355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Пежю » Смех людоеда » Текст книги (страница 10)
Смех людоеда
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:42

Текст книги "Смех людоеда"


Автор книги: Пьер Пежю



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

ПРИЗВАНИЕ
(Веркор, осень-зима 1968 года)

Октябрь в моем представлении всегда соединялся с возможностью начать все заново либо с неизбежностью глубоких изменений. Я даю себя увлечь мощному осеннему потоку, в котором сливаются теплые цвета, рыжие и карминные оттенки. Мне нравятся бодрящий утренний холодок, яркая синева неба, обещание щедрых дождей. А главное – я испытываю облегчение оттого, что покидаю лето, тяжелое, медлительное время года, наваливающееся, словно свиноматка на своих поросят. В этом году, после стольких общих и личных потрясений, я ясно чувствую, что должно еще что-то произойти. В разворошенном Париже я встретил Жанну. В том самом Париже, по которому, может быть, невидимо и неслышно бродит Клара…

При сегодняшнем мягком свете на всех лицах можно прочесть, что ничто теперь не будет «как раньше», что разрывы сделались легкими и необходимыми. Отныне мы живем на прогалине возможного, временно отдалившись от страхов. Кто вспомнит потом, что на несколько месяцев кривая самоубийств в Париже резко упала?

Я говорю маме, что больше не хочу учиться в Школе изящных искусств, что не буду получать никаких дипломов и недавно нанялся разнорабочим в больницу Святого Антония. Но главным образом я намерен путешествовать, плыть по воле волн, рисовать и писать. Мать только покачала головой, вскинув брови, но улыбается понимающе, как будто и ей ничего не остается, кроме как дать себя подхватить этой освободительной волне, которая накрыла одновременно и ее, и меня, и многих других. Она, в свою очередь, сообщает мне, что решила оставить работу в книжном магазине у «Одеона», взять долгий отпуск. И тоже собирается уехать.

– Посмотрим, – восклицает она, – посмотрим! В конце концов, я еще молода! И мне надо тебе сказать, Поль, я встретила одного человека… Он мне нравится, и я буду жить с ним. Да, посмотрим…

В воздухе ли что-то такое носится, отчего я слушаю ее не только как мою мать, но и как женщину? «Еще молодую» и полную желаний женщину. А несколько дней спустя мы вместе трогаемся в путь, направляясь на юго-восток. Мама ведет только что купленную малолитражку. Сначала она хочет окунуться в прежнюю лионскую атмосферу, взглянуть на наш прежний квартал. Затем поедет к «одному человеку» в маленький городок в Веркоре. Там мы с ней расстанемся, и дальше я буду путешествовать в одиночестве. Предложение мне нравится.

Я весело уволился из больницы Святого Антония, где соглашался на самую грязную работу ради того, чтобы покончить с жалким положением студента, пожить среди тружеников, а главное – быть рядом с Жанной. Я приходил с раннего утра и, натянув резиновые перчатки, переходил из палаты в палату, из блока в блок, собирая на свою тележку все, что надо было отправить в мусоросжигатель или в автоклав [17]17
  Аппарат для проведения различных процессов при нагреве и под давлением выше атмосферного.


[Закрыть]
. Отходы, подлежавшие уничтожению, инструменты, которые надо было простерилизовать. Молчаливый сборщик запятнанных кровью бинтов, шприцев и грязных постелей. Мне случалось встретиться с Жанной, голой и сдобной под халатом, с выбивающимися из-под шапочки прядями светлых волос. Ангел, равнодушный к моим низменным, грязным делам, ободрявший меня перед тем, как присоединиться к белоснежной стае медсестер или участливо склониться над каким-нибудь истерзанным телом. Я был покорен ее беспредельной доброжелательностью и постоянной готовностью помочь, но как мне было не думать о том, что Жанна точно так же примет в свои объятия и пустит в свою постель первого попавшегося страдальца? Иногда эта мысль постыдно ранила мое самолюбие, и мне хотелось исчезнуть.

Так вот, в первых числах октября я расстаюсь и с этой чертовой работой, и с моей ангельской подругой, которая, когда я сообщил ей о своем отъезде, нисколько не удивилась и не огорчилась.

В Лионе я никаких особых чувств не испытал, хотя мама настояла на том, чтобы вывести меня на тесные подмостки старого театра моего детства. Я снова вижу наш двор, наши окна, полустертые буквы «Новейшая типография» на фасаде и большую ярко-желтую вывеску – теперь типография называется по-новому: «Креапресс». Маме нравится, она находит, что это выглядит современно.

Потом мы двигаемся в сторону Изера, а дальше начинаются тугие петли извилистой дороги, по которой можно проникнуть в каменную крепость.

Почему именно Веркор? Для меня название этих гор, разумеется, связано с Сопротивлением и с убийствами, о которых мне много рассказывали. Сколько раз слышал я ребенком о побеге моего отца, о том, как он сбежал в Лионе из здания гестапо, как жил в этих легендарных горах, где партизаны некоторое время его прятали, а потом возобновил в другом месте и под другим именем свою подпольную деятельность? Кто этот незнакомец, к которому едет мама?

Машина с трудом карабкается по склонам. Я расспрашиваю маму об этом еще недавнем прошлом, она на мои вопросы отвечает коротко, готовыми фразами, сто раз повторенными историями, скупыми на подробности, – словом, уклончиво. Неизменно повторяющееся разочарование. Часы и километры остаются позади, а я так ничего нового и не узнал о моем отце и еще того менее – о моей матери, а ведь она тоже рисковала.

От прошлого самых близких людей и даже от всей их жизни мы только и находим, что пыльные обрывки с дырами умолчаний – в точности как бывает, когда открываешь шкафы со старомодной, разрозненной одеждой и вытряхиваешь из карманов старые билеты, счета из давно закрывшихся ресторанов, вышедшие из употребления монетки и прочий сор неприметной жизни.

Мы поднимаемся на плато, сейчас я расстанусь с матерью, приехавшей к человеку, о котором ей не хочется мне рассказывать. И тут я понимаю, что именно через этот великолепный пейзаж и двинусь, не имея ни малейшего представления о том, куда пойду. Целую маму, захлопываю дверцу и трогаюсь в путь с рюкзаком за спиной и маленьким чемоданчиком в руке – в него я сложил все для рисования.

Небо над известняковыми грядами, окружившими желто-серые луга и черные, красные, бурые и рыжие леса, ярко-синее. Веркор – это пространственно-временной корабль, который плывет вспять то на юг, то на запад, в зависимости от силы ветра и движения облаков. И ты чувствуешь, как высоко вознесено это исполинское плато, как далеко внизу осталась суета твоего времени, как далеки от тебя подожженные машины, вывернутые булыжники и это новое, незнакомое перевозбуждение, овладевшее умами и телами. Здесь, на высоте более тысячи метров, можно поверить, что за тридцать или сорок лет ничего не изменилось. Красоту этим местам придает их суровость.

Бодрящий холодок. Сначала я иду прямой и пустынной дорогой, протянувшейся в стороне от свернувшихся клубочком деревушек. Но здесь попадаются и тяжелые, крупные строения: они кажутся надменными от строгости и равнодушия ко всему, чтобы могло бы украсить подступы к ним. Словно сбежав из своих деревень, они теперь пасутся, высокомерные и хмурые, среди каменистых полей. Спускается вечер. Вокруг корявых деревьев начинает клубиться легкая синеватая дымка. Какая же мощь должна быть у этих стволов, чтобы устоять против скручивающего их ветра! Какое терпение у веток, которые снег каждую зиму гнет и ломает! Вода, как кислота, разъедает камни – они все изнутри резные, пустые, с острыми краями.

Пальцы у меня зябнут, но раз или два я, не удержавшись, пристраиваюсь на обочине и, использовав свой чемоданчик вместо этюдника, набрасываю неподвижную усмешку камня или загадочный жест ветки. Меня привлекает не столько пейзаж Веркора, сколько эти разбросанные камни, истерзанные стихиями. Я дрожу от холода, но, пока рисую, я прикасаюсь к материи мира.

Потом очень быстро темнеет. Огоньки, разбросанные далеко друг от друга, готовятся сопротивляться сначала сумеречной расплывчатости, потом ночной темноте. А так ли необходимо воспроизводить эти каменные обличья, запечатлевать их случайные изломы, складки и трещины? Может быть, если бы я был старше, намного старше, мудрее или спокойнее, я удовлетворился бы одним созерцанием этих камней. Смогу ли я когда-нибудь, опустив пустые неподвижные руки, зарыть поглубже в голову желание рисовать и только бесконечно долго смотреть, каменея, на эти твердые каменные глыбы?

Я рассчитываю с наступлением ночи воспользоваться легендарным гостеприимством местных жителей. Свернув с темной дороги, добираюсь до какого-то городка или поселка, толкаю застекленную дверь пустого трактира, сытно там ужинаю и устраиваюсь на ночлег. Скрипучие половицы, замызганные обои, потрескивающая в полной тишине мебель. Путешествие в прошлое в глубоком сне, когда мне наконец удается полностью расслабиться, лежа на исполинской кровати с пахнущими стиральным порошком и плесенью холодными шершавыми простынями. На рассвете – обжигающий кофе в по-прежнему пустом зале. Тучный хозяин выходит из кухни, обтирая тряпкой пухлые руки.

Как и накануне, он недоверчиво оглядывает единственного клиента с головы до ног. Потом решается сесть за мой стол и, морщась от боли, взгромоздить на стул толстые ноги.

– Вы-то, молодые, ходить можете! Счастливые, можете путешествовать! А мне стоит пройти каких-то десять шагов, и начинаю пыхтеть как паровоз… Да, ничего не скажешь, хороший бардак вы, молодежь, устроили этой весной… Но если вы думаете, будто сможете расшевелить общество, которому только и надо, что мирно дремать, так вы попали пальцем в небо. Хотели поиграть в войнушку, немножко подраться с новыми злодеями… Да, молодость – прекрасное время!

Толстяк шлепает ладонью по столу. Стул, на котором его зад целиком не умещается, стонет под тяжестью трактирщика.

– А только ничего вы не видели, ничегошеньки! Не видали вы настоящей войны! Я-то раньше до того проворный был! И худой был в ваши годы, можно сказать, даже тощий. Это я уже после освобождения все свои килограммы набрал. Когда жизнь наладилась… или сделала вид, что наладилась. Нет, кроме шуток… Вы знаете, что творилось здесь у нас, на плато? В то время иллюзии были у нас самих. Мы здесь были от всего отрезаны. Во всех других местах была война, была оккупация. Внизу люди голодали и боялись. А мы здесь чувствовали себя защищенными. На фермах была еда. Снизу приходили ребята, их было все больше. И оружие у них было все более тяжелым. Мы в конце концов привыкли к обстановке казармы под открытым небом. Французский флаг – представляете себе? Каждое утро партизаны салютовали знамени. На деревенских площадях! Так и было – я ничего не придумываю! Ни одного немца здесь не было! А что касается десантов – тут каждый потрудился. Да, у нас наверху была настоящая маленькая Франция, и к краям ее было не подступиться. Ну то есть это мы так думали. Потому что однажды фрицы на нас свалились. С неба свалились, посреди темной ночи, как стервятники, мерзкие твари. Они закрепились там, у Вирье. Их становилось все больше. Они шли через перевалы, пробирались ущельями. Мы быстро поняли, зачем они пришли – чтобы все разрушить, чтобы жечь и убивать. Они это делали с чудовищной размеренностью. Наши парни, которые всего несколько дней назад красовались в форме, при знаменах и все такое, держались героически! Но они не выдерживали – тех было намного больше. Серые гусеницы наползали. И сметали все на своем пути. Даже коров. И собак. С утонченной жестокостью. Кого – на кол. Детишек живьем прибивали к дверям амбаров. Все горело. Понимаете, наш оазис превратился в ад. Вы, конечно, и представить себе этого не можете. Слова-то говорить можно, только все, что скажешь, не будет иметь ничего общего с реальностью! Вот так-то, мальчик мой!

Трактирщик весь взмок. В конце концов он, угостив меня еще чашкой кофе, переходит со мной на «ты».

– Ну так вот, можешь спокойно ходить по нашим дорогам, здесь можно ходить пешком, всех этих призраков тебе никогда не увидеть. Да ты вообще их не увидишь! Война – не столько битвы, сколько невообразимая человеческая мерзость.

Ближе к полудню я выхожу из трактира и двигаюсь на юг. Продолговатые белые облака опускаются на плато, как свертки парусов на палубу исполинского корабля. Толстяк торжественно вручил мне вылинявшую желто-зеленую маршрутную карту пятидесятых годов. Старая бумага покрыта крупными пятнами и порвалась на сгибах, но я разглядел, что за Латраном, Ле Моллардом и Сезеглизом дорога тянется вдоль ущелий Брюиссана и выходит к Вирье. Дальше снова идут узкие петли, и, наконец, горы снижаются к югу. И тогда открывается куда более радующая взгляд площадка, настоящая южная равнина, залитая последним теплым осенним светом. Не знаю, сколько дней мне потребуется потом, чтобы обойти Прованс, но я твердо намерен не останавливаться до самого моря.

А пока мне, чтобы добраться до кормы большого корабля Веркора, ничего другого не остается, как идти, оставив позади безлюдные перепутья ниже Молларда, неуютной дорогой, прорубленной среди влажных черных камней, до того крутой, что оглянуться страшно. Внизу, под чудовищными скалами, отколотыми бурями от склонов, глухо рокочет поток. Временами эхо подхватывает грохот невидимо падающих на дорогу камней.

Никто на свете и не догадывается, что я – единственный крохотный странник, идущий по этой узкой тропе. Я мог бы все на этом и закончить. Все бросить. Свалиться в пропасть. Погибнуть среди складок. Вжаться между глыбами. Окаменеть. Ни один призрак не бредет мне навстречу.

Но ущелья внезапно расширяются, передо мной – залитые светом желтые луга, во всех направлениях поделенные низкими каменными стенками сухой кладки. Только что я был сдавлен со всех сторон – а теперь открылось огромное пустое пространство, продуваемое яростными ветрами, и земля выгибается навстречу небу. Не видно ни одного зверя, даже у металлических поилок с переливающейся через край водой.

Миновав последний уступ, я предчувствую и последнюю впадину, крутой спуск по петляющей дороге – это уже обещание юга. На краю городка – Вирье, вероятно, ведь больше нечему здесь быть, – захожу поесть и попить в кафе, оно же – задымленная кухня обычного дома. Там сидят несколько мужчин, они замолчали, как только я вошел. Эти славные дядьки не могут удержаться и, пока я ем, меня разглядывают. На другой стороне улицы, у входа на кладбище, чьи бледные кресты виднеются чуть дальше, стоит странный памятник. Допив кофе, берусь за дверную ручку и чувствую взгляды, вонзившиеся мне в спину, словно вилы. Пойду взгляну поближе на аэролит [18]18
  Камень космического происхождения, каменный метеорит (устар.).


[Закрыть]
, свалившийся в этот медвежий угол.

Даже в двух шагах от скульптуры нельзя сказать с уверенностью, что она изображает и изображает ли она вообще что-нибудь… Но поражает тщательная обработка камня, со всеми этими углами, складками, витыми узорами и выемками. А рядом – куски необработанной глыбы: так и кажется, будто она сейчас раздавит и поглотит тонко проработанные формы. И внезапно понимаешь, что перед тобой истерзанные тела – тебя просто носом ткнули в их страдания. Тела людей, переставших быть людьми, превратившихся в животных, сделавшихся всего лишь материей. Тела свалены одно на другое, как дрова в костре, приготовленном для казни.

Протягиваю руку, раскрыв ладонь, и сам не очень понимаю, зачем я это делаю, чего хочу: скульптура – спрессованная жестокость, невозможно сказать, какой рот готовится укусить, а какой всего лишь молит. Какая из рук убивает? Какое из тел – тело убитого? Окаменевший хоровод ужасов. А я продолжаю стоять перед этим.

Местные из кафе убеждены, что я потащился пешком в их богом забытую дыру только для того, чтобы посмотреть на этот памятник с его сбежавшими с кладбища покойниками. Между собой они говорят об этом недавнем творении с гордостью, опаской, неодобрением и смутным суеверным чувством, словно памятник придает городку темное величие, к которому они не стремились, но оно им все же льстит. Они называют скульптуру Камнем.

– Он сейчас у себя, – внезапно сообщает мне высокий тощий тип, прислонившийся к стойке и пристроивший локти среди целого леса рюмок.

До сих пор никто со мной не заговаривал, но он подал сигнал.

– Ну, конечно, если вы пришли повидать его, – говорит другой, усмехаясь в бороду и уставившись на дно пустого стакана.

Потом ко мне поочередно обращаются и другие, сидящие в тени. Они говорят все одновременно.

– Как посмотришь на Камень, хочется увидеть и остальные, что верно, то верно!

– Скоро все поле будет заставлено его статуями… Ну, это его дело!

– Эти глыбы надо сюда втаскивать. Некоторые ему привозят издалека.

– И он здорово накачал бицепсы.

– У него есть машина с краном…

– Чего говорить, настоящий художник! Он говорит, ему подходит здешний воздух, простор и все такое. Но он не местный. Он давно сюда перебрался, но он не местный!

– Здешний воздух, а то как же! Его статуи тоже дышат воздухом, стоят на самом ветру…

– Воздух такой, что в самый раз отморозить это самое, только им и зубами-то не постучать, потому как ртов у них нету.

– Ну, этот художник, в общем, славный малый. Когда приходит, а приходит он даже среди зимы, даже в дождь, всем ставит выпивку.

Оказывается, автор памятника около кладбища, Камня, как они его называют, живет совсем рядом, в большом, отдельно стоящем доме, в двух километрах от городка. Некий Доддс, Филиберт Доддс.

Теперь все в этом большом зале зашевелились, все советуют мне пойти посмотреть на статуи.

– Знаете, сюда многие к нему приезжают. Он знаменитый. Он свои статуи продает.

Прощаюсь со всеми, направляюсь к двери. Туман все больше сгущается, уже не разглядеть края плато. Иду напрямик через луга, перелезаю через несколько каменных стенок. Мне нравится переступать через эти ряды белесых заслонов, годами аккуратно складывавшихся по краю поля. И вот оно передо мной – огромное, высокое, широкое здание, похожее на исполинский панцирь. Ну и здоровенный же он! А вокруг и впрямь проступают в сумерках высокие застывшие фигуры. Сколько их здесь? Десяток, дюжина, два десятка? Все они стоят прямо, в нескольких метрах одна от другой. Неподвижные настолько, что кажется, будто расстилающаяся вокруг них серая трава медленно плывет. Это хрупкие, перекрученные фигуры, нагие и окутанные дымкой, и ни головы, ни конечностей не разглядеть. У каждой из статуй своя особенная поза, каждая поглощена собственными мыслями. Тайное общество, орден молчащих…

Мной овладевает нелепое желание помериться силами с этими каменными созданиями, притягивает их командорская неподвижность, словно после целого дня ходьбы и одиночества их тяжесть могла помочь мне сделаться еще легче, а их размеры – съежиться. И еще хочется ощутить ладонью их шероховатость, сделаться тверже самому, запустив пальцы в их расщелины. Кто-то их тесал, выдалбливал, сверлил, резал, шлифовал, устанавливал, но восторжествовало их безразличие. Чувствуешь, насколько жалка человеческая сила, которую пришлось расходовать на то, чтобы они родились, а от них теперь, когда они всей своей тяжестью давят на землю, исходит нечеловеческое спокойствие.

Может, посидеть немного в центре неровного круга, образованного этим слепым дозором?

Подхожу еще ближе. Но тут за моей спиной скрипит дверь. Я вздрагиваю. В светлом прямоугольнике стоит человек. Наблюдает за мной. Я вижу горящий кончик его сигареты, призрак дыма вокруг него.

– Не позволяйте этим старым девам себя запугать, – произносит громкий веселый голос. – Им очень бы хотелось оставить вас на всю ночь у себя. Но они могут разозлиться. А если вы заблудились, так заходите погреться у огня.

На пороге большой комнаты, где на покрытых мешковиной диванах сидят двое мужчин и три женщины, я впервые встречаюсь со скульптором Филибертом Доддсом. Он спокойно смотрит, как я переступаю порог. Ему на вид лет сорок пять, от уголков светло-голубых глаз с золотистыми искорками, придающими ему чуть насмешливый вид, разбегаются гусиные лапки. Во рту зажат бесформенный окурок. Доддс одет в потертую кожаную куртку, плотно облегающую фигуру, на ногах грубые башмаки, заляпанные чем-то белым. Он выше меня, крепкий, широкоплечий. Смотрю на его руки – мускулистые, сильные, в мозолях и царапинах.

Здороваюсь со всеми, протягиваю руки к огню. Доддс сворачивает новую самокрутку. Бестолково представляюсь, рассказываю, что путешествую пешком и без определенной цели. Никого это, похоже, не удивляет.

Начинается долгий вечер, и с этого же вечера я остаюсь у Доддса: несколько недель, проведенные в недрах его гостеприимного дома.

Встреча, откровение, открытие: может быть, исполинские статуи меня околдовали? Я не спущусь по живописно петляющей дороге к Провансу, морю и не знаю каким еще блаженствам.

Каждый день безвольно соглашаясь на предложение Доддса отложить мой отъезд ради того, чтобы, как он говорит, «поработать чуть посерьезнее», я дотяну в Вирье до первых холодов.

Огонь в камине, крепкая выпивка. Я согрелся. Услышав, что я учился в Школе изящных искусств, друзья Доддса захотели посмотреть мои рисунки. Листы переходят из рук в руки. Без комментариев. Женщины игриво, жизнерадостно и подробно расспрашивают меня о том, что они называют «событиями». Но то, что происходит сейчас в Праге, волнует их куда больше, чем то, что было в Париже. Танки Варшавского договора против толпы. «Коктейли Молотова». Свастики, воровато намалеванные белой краской на броне машин советского союзника, ставшего захватчиком. Эти художники куда больше обеспокоены последними событиями, чем мои ровесники, – для них речь шла о прогнозируемом злодеянии режима, от которого ждать больше нечего. Я засыпаю на ходу.

Наутро воздух прозрачен, облака стремительны. Уже слышу лязг металлических инструментов. В большом сарае, превращенном в мастерскую, небритый Доддс с погасшим окурком во рту и натянутой на уши шапке с силой бьет по камню. Глаза искрятся под защитной маской. Он кивает мне, после чего перестает обращать на меня внимание и снова затягивает песню: «Жизнь такая, жизнь такая… Вспоминаю-забываю».

Ближе к полудню он застает меня рисующим его каменных девиц – я выбрал их своими моделями. Прижав бумагу к камню, тру ее грифелем, чтобы получилось зерно. Но я не могу удержаться и не корежить на бумаге его статуи. Доддсу, кажется, на это наплевать. Он веселится. Просовывает руки в щели, которые проделал в торсах и животах своих статуй.

– Видишь, вот в чем штука – ловлю реальность через дыры в ней!

Его друзья бродят туда-сюда, читают или курят на солнышке. Один из местных парней помогает ему передвигать глыбы при помощи установленного на грузовике крана.

Доддс сидит на деревянной скамье за столом, заставленным бутылками и заваленным книгами, окурками и эскизами. У него своеобразная манера брать бутылку красного за горлышко и наливать вино, цокая ею о края стаканов. Он задумчиво водит пальцем по лезвию своего складного ножа, не спеша пережевывая хлеб с сыром. Ест за двоих! А уж пьет!

– Ну, дернем еще…

Две из гостящих у него женщин очень с ним ласковы. Он обнимает их за плечи, нежно привлекает к себе, шутит. Говорит мало. Большей частью общие слова, насмешливые или пустые реплики, но иногда, словно мимоходом, с непосредственной грубоватостью Доддс бросает несколько резких, сжатых фраз о своем ремесле скульптора. Я буду проводить рядом с ним день за днем и некоторые из них запомню.

Доддс говорит: «По сути, я прост и первобытен. Я понятия не имею, что делаю, когда работаю. Я высекаю вслепую, по слуху. Надо уметь слушать камень. Пустота, заполненное пространство. Через некоторое время камень сам начинает вопить, что с него хватит…»

Он говорит: «Некоторым кажется, будто это не закончено, но для меня все уже проработано во всех деталях, до самых дальних закоулков, как собор».

Он говорит: «Скульптура, имей в виду, – это бой, это битва. Если начал, должен лупить до конца, иначе камень тебя самого пошлет в нокаут! Под конец бой переходит в рукопашную. Ты ему делаешь больно, но и он тебе спуску не даст. Я своих больших девочек произвел на свет в муках, как самка, как зверь, как каторжник».

Он говорит: «Но наступает минута, когда больше не надо бить, не надо резать, не надо ранить. Надо, напротив, приласкать… Ласки – до и после схватки».

Он говорит: «После всех этих тревог, всего этого пота понимаешь, что оставшаяся материя, та, которая обрела форму, – это и есть жизнь, настоящая жизнь. Кулаками пробиваешь себе дорогу через хаос! Большие немые глыбы, которые ждут, пока ты им вломишь, – сгусток хаоса. Ты наведешь там порядок, ты принесешь туда любовь, нагонишь страх, ужас. Сечешь?»

Он говорит: «Я знаю, когда она закончена. Я это чувствую. Тогда я отхожу, отступаю и вижу пространство, которое появляется вокруг… Скульптура, такая тяжелая, такая твердая, нужна и для этого тоже: показывать пустоту. Видишь ли, пространство между формами – тоже форма».

Он говорит: «Статуи, эти каменные штуки, которые мы, надрываясь, высекаем, еще и дают нам почувствовать, что такое пребывать на земле. Они давят на нее своей тяжестью. Они с чертовской силой на нее напирают. И тогда мы рядом с ними понимаем, что могли бы взлететь, нас могло бы унести ветром. Когда они, эти скотины, уже существуют, мы уже ничего не значим, нас попросту нет! Они сами смотрят. Сами присматривают. А мы можем катиться на все четыре стороны».

И Доддс, закатываясь смехом, стряхивает последнюю каплю красного себе в стакан. Мне так нравится, когда он говорит «дернем» или «еще разок затянусь – и к станку», «надо это дело перекурить», и когда он протягивает гостю согнутое запястье вместо перемазанных пальцев со словами: «Держи пять, приятель, только у меня лапы грязные…» Старые добрые словечки. Старый добрый смех. Сечешь?

Вскоре я уже делаю, что могу, стараюсь приносить пользу. Колоть дрова для камина – какое наслаждение обрушить топор на полено, стоящее на колоде, лезвие одним махом его рассекает, обломки со свежими срезами летят в стороны и с глухим стуком падают. Усталости я не чувствую, штабели наколотых и аккуратно уложенных дров быстро растут. Доддс заметил у меня потребность что-то с силой делать руками. Своего рода отдых после тщательной проработки рисунка. Когда он предлагает мне поработать с глиной или гипсом, я так и бросаюсь мять, растягивать, лепить материю, давить ее пальцами, я стискиваю сырую массу ладонями, скребу, заглаживаю, потом жду, пока вещь высохнет и затвердеет. Доддс подходит взглянуть. Когда я смотрю, как он нещадно бьет, чертыхаясь, берется то за отбойный молоток, то за болгарку, то за полировальный инструмент, понимаю, чему мне еще предстоит научиться. Он ворчит, бормочет, посмеивается, сам с собой разговаривает и поет во все горло: «Жизнь такая, жизнь такая… Вспоминаю-забываю».

И вдруг я слышу у себя за спиной:

– Осторожно, парень, не увлекайся подробностями. Не перемудри. Забудь свои рисунки. Оставаясь дикарем, сможешь достичь куда большей тонкости. Сечешь?

Кажется, секу. Друзья Доддса уезжают. Приезжают другие. Его женщины и со мной очень милы. И где мне взять силы, чтобы уйти?

Наступает день, когда Доддс небрежно спрашивает, не хочется ли мне взять в руки инструменты. Он протягивает мне их, называет: зубчатый резец, долото, бучарда, рифлуар…

– Давай, намечай! Старайся уловить, как устроен камень. У него есть сердцевина и прожилки. У него есть свои слабости, свои потайные линии. Начинай потихоньку. Если будешь к нему внимателен, он понемногу перед тобой раскроется. Здесь звук более глухой. Здесь камень крошится, здесь он помягче, ты выбираешь, расчищаешь. А здесь, видишь, сопротивляется… Давай! Не только на глаз, но и на слух…

Я набрасываюсь на камень. Стараюсь изо всех сил. Доддс мне не мешает. Мои промахи его забавляют. Он объясняет мне, но так, будто он тут ни при чем. Мои волдыри лопаются, руки кровоточат.

– Ну, иди передохни немного, чтобы не сдохнуть. Пойдем выпьем.

С первым снегом, когда каменные великанши покрываются тонкой белой пленкой, я отправляюсь в Вирье, чтобы сесть в автобус, спуститься в долину, доехать до вокзала и вернуться в Париж. Доддс меня не удерживает. Протягивает запястье, заляпанное гипсом:

– Жму пятерню!

Он понял, что я вернусь, что я подцепил эту заразу, что теперь у моих рук, моих мышц, моих сухожилий и нервов есть свои требования.

Я возвращаюсь в Париж перед самым Рождеством. Меня оглушает толпа, мечущаяся по празднично освещенным ночным улицам. Я думаю о Жанне. Мне очень хочется ее увидеть, но я боюсь, толкнув ее дверь, услышать смех и застать на своем месте незнакомца, уплетающего яблочный пирог.

Мама вернулась из Веркора задолго до меня. Она сумела дать мне понять, что теперь хочет остаться одна в квартире над «Тремя львами» – чтобы жить своей жизнью, как она говорит. Тем лучше. Мне так нетрудно переехать. К тому же дядя, похоже, на меня страшно зол, я в его глазах отныне выгляжу подонком. Я участвовал в беспорядках!

Я напал на след Максима. Он более или менее ушел в подполье и мечтает о насильственных действиях. Мне хотелось бы рассказать ему о Филиберте Доддсе, но мои пластические приключения далеки от его сегодняшних навязчивых идей. Как-то вечером он ведет меня в мерзкую комнату, достает из ящика блестящий пистолет и гордо протягивает мне. Не знаю почему, но тон, которым он произносит: «Вот каким языком мы теперь будем с ними разговаривать…» – напоминает мне дядю с его «бугром». У каждого свой бугор!

Кроме того, я уверен, что Клара сейчас в Париже, потому что Леон, которого я тайком зашел повидать, сказал, что она недавно приходила и спрашивала обо мне.

– Плоховато выглядела немочка.

Я все еще не осмеливаюсь пойти к Жанне, хоть и горю желанием рассказать ей про Веркор, показать свои руки и попросить приюта и нежности, и потому решаю временно опять пойти разнорабочим в больницу Святого Антония в надежде встретить там мою ненаглядную медсестру.

Но в то самое мгновение, когда, слоняясь около гостиницы, иду потрепать по гривам моих трех львов, я натыкаюсь на Клару, которая в очередной раз волшебным образом оказалась у меня на пути. Не знаю, как она это проделывает. Очень быстро замечаю, что она неуловимо изменилась, хотя в чем именно – толком не пойму. Она стала чужая. Непривычно элегантная. В черном пальто и черных сапогах. Но главное – у ее синих глаз и в углах рта появились еле заметные серьезные складочки – может быть, от усталости. Они придают ей почти трагический вид.

Она подходит, кладет руки мне на грудь, целует в обе щеки. Запускает пальцы в свои коротко остриженные волосы и смотрит на меня с видом чувственной кошечки, способной отскочить в сторону, как только захочешь ее погладить.

Ясно вижу, что она чем-то озабочена. Я знаю про ее связь с Кунцем, и меня это не касается, но Кларе доставляет недоброе удовольствие на нее намекать. Она попеременно то как будто бы никакого значения ей не придает, то подчеркивает ее, радуясь, если удается меня задеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю