненькая, а от лишений похудела еще больше, и оттого ее грудь выглядела более округлой под тоже чересчур нарядным, хотя и поношенным, лоснящимся на бедрах платьем.
Малознакомые люди из Мюнхена, тоже бежавшие от жизни в подвалах, согласились за небольшие деньги довезти ее до Кельштайна. Навстречу шли толпы других беженцев, которых гнали назад, потому что им некуда было пойти, и они скитались по всей Баварии.
До того как явиться к Фишерам, Магда решила первую ночь провести в лучшем номере гостиницы «Олень», играя роль таинственной путешественницы или, скорее, гастролирующей певицы. Напустив на себя важный вид, она возмутилась тем, что в ее комнате не оказалось букета цветов, и отправилась собирать ромашки на откосе у гостиницы. И, когда она шла через скромный вестибюль, прижимая к себе охапку белых цветов, и напевала, мечтательно глядя в никуда голубыми глазами, хозяйка удрученно покачала головой.
Магда вот так вот напевала с тех пор, как уехала из Мюнхена, вернее, у нее в горле, за сомкнутыми губами, сама собой жила мелодия, робкая музыкальная вибрация, запертые в ее душе давние напевы, заплесневелые воспоминания о сонатах, которые она играла на рояле до бедствия. Бедняжка Магда, нарядная, одинокая и прямая, как те статуи королев или Пресвятой Девы, которые находят целехонькими среди развалин, или пощаженные бомбами каменные ангелы, куда более пугающие, чем повисшие над выпотрошенными зданиями ванны, сияющие белой эмалью.
И она, эта юная Магда, будущая удивленная мать непоседливой темноволосой Клары, тоже за одну ночь превратилась в развалину. Вечером в Мюнхене, когда она, прижимая к себе локтем набитый нотами кожаный портфель, возвращалась после урока, который давала на другом конце города, в свой еще не тронутый бомбежками квартал, охваченная паникой толпа затащила ее в какой-то случайный подпол. Долгие часы в зловонном подземелье при слабеньком свете фонариков. Пропахшая мерзким запахом войны одежда горожан, по-скотски топчущихся, сбившись в кучу. Крики, совсем близкий грохот, раскаты грома и призрачные лица, в полумраке поднятые к потолку, как будто можно сквозь толщу камня увидеть, как падает на тебя смерть. Стоя в закоулке этого подвала, Магда думала, что уже, должно быть, настала ночь. Но какая может быть ночь, когда небо пылает? Она уснула с открытым ртом. Проснувшись, услышала последние взрывы, потом навалилась тяжелая тишина. Прикрываясь портфелем, словно щитом, она выбралась на дымный свет этого ненастоящего завтрашнего дня и попыталась вернуться в свой квартал, где должна была ждать ее семья. Снова крики, продрогшие сирены, топот и шарканье подошв: одни, как Магда, возвращались по домам, другие разбегались, окровавленные и засыпанные штукатуркой.
Часть города, и немалая, словно ушла под землю, на месте красивых зданий, так хорошо ей знакомых, зияли прогалины с дымящимися развалинами, дома ее детства растворились в неясной серой дымке, в нелепой пустоте. Нигде не осталось стоящих стен, только серые холмы, на которых копошились крохотные тени. Магда продолжала двигаться сквозь толпу отупевших людей, которые приподнимали кирпичи, плитки, куски, обломки каких-то предметов, не решаясь уже даже выкрикивать имена тех, кто – они это знали – погребен под огромными глыбами камня.
Магда была уверена в том, что стоит в точности на том месте, где был их дом, большая квартира, где жила ее семья, где должны были ждать ее мама с папой, любимая сестра и бабушка с дедушкой… Все это было так странно… И она, упав на колени, взвыла: «Мой рояль! Мой рояль!»
Она думала о своем великолепном «Бехштейне», утопавшем ножками в толстом ковре на полу гостиной, о том, какой у него был диапазон, как чутко он отзывался на ее прикосновение, какой мощный был у него звук, как верно он отвечал на ласку или удар пальцев, о том, как звенели чистые ноты утром в солнечном луче, когда крышка поднята, душа нараспашку, струны сверкают… Магда представляла себе свой растерзанный «Бехштейн» погребенным под тоннами камня. Вся раздавленная, убитая музыка погребена в его черном лаковом ящике. «Мой рояль! – стонала она. – Мой рояль!» Мысль о том, что ее близкие могли остаться под завалами, еще не дошла до ее сознания.
Только потом, измученная, потерянная, она стала шептать, глядя, как уносят вытащенные из-под обломков тела: «Мама… Папа… Анна… Бабуся…»
Среди всего этого хаоса она даже не пыталась приподнять какой-нибудь камень, боясь ободрать колени и сломать красные ногти. Она медленно брела между развалин.
Она не сопротивлялась, когда санитары или полицейские увезли ее вместе с другими женщинами в большой барочный монастырь на западной окраине города. Люди кружили по часовне, крытой галерее и трапезной. Никто никого не слушал. Монахини выбивались из сил. Среди позолоты, поддельного мрамора, ярко-розовых и фисташковых фресок бродили люди, которых бомбы лишили разума. Магда прикасалась к руке незнакомца: «Знаете, все мои родные умерли, все погибли, и мой рояль лежит там, раздавленный, засыпанный, мой рояль…»
Вскоре она начала напевать. Бессильная мелодия, которую она разучивала с учениками. Иногда она внезапно кивала, сонно отмечая смену темпа.
В конце концов ее отыскал друг семьи, в прошлом – старший офицер вермахта. Этот человек со снежно-белыми усами, казалось, был создан для того, чтобы проходить через катастрофы. Он и убедил ее ехать в Кельштайн. Он и пристроил ее людям, которые как раз туда собирались. Он и дал им денег. Вот как вышло, что Магда появилась в гостинице «Олень», глядя пустыми голубыми глазами, непрестанно напевая и требуя цветов.
На следующий день ее принимали в домике Фишеров. Все были здесь: дядя Оскар, тетя Маргарете, дети, соседи… Когда все соболезнования были высказаны и все сочувственные слова произнесены, наступила бесконечная неловкость, смутно враждебная растерянность. Что им делать с этой племянницей и кузиной, которую они давным-давно потеряли из виду? Тетя Маргарете все терла красные руки передником, дядя Оскар, сидя у печи, пыхтел длинной фарфоровой трубкой.
Конечно, им не понравилась городская элегантность Магды, ее артистический облик, но дело было не только в этом: они видели симптомы поражения, пропитавшие ее тело, симптомы немецкой болезни, добравшейся до их городка, который война до тех пор щадила. Она согласились на время ее приютить, родня все-таки. Но потом… Все обязательно должно стать «как было». На несколько дней, сказал дядя Оскар, всего на несколько дней.
Магда чувствовала устремленные на нее взгляды. Все кружилось. Ей было плохо. Ее отвели на самый верх, в крохотную мансарду под крышей. Вдоль лестницы были развешаны по стенам убогие охотничьи трофеи, спортивные грамоты Гитлерюгенда, вышивки со свастиками, старый аккордеон. Магда дрожала, как осиновый листок, она все сильнее тряслась и стучала зубами.
– Да она же больна, эта девочка! – воскликнула Маргарете. – Если она ко всему еще тут у нас сляжет…
Дядя Оскар стоял у подножия лестницы, запрокинув голову и не выпуская трубки из зубов.
– Это что же, еще и доктору платить придется? – проворчал он.
Но Магда на глазах бледнела и слабела. Глаза запали. Ее сжигал жар.
И тогда им пришло в голову позвать сына старого Лафонтена. Странный парень – они каждый день видели, как он слоняется в одиночестве и задумчивости, покуривая трубку. Но они знали, что до того он был военным врачом… А другой врач, единственный, какой остался в городке во время войны, был слишком стар для того, чтобы ходить к больным, и брал слишком дорого. «Ну так надо его позвать! Пусть хоть что-нибудь полезное сделает вместо того, чтобы шататься вокруг города!»
Прошло несколько месяцев с тех пор, как они с сыном старого Морица вместе вернулись домой. Выглядели оба хуже некуда. Все думали, что они погибли в России, хоть и знали, что в Сталинграде они не воевали. Или попали в плен. Или пропали без вести. Утонули в снегах и крови. И вдруг они появились. Непонятным образом уцелевшие, едва оправившиеся от тяжелых ран, но живые. Чудесным образом выжившие, но измученные, постаревшие. Они не рассказывали о том, что происходило на Восточном фронте, и никто их об этом не расспрашивал.
Лафонтен знал о смерти отца, но к тому времени, как до него дошла весть, того уже похоронили.
Вальтер Мориц, вернувшись на отцовскую лесопилку, вел себя так, будто его загипнотизировали. Если не спал, то молчал. Это приписали лекарствам, которыми его поили в военном госпитале в Берлине. Потом он с неожиданной яростью накинулся на работу, снова покорившись власти старого Морица, который и слышать не хотел ни о болезни, ни о войне, ни о ранении, ни о разгроме. Старик только и знал, что рубка леса, сушка леса и торговля лесом, и что ему за дело до того, что в голове у его сына Вальтера грохочут выстрелы, скрежещут гусеницы танков, не смолкают крики и теснятся неотвязные видения? К счастью, механические пилы тоже ревели, и это никому не давало думать.
А Лафонтен вообще ничего не делал, он целыми днями бродил в одиночестве, глядя в пустоту. Встретившие его кельштайнцы здоровались. Некоторые называли Артуром, потому что помнили его ребенком. Другие почтительно говорили: «Здравствуйте, доктор». Но его одиночества не нарушали. Сам он был со всеми любезен, но молчалив и неприступен.
В тот день его разыскали на берегу реки. К тому времени, как Лафонтен появился у Фишеров, уже стемнело. Он поднялся по ступенькам мимо вышивок и косульих голов и вошел в комнату, где была Магда. Женщины сняли с нее нарядное платье и туфли на высоких каблуках. Ее шляпка лежала рядом с кувшином и эмалированным тазом. Шея и затылок торчали над воротом чудовищного халата, одолженного тетушкой. Оробевшая Магда отказалась лечь в постель. Она стояла, повернувшись к узкому окну, спиной к вошедшему, маленькая, худенькая, ледяная, пылающая, обхватив себя обеими руками.
Лафонтен тоже замер неподвижно в дверном проеме. Девушка медленно повернулась, розовый свет скользнул по ее щеке, несколько мгновений помедлил на растрепанных волосах, и он был потрясен бледностью ее губ, синевой под глазами, красотой ее испуганного и покорного лица.
Ему сообщили, что ее зовут Магда. Глядя на нее, он внезапно понял, что все его скитания вокруг Кельштайна были всего лишь ожиданием вот этой самой минуты. Магда! Еще не приблизившись к ней, не коснувшись ее, он знал, что она станет его женой.
В этой тесной комнате, при угасающем свете, в тишине все стало на удивление простым. Он попросил ее снять халат, взял за руку и, нахмурившись, стал считать пульс. «Вдохните… Выдохните…» – говорил он, и прекрасная грудь поднималась, опускалась, поднималась. Он осторожно пробегал пальцами по шее Магды, приподнимал ей веки, долго прижимал ухо к ее спине и крепко выстукивал, попросив широко открыть рот и покашлять, а когда она несмело высунула язык, он ощутил ее дыхание, дрожь и слабость ее тела.
Где-то в глубине его души голос, доносившийся с другой стороны развалин, кричал: «Да, это она, да, теперь, навсегда!..»
Магда, дрожа в ознобе, тоже прислушивалась к собственному безмолвному крику: «Да, заберите меня, да, подальше отсюда, навсегда…»
Пока Фишеры ждали внизу, здесь, под крышей, у серого прямоугольника окна мансарды, Магда с Лафонтеном сочетались браком. Дыхание навстречу дыханию, кожа рядом с кожей, без единого слова, предельно целомудренно.
– Ничего страшного! Это не заболевание легких! – сказал он, спустившись. – Всего лишь бесконечная усталость. Ей надо пить и есть. Суп, хлеб, все, что найдется. И покой, полный покой. Я зайду завтра.
Дядя Оскар покачал головой.
– Хорошо, что это не болезнь, но все-таки лишний рот кормить придется!
На всех подействовала серьезность Лафонтена. Он впивался ожившими глазами в тело каждого, словно хотел найти у него болезнь, о которой тот и не подозревал. Он смутно ощущал их опасения, но думал только о Магде. Он нашел у нее не только усталость, но изнуряющее отчаяние, бескрайнее и нигде не сосредоточенное отчаяние – заледеневшая равнина, пустые развалины, безграничная скорбь.
Магде он тоже сказал, что придет завтра.
Несколько недель спустя, когда все только и говорили, что о проигранной войне, о бездомных, о городах, разрушенных бомбежками, о нищете, о голоде, о прибывающих французских солдатах, об американских солдатах, которые устраивались здесь жить, оккупировали страну, устанавливали свои порядки, доктор Лафонтен скромно и незаметно обвенчался с Магдой. Через год родилась девочка. Клара. Ее отец, к тому времени работавший в Кельштайне врачом, казалось, был счастлив, он преобразился, он дни и ночи посвящал больным, ослабленным эпидемиями детям, раненым, вернувшимся с войны. Люди ничего не знали о недавнем прошлом Лафонтена, но испытывали к нему суеверное чувство, безотчетно ему доверяли. В другое время его сочли бы святым, но теперь уже никто не мог верить в святость. Магда, погруженная в туман, пену печали, под которой скрывалось неисцелимое отчаяние, не справлялась с полной сил девочкой, у которой были материнские светлые глаза и черные, как у отца, волосы.
Жизнь делала вид, будто идет себе дальше, обыденная, повседневная, «как прежде»…
Из огромной глыбы возможного, из хаоса чужого, почти утраченного прошлого я извлек эти хрупкие фигуры Магды и Клары, вывел на свет эти линии жизни, проведенные с пугающей уверенностью. Вот так.
ЧАСТЬ II
КОРОЛЕВА БАТИЛЬДА
(Париж, весна 1964 года)
После долгих бесцельных блужданий по улицам Парижа вхожу в ворота Люксембургского сада, ныряю под свод старых каштанов и вскоре оказываюсь на аллее Королев, которая тянется вдоль большого водоема. Дети, столпившись у бассейна, отталкивают от берега белые парусники, а концентрические волны, порожденные струей фонтана, неутомимо гонят кораблики обратно. Воспоминание о книжках с картинками. Застывшее время. Свет и радостные возгласы. У детства есть чудесные солнечные карусели. Молодость строит себе куда более мрачные.
Как бы далеко я ни забрел, всегда в конце концов прихожу к каменной балюстраде. Стою, не двигаясь, скрестив руки под грудью, навалившись на перила, и подбородком упираюсь в грудь. Стою подолгу. Именно на этом месте и именно в таком положении нашли моего отца, потерявшего всю кровь, бледного и словно окаменевшего.
Поднимаю голову: вокруг меня невинная толпа праздношатающихся, мечтателей, влюбленных и одиночек. Люксембургский сад – большая поляна посреди Парижа. Все, кому удалось сбежать от шума, замедляют шаг по мере того, как удаляются вглубь от ворот. На время поддаются этой медлительности, так подходящей для возвращения давней печали или расцвета совсем новенького счастья.
Стою, оперевшись на балюстраду. Перила хранят скрытую от всех тайну. У воды терпеливые матери. Чуть подальше – хорошо одетые господа, пристроив у ног кожаные портфели, жмурятся, подставив лицо солнцу, и их степенность понемногу испаряется.
Ранним осенним утром садовник, подметая опавшие листья, нашел тело моего отца. Он привык к городским несчастьям и к предутренней усталости, но его удивила столь долгая неподвижность на довольно ощутимом холоде, и он для начала помахал своей метлой у самых ног этого бесчувственного типа.
– Мсье? Мсье, с вами все в порядке?
Достаточно было коснуться плеча, чтобы труп повалился. Бледное лицо, пустые глаза, крови мало – фатальное внутреннее кровотечение. Должно быть, лезвие убийцы было особенно остро заточено. Смертельно раненный отец, вероятно, сделал еще несколько шагов, может быть, попытался удержаться за этот последний парапет перед тем, как умереть здесь в одиночестве, в полумраке, предшествующем закрытию сада, а потом всю ночь простоять в этой обманчивой позе.
Все еще опираясь на каменные люксембургские перила, я думаю о кинжале, вспоровшем живот. Я сейчас вижу то, что видели в последнее мгновение глаза моего отца: серые грядки, светлые пятна на балюстраде, скучно поблескивающий гравий, последние тающие в сумерках пальто.
Мне было двенадцать лет, и я не то играл, не то мечтал в нашей лионской квартире, когда телефонным звонком из Парижа нас известили о бессмысленном убийстве отца. Мать, чье лицо мгновенно стало неузнаваемым, смотрела на меня. Я смотрел на нее. В страшной тишине из криво положенной трубки доносились пронзительные гудки. Я и теперь не перестал тосковать, но, как ни странно, в последнее время, и особенно после моей поездки в Германию, какая-то новая энергия подталкивает меня к продолжению, я пребываю в зыбком ожидании откровения. Та же энергия струится в моих руках, когда я тру и скребу краски на своих рисунках. И все ту же энергию я сжигаю в бесконечных блужданиях по Парижу после занятий в лицее, а иногда и вместо них.
Опираясь на парапет, я никаких планов мести не вынашиваю. Кому мстить? Но я уверен, что рано или поздно раскрою эту тайну! Когда-нибудь я пойму! Смерть отца перестанет быть огромным камнем, который давит мне на затылок. Я буду знать.
Когда я впервые оказался в трагическом углу, образованном балюстрадой на аллее Королев, на том месте, которое полицейские назвали «местом преступления», я крепко-крепко сжимал ледяную под тонкой черной перчаткой руку матери. Мы спешно приехали из Лиона, я помню бесконечное путешествие, наше полнейшее безмолвие, вкус бутербродов с колбасой, завернутых в коричневую бумагу, несчастное и серьезное лицо матери, словно обращенное внутрь, лицо, на котором не показались еще ни отчаяние, ни страх. Ни единая слезинка. Один только раз приласкала меня, и жалкие остатки неверия растаяли. Она сидела напротив, очень прямо, глядя в пустоту. В поезде было жарко. Мать казалась мне скорбным атлетом, сосредоточившимся перед решающим состязанием.
Встретивший нас на Лионском вокзале инспектор полиции сказал, как-то странно на нас посмотрев:
– Мадам Марло, ваш муж, несомненно, стал жертвой бродяги. Убийство с целью ограбления. Денег не осталось: пропал не только его бумажник, но и часы. К счастью, в кармане пиджака у него лежал конверт с вашим адресом, и нам удалось его опознать. Владелец типографии в Лионе… так ведь, верно? Но зачем он приехал в Париж? И почему в тот вечер оказался в Люксембургском саду? Вот в этом вы можете помочь нам разобраться. Да, стало быть, речь идет о нападении! Знаете, есть воры, способные на все. Он, наверное, пытался защищаться.
Весь недолгий путь до института судебной медицины мать упорно молчала, и инспектор в конце концов тоже умолк, но потом заговорил снова:
– Но, может быть, вам известно, что у него были враги? Или что он встречался с подозрительными людьми? Мне сказали… да, у полиции много сведений… что он много занимался политикой. Да, я знаю о его героическом поведении во время войны – Сопротивление, подполье… но он и после того не успокоился, ну, скажем, был близок к… определенным кругам. Так что…
Дядя Эдуард ждал нас у морга, где маме и ему предстояло опознать тело. Меня внезапно сдали на попечение полицейского в форме, молодого парня, который совершенно не знал, что со мной делать, поминутно прочищал горло, да так ничего мне и не сказал.
Выйдя оттуда, дядя театральным жестом заключил сестру в объятия, потом погладил меня по голове и при этом, не умолкая, твердил:
– Бедные мои! Бедненькие мои!
Я знал, что отец недолюбливал своего краснолицего шурина с его мощной челюстью, безупречными двубортными костюмами, булавками для галстука, броским перстнем с печаткой и неизменными банкнотами наготове.
После того как были выполнены все требующиеся для кремации формальности, дядя повез нас в отель «Три льва», с давних времен ему принадлежавший. Роскошная гостиница занимала все здание позади Ботанического сада. Сам дядя называл ее своей базой, своим логовом и своим замком – у него было много более или менее таинственных занятий.
– Прежде всего я – деловой человек, говорил он. – А к этому надо иметь способности. Способных сразу видно – у них бугор выпирает.
Он хлопал себя по карману, оттопыренному бумажником:
– Вот он, мой бугор!
И начинал хохотать. Мне от этого громкого смеха делалось не по себе, а отец просто слышать его не мог.
В тот трагический день, напоминавший каникулы, я повсюду сопровождал мать и делал скорбное лицо, но еще не понимал, что больше никогда не увижу отца. Я устал от поездки и от тех усилий, которые предпринимал, стараясь наконец испытать горе, и мне не терпелось вернуться в Лион, чтобы все ему рассказать. Я войду в типографию, увижу его стоящим среди грохочущих машин и почувствую знакомый запах краски, машинного масла, свинца и клея. Заметив меня среди рулонов бумаги, он все бросит, не торопясь выслушает, поднимет на лоб очки с толстыми стеклами и, призывая в свидетели мсье Луи, давнего соратника и сообщника, от души посмеется.
Хватит с меня этой комедии, мне надоело быть одному с матерью, когда мы встречаемся с дядей Эдуардом, со служащими похоронного бюро или с полицейскими, я устал беспричинно дрожать. Я хочу, чтобы мы сели в обратный поезд! Хочу, чтобы вышли на вокзале Перраш и пешком вернулись домой. В скорби, в трагической ситуации мне, как и всем детям, казалось, будто я по вине взрослых попал в бедственное, но временное положение. Да, гроза закончится, и все снова станет «как раньше»!
Вот потому дядины причитания – «Бедненькие мои!» – для меня не имели ни малейшего отношения к каким бы то ни было «никогда больше». Сколько ни твердил дядя: «Поль, милый, я прекрасно знаю, что дядя не может заменить отца, но для меня отныне мой племянник все равно что сын!» – я ничего не понимал.
– Матильда, тебе надо быть сильной и трезво смотреть на вещи, – нашептывал он сестре. – Вам нужен мужчина, кто-то, кто будет о вас заботиться. Если ты согласишься переехать в Париж, я буду рядом, рядом с тобой, рядом с мальчиком. Подумай…
Но мама молчала.
Гуляющие кружат и кружат по Люксембургскому саду, а я не могу стряхнуть с себя тревожное и привычное оцепенение. Посреди поляны бьет белая струя воды, она высоко-высоко поднимается в золотистом свете дня и широким движением опадает в чашу, заполненную белыми парусами и окруженную детьми.
И Париж тоже кружится, медленно-медленно кружится вокруг места преступления, этого затерянного уголка Люксембургского сада, куда я то и дело возвращаюсь, иногда подолгу стою, облокотившись на парапет, иногда рисую, устроившись в железном кресле у ног королевы Батильды. Париж – медленно вращающийся круг, неспешный посредник. Париж, где я теперь живу, но где ничто меня не держит, ничто по-настоящему не удерживает.
Мне кажется, именно тайное намерение приблизиться к этому месту и подтолкнуло мою мать сдаться в конце концов на уговоры брата и поселиться в Париже. Она продала квартиру, потом продала и «Новейшую типографию» мсье Луи. Записала меня в знаменитый лицей, которого я был недостоин. Нашла работу в книжном магазине рядом с театром «Одеон». А ее брат бесплатно уступил нам маленькую пустующую квартирку над номерами «Трех львов».
Мой отец обращен в пепел, у него нет места на кладбище! И для того, чтобы вспоминать, для того, чтобы думать, у меня есть только этот уголок в саду, где бродят серые призраки. Я довольствуюсь этим мертвым углом посреди Парижа. Не раз, подходя со стороны бульвара, я, как мне казалось, различал мелькнувшую фигуру удаляющейся матери. Должно быть, и она иногда заставала меня сторожащим пустоту.
Когда я прихожу туда, мне всегда бывает странно увидеть незнакомую девушку, сидящую, свесив ноги, на перилах преступления. Или даму, кропящую землю хлебными крошками для голубей, – а те расхаживают вперевалочку, раскачиваются и отпихивают друг друга от корма. Иногда художник-любитель раскладывает свой этюдник на том самом месте, где мой отец подох как собака. Высунув язык от усердия, он покрывает холст мелкими мазками, стараясь передать все оттенки неба и блики на воде, но я прекрасно вижу, что его кисть старательно обходит призрачную фигуру, которая не желает покидать картину и в конце концов проявляется – проемом, пустотой.
От дядиной заботы мне делалось не по себе. Меня возмущало его властно-покровительственное обхождение с матерью, но нравилась наша тесная квартирка над гостиницей, и ничего, что каждый раз, пересекая вестибюль, чтобы подняться к нам, приходилось здороваться с Леоном, портье. Наши три комнаты беззвучно парили над свинцовым морем крыш. Друг друга мы не стесняли. Мама, хотя ее и огорчали мои слабые успехи в школе и недостаток прилежания, предоставляла мне полную свободу. По утрам она выходила вместе со мной, но по дороге в лицей мы расставались, она спешила выпить чашку кофе перед тем, как открыть свою книжную лавку. Шел день за днем. Гостиница «Три льва» никогда не пустовала. Появлялись путешественники, иностранцы, незаконные парочки. Мы чувствовали себя так, будто и сами в Париже были проездом.
Гостиница обязана своим названием трем бронзовым львиным головам старого парижского фонтана, расположенного справа от ее дверей. Три льва день и ночь щедро льют воду над чугунной решеткой, вделанной прямо в тротуар. Эти черногривые звери с медными трубочками, торчащими у каждого из пасти, словно навеки прикованы к позорному столбу, обречены вечно здесь скучать. Я всегда любил этих львов, лишенных их собственной ярости, их собственной мощи. Ни разу не было, чтобы я, идя в лицей, не похлопал их дружески по мордам, не погладил сочувственно металлическую гриву. Славные львы! Несчастные бронзовые изваяния!
Вообще-то я всегда любил статуи. В этих садах меня волнуют и притягивают величественные французские королевы, неподвижно стоящие на постаментах. Я думаю о том, что эти каменные женщины были здесь, когда умер мой отец. Они все видели! Стоят, конечно, бесстрастные, но они знают, кто убийца. А самая моя любимая – Батильда, она ближе всех к тому углу балюстрады, где он умирал.
Милая Батильда, как мне нравится твое непроницаемое лицо под резной короной. Непрозрачность твоего взгляда. Твоя открытая шея со шнурком, на котором висит крест. Мне нравятся твои белизна и стройность. Твоя правая рука, придерживающая, чуть приподняв, край плаща. Твои уложенные на затылке косы. Меня в дрожь бросает от твоего молчания, милая Батильда. Прочту ли я когда-нибудь, что таит в себе манускрипт, который ты держишь, прижав к левой груди?
Я очень мало знаю о своей каменной подруге. Молодая рабыня, ставшая женой некоего Хлодвига II, затем его вдовой, удалилась впоследствии в один из основанных ею монастырей. Теперь она безмолвна, но задумчива. Жертва судьбы и мастерица чар. Она продолжает жить на поляне, так мне кажется, и когда-нибудь мне все расскажет. Когда-нибудь я узнаю. Камень заговорит. Но пока, если я сижу у ног Батильды, то лишь потому, что мне необходим тихий уголок, где я мог бы перечитать открытку, которую только что, после нескольких месяцев молчания, получил от Клары.
Еще сегодня утром, когда портье Леон протянул мне конверт, – как далека была Германия! И Кельштайн, и Черное озеро, и сама Клара. И вдруг она мне пишет!
«Полю Марло,
гостиница „Три льва“,
улица… Париже, Франция»
Я узнаю ее мелкий, цепкий почерк, и при виде этих неуместных следов от коготков неистовые чувства прошлого лета тотчас вспыхивают с новой силой. Я думал, что давно с ними расстался, сбросил, как старую шкуру после линьки, но они живы, несмотря на то что Клара так небрежно отвечала на мои письма, тоже с каждым разом становившиеся все короче и холоднее.
Еще сегодня утром кельштайнские приключения были всего лишь сказкой, ничего общего не имеющей с моей сегодняшней жизнью. Последняя страница перевернута, книга закрыта и поставлена на полку в темном коридоре, соединяющем детство с юностью. И вот Клара сообщает, что через несколько дней приедет в Париж. Адреса не дает. Называет имя. Жанна. Она заранее радуется поездке, пишет, что свяжется со мной, как только приедет, и мы, наконец, увидимся. Это все.
Поднимаю глаза на Батильду, она тоже читала, заглядывая мне через плечо. Жду, что мраморные губы дрогнут в насмешливой улыбке. Но ничего не происходит.
В ожидании приезда Клары я остаюсь посредственным учеником выпускного класса. Мне физически нестерпимо сидеть взаперти в жарких комнатах, пропитанных запахами пота и мела, и очень трудно разделять увлечения одноклассников, чьи отцы и деды учились в этом же лицее. Так и кажется, что будущее принадлежит им, и дорога перед ними прямая: они пополнят ряды ученой буржуазии.