Текст книги "Цицерон"
Автор книги: Пьер Грималь
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)
Говоря о друзьях Цицерона – его ровесниках, мы не упомянули Тита Помпония Аттика, которому суждено было сделаться спутником, советчиком, а подчас банкиром и доверенным лицом нашего героя во все дурные и светлые дни его жизни. Аттик, четырьмя годами старше Цицерона, был его другом в том полном и специфическом значении, которое вкладывали в это слово римляне. Он происходил из очень древнего рода, возводившего свою генеалогию к царю Нуме. В отличие от Цицерона, родившегося в Арпине, Аттик был римлянин из Рима. Странным образом, однако, та ветвь Помпониев, к которой принадлежал Аттик, никогда не давала магистратов. Его отец, как и отец Цицерона, предпочел остаться простым всадником, благо весьма изрядное состояние давало ему такую возможность. Аттик по примеру отца также неизменно отказывался занимать государственные должности и опять-таки, подобно отцу, посвятил жизнь ученым занятиям, окружив себя друзьями и греческими отпущенниками, разделявшими его вкусы. Он бывал в доме Муция Сцеволы, слушал, как и Цицерон, наставления старого правоведа, вместе со своим другом посещал занятия Федра. Федр приводил в восхищение и его, но в отличие от Цицерона, всегда открытого любому философскому учению, Аттик твердо выбрал эпикуреизм и на всю жизнь остался ему верен. Выбор этот окончательно укрепил Аттика в его решимости не заниматься государственными делами, поскольку Эпикур советовал свои i ученикам не вмешиваться в политику, по природе своей несовместную с безмятежным спокойствием души. К тому же во время кровавых неурядиц в Риме, о которых у нас уже шла речь, Аттик не раз подвергался опасности как двоюродный брат Сульпиция и друг младшего Мария, содействовавший его побегу. По всем этим причинам он решил покинуть Рим и искать пристанища в Афинах. Так он и поступил скорее всего в 86 году и прибыл в Афины вскоре после захвата города Суллой. Там несколькими годами позже Цицерон встретился с ним, и они возобновили ученые занятия, столь привлекавшие обоих.
Напряженная духовная деятельность Цицерона принесла свои плоды. Он многого добился в практическом красноречии, но решил, кроме того, оформить результаты своих занятий в виде теоретического сочинения, сохранившегося до наших дней лишь отчасти и состоявшего из двух книг под общим заглавием «О расположении материала». Как показывает само это название, речь там шла об искусстве разыскивать материалы, необходимые оратору, и о том, какие приемы в зависимости от темы речи следует применять для придания ей вящей убедительности. Наша задача сейчас состоит не в детальном анализе этого сочинения, а в том, чтобы найти его место в духовной эволюции автора и связать его с тем конкретным моментом этой эволюции, когда усвоенные Цицероном разнообразные учения начинали сходиться в единое целое – в первоначальный очерк его теории красноречия. Введение к первой книге обнаруживает влияние Аристотеля, а в известной мере и Сократа. Цицерон предупреждает здесь об опасностях, что таит в себе искусство красноречия, и говорит о неоценимых услугах, которые оно в то же время оказывает человечеству, затем переходит к техническим приемам, применяемым риторами, и вступает в полемику с одним из них, Гермагором; тот как раз опубликовал свой трактат, и Цицерон характеризует его как на редкость плохо написанный, а ведь кому, как не оратору, добавляет он, должно писать с блеском? Соответственно сам Цицерон всячески пытается оживить стиль своего сочинения риторическими украшениями. В начале II книги он рассказывает известную историю о художнике Зевксисе, который, дабы запечатлеть в своей картине красоту Елены, пригласил нескольких девушек и взял от каждой из них самые прекрасные ее черты. Пример этот понадобился Цицерону, чтобы оправдать свою манеру использовать самые разные источники, сочетать их по собственному свободному разумению и сохранять независимость от однозначных школьных наставлений.
Позже, в трактате «Об ораторе», Цицерон строго отозвался о своем первом опыте как о собрании необработанных выписок из школьных тетрадей. Это чрезмерно – и, может быть, аффектированно – строгое суждение не должно скрыть от нас всю новизну и всю значительность предпринятой попытки: рассмотреть приемы красноречия, вплоть до самых технических, в философской перспективе, свести к единству те два регистра человеческой мысли ,которые, начиная с этого времени, Цицерон всегда будет рассматривать как неразрывно связанные и дополняющие друг друга – философию и красноречие.
«О расположении материала» (а может быть, и сочинения, посвященные другим разделам риторики, если они действительно были написаны, что представляется весьма сомнительным) явились далеко не единственным результатом литературных занятий Цицерона в то время, когда он, видя, что творится в общественной жизни Рима, откладывал и откладывал свое вступление на путь политической деятельности. В те же годы он перевел «Экономику» Ксенофонта, несколько диалогов Платона (какие именно, неизвестно, но бесспорно, что в число их входил «Протагор») и, по всей вероятности, «Феномены» Арата, дополненные некоторое время спустя переводом «Предзнаменований».
Цицерон скорее всего рассматривал эти переводы как упражнения в стиле; это, однако, не помешало ему опубликовать их, и, хотя до наших дней они не сохранились, некоторые древние авторы, в первую очередь грамматики, пользовались ими и приводили из них отрывки еще в IV веке н. э. Примечательно, что молодой Цицерон избрал для такого рода упражнений сократические диалоги. Может быть, его привлекал сам жанр, и он уже тогда подумывал о диалогической форме своих будущих трактатов, а может быть, просто стремился овладеть всем богатством латинского языка и научиться пользоваться им с той свободой, которую дает лишь длительная практика в переводе; по его словам, он использовал в этих сочинениях также все, что дали ему упражнения в ораторском искусстве и декламации. Не исключен и еще один мотив: Цицерон отдавал себе отчет в своей чрезмерной склонности к патетике, к гиперболе и хотел с самого начала положить предел этому увлечению, усваивая приемы возможно более чистого и ясного аттического стиля. Этим желанием определялся, наверное, выбор Платона и Ксенофонта; над приданием своему стилю необходимой ясности Цицерон работал и позже, на Родосе.
По правде говоря, в литературном наследии Ксенофонта он мог бы избрать для перевода не только «Экономику», равно как в литературном наследии Платона – не только «Протагора». Соблазнительно предположить, что «Экономика» его привлекла рассказами о заботах, свойственных хозяйке, которая ведет дом и благоразумно ограничивает семейные расходы – они напоминали счастливые арпинские годы. В книге, правда, ничего не говорится об опорожненных и вновь запечатанных кувшинах, игравших такую роль в хозяйстве Гельвии, но зато там идет речь о разного рода сельскохозяйственных орудиях, о съестных припасах, расставленных, как у нее, «по разрядам»; мелькают в книге и описания виноградников и участков, засаженных оливковыми деревьями – основы семейного хозяйства арпинских Цицеронов. В двадцать лет Цицерон еще был полон воспоминаниями детства: в «Экономике», написанной на чистейшем аттическом диалекте, возвеличенной и облагороженной представала сама немудрящая арпинская жизнь.
Что касается «Протагора», то он содержал ответ на вопросы, которые в эти годы Цицерон столь усиленно задавал самому себе: каковы отношения между философией и искусством слова? Не становится ли красноречие опасным для государства, если заниматься им в соответствии с наставлениями софистов? Можно ли вообще научить доблести – этой главной, на взгляд римлян, добродетели vir bonus – «честного мужа»? А то обстоятельство, что диалог Платона завершался очень странно, или, точнее говоря, вовсе не имел заключения, могло лишь привлечь Цицерона, научившегося у Филона и других философов, которых он посещал, рассуждать «in utramque partem», то есть любым заданным образом, переходя от защиты каждого положения к его опровержению.
Перевод «Феноменов» Арата был предпринят потому, что отвечал некоторым особенностям мышления и личности Цицерона. Его привлекла высокая оценка поэзии, прямая связь между нею и ораторским искусством, утверждаемая в диалоге. Поэзия и красноречие представали у Арата как две стороны единого дара, отличающего человека от всех прочих существ и доказывающего его величие. Преисполненный юношеского одушевления, Цицерон отказывается выбирать какую-либо одну из этих сторон – он хочет быть одновременно и оратором, и поэтом, ибо лишь в таком сочетании может он проявить свою humanitas. Не исключено, что Цицерон взялся за перевод поэмы Арата по совету Архия; тесные их отношения в эти годы делают подобное предположение вероятным; но если даже и так, ясно, что Цицерон последовал совету лишь потому, что он совпадал с его собственными желаниями и интересами. Стоицизм Арата был того же толка, что стоицизм Диодота,-так глубоко запавший в душу нашего героя. Если оставить в стороне эпикуреизм, которому Цицерон в те годы отдал пусть весьма скудную, но бесспорную дань, стоицизм был единственным учением, содержавшим, с одной стороны, теорию строения вселенной, а с другой – относительно цельную философскую доктрину, не сводившуюся к одной лишь этике сократовского толка. Арат создавал картину мира, полностью подчиненного воле Зевса, но Зевса философских учений, а не эпических преданий; мир, устроенный таким образом, в общем соответствовал религиозному чувству римлян. Ощущалось, однако, в поэме Арата и нечто большее: существование италийских крестьян, как и других пахарей в любом краю земли, было подчинено ритмическому движению небесной сферы; в Арпине люди следовали этому ритму, как в бесчисленных других городах и селах; моряки устремляли взгляд к небу и по положению созвездий направляли бег корабля – труженики земли и труженики моря глядели на небо так же, как глядел Арат, и именно поэтому поэма была близка их восприятию мира. Всем этим, по-видимому, и объясняется выбор Цицерона. С точки же зрения собственно литературной ему могло казаться, что он обогащает песни латинских муз новыми созвучиями. В его время дидактическая поэзия, уже распространенная среди поэтов александрийской школы, в Риме оставалась еще полностью неизвестной, а как раз в годы молодости Цицерона латинские поэты стали исподволь осваивать жанры, бытовавшие в эллинистической литературе. Написав «Мария», Цицерон овладел жанром повествовательной эпопеи; теперь он брался за работу, открывавшую еще неизведанный путь, обещавшую принести римской словесности и в этой области новые победы, Этим обещаниям суждено было сбыться: «Георгики» Вергилия обнаруживают связь с Цицероновыми переводами из Арата – не только с «Феноменами», но и с «Предзнаменованиями»; а за Вергилием последовали Манилий и Германик, в чьих стихах также слышны отдаленные отзвуки переводной поэзии Цицерона.
Так в неистовом напряжении сил протекала в эти годы жизнь хрупкого болезненного юноши, жадно поглощавшего все созданное человеческим духом в любой области, – юноши, движимого, разумеется, честолюбием, но, кроме того, любовью к прекрасному и стремлением избежать односторонности, не встать слишком рано на какой-либо один прямой, но узкий путь. Он еще был во власти прошлого – в воспоминаниях об Арпине, об острове Фибрене, о дубе Мария, но будущее уже занималось над ним, разливаясь, подобно заре, широко и свободно.
Глава III
ПЕРВЫЕ ПРОЦЕССЫ. ПЕРВЫЕ ПРОИСКИ ВРАГОВ
В течение лет, предшествовавших его появлению на форуме, юный Цицерон, как видим, переходил от правоведов к философам, от философов к риторам и поэтам, пытаясь побольше узнать у каждого, подражать каждому, не полагая своей любознательности никаких пределов. Представить себе его повседневное существование в эти годы во всех подробностях мы вряд ли можем. Гораздо позже, однако, в 46 году, когда во времена диктатуры Цезаря он пребывал в состоянии вынужденной праздности, у него вырвалось любопытное признание. Он рассказывает в одном из писем, что обедал у Волумния Евтрапела; за столом находилась Киферида – актриса, вольноотпущенница и подруга хозяина дома; в ее присутствии Цицерон чувствовал себя не слишком ловко, ибо, объясняет он Пету, своему корреспонденту, даже в молодости никогда не предавался удовольствиям такого рода. Судя по этому замечанию, Цицерон не походил на юношей, описанных в комедиях Теренция, был строг и суров; все, что нам известно о его деятельности в эти годы, подтверждает такое впечатление.
В 88 году Сулла отбыл на Восток, и враги его стали сводить счеты с его друзьями, оставшимися встолице.
В эти самые дни умер Муций Сцевола Авгур; Цицерон стал помощником и, как мы бы сегодня сказали, секретарем племянника Авгура Муция Сцеволы, великого понтифика, войдя таким образом в клан высшей аристократии – тех, на кого должна была вскоре обрушиться ярость «революционеров» пз народной партии. Муций Сцевола Авгур был женат на одной из дочерей Лелия, друга Сципиона Эмилиана; Лелия пережила мужа, Цицерон как-то навестил ее и слышал ее беседу с дочерьми. Чистота их речи вызвала его восхищение. Он вообще восхищался Сципионом и его друзьями, их политическими взглядами и поведением, энергией, с которой они противостояли революционным новшествам Гракхов. Его влек к этим людям инстинкт римлянина старого уклада, унаследованный от арпинских предков, постоянный вкус к устойчивости и порядку, но немалую роль играла здесь и своеобразная ностальгия по временам, которые казались ему золотым веком республики, когда жили и действовали Катон Цензорий, оба Сципиона, Луцилий, Теренций, первые подлинные ораторы, когда в городе начало ощущаться и шириться влияние философов. Именно эту традицию Цицерон хотел продолжать, и именно она оказалась теперь под угрозой.
Сулла по собственному выбору назначил двух консулов, которых считал преданными себе и сенату, – Луция Корнелия Цинну и Гнея Октавия. Но едва он отплыл со своей армией из Брундизия, как Цинна вернул в Рим ранее изгнанных популяров. Среди смятения, вызванного этим шагом, в Остии, в порту Рима, высадился Марий. Все происходящее весьма напоминало государственный переворот, и сенат, дабы с ним справиться, попытался набрать войско, но тщетно – армия Мария и Цинны захватила столицу. Тотчас же началась резня, руководители сенатской партии гибнут – подчас при самых чудовищных обстоятельствах: Марк Антоний пытается скрыться в деревне, обнаружен, обвинен и убит, голову его относят Марию; Лутаций Катул, некогда коллега Мария, деливший с ним триумф, кончает с собой, Квинт Муцил Сцевола, великий понтифик, убит на пороге храма Весты. Три года правления Цинны в Риме были годами тирании. Цинна по собственному усмотрению назначал и смещал консулов, пытался решить долговую проблему с помощью мер, которые были выгодны должникам, но разоряли кредиторов. Все это смешивалось с последними раскатами Союзнической войны, поскольку каждая из соперничавших в Риме партий пыталась поднять и привлечь на свою сторону ту или иную часть италиков. Сулла, одержав победу на Востоке, наскоро заключив с Митридатом мир, оказавшийся весьма недолговечным, двигался к берегам Италии, и по мере его приближения солдаты Цинны все чаще отказывались подчиняться приказам. Цицерон в это время с прежней страстью предается своим ученым занятиям. Смолкло красноречие, форум словно онемел, и в наступившей тишине все слышнее раздавался голос будущего соперника и друга Цицерона Квинта Гортензия Гортала. «На протяжении почти трех лет, – пишет Цицерон в «Бруте», – в самом Риме гражданской войны не было, но смерть одних ораторов, бегство или изгнание других привели к тому, что в судах Гортензий стал играть главную роль...»
Квинт Гортензий был восемью годами старше Цицерона. Он начал карьеру судебного защитника в 95 году, выступив в процессе, где представлял интересы жителей провинции Африка. Позже он, как и Цицерон, принимал участие в Союзнической войне, но в отличие от Цицерона не просто состоял в преторской когорте, а воевал как военный трибун; по окончании войны защищал царя Вифинии в судебном процессе, характер и смысл которого нам неизвестны. После этой речи ораторские выступления Гортензия неизменно вызывали всеобщее восхищение, и еще много лет спустя, характеризуя в «Бруте» стиль Гортензия, Цицерон говорит, что он отличался изобилием блестящих мыслей, высказанных в кратких стремительных фразах, хотя «некоторые из них были тоньше и изящнее, чем необходимо, а иногда и не совсем подходили к смыслу речи». Такая манера вызывала немалое раздражение у «старцев», завсегдатаев сената и форума, усматривавших в ней измену gravitas – торжественной важности, обязательной для римского оратора. Молодежь, однако, находила речи Гортензия несравненными. Позже, говорит Цицерон, стиль Гортензия оставался все тем же, но у пожилого оратора он казался уже далеко не столь уместным. К тому же Гортензий, по натуре склонный к праздности, разленился, перестал трудиться и слишком полагался на свой прирожденный талант.
Начав свою деятельность в 95 году, Гортензий занимался ораторским искусством до самой смерти, наступившей в 50 году накануне гражданских войн. Ораторская карьера Цицерона началась одновременно с диктатурой Суллы в 82 году; перестал он выступать как судебный защитник в 51 году еще при республике. Творческие пути обоих ораторов шли параллельно, и Цицерон явно отдавал себе в этом отчет. В тоне, каким он говорит о Гортензии, нет зависти, но явственно ощущается желание подчеркнуть разницу между собой и своим будущим соперником. Так, Цицерон ставит в вину Гортензию неспособность развиваться, осваивать новые мысли, новые приемы красноречия, а подчас и недостаточную проницательность, столь необходимую при решении политических вопросов. Позже Гортензий выступил как защитник Верреса, но и это не помешало установлению между обоими ораторами дружеских отношений. Этой дружбе Цицерон отдал дань в одном из самых значительных своих диалогов, к несчастью, утерянном и лишь с большим трудом восстанавливаемом – в «Гортензии», который содержал побуждение к занятиям философией, или, если воспользоваться названием одного из сочинений Аристотеля, – «Протрептику». Диалог, созданный скорее всего в 45 году, то есть уже после смерти Гортензия, позволяет разглядеть подлинные глубокие и резкие противоречия между Цицероном и его старшим коллегой, которые разделяли их гораздо больше, чем игра самолюбий или частные расхождения в повседневных делах. Гортензий не знал тех научных, философских и литературных приемов, которым был столь предан Цицерон, не только не знал, но и, по всему судя, их презирал. Не случайно в диалоге, носящем его имя, он выступает как противник философии и излагает мнение римлян старой складки, которые отказывались вносить в ораторское искусство диалектику, мораль и метафизику. Цицерон, напротив того, отстаивает благотворное влияние философии на развитие не только человеческого духа, но и человеческого общества. Мы видели, что этот взгляд он защищал уже в работе «О расположении материала»; в «Гортензии», судя по довольно многочисленным сохранившимся отрывкам, он продолжает развивать те же мысли.
Постоянно имея дело с эллинистической культурой, Гортензий, разумеется, не мог полностью игнорировать опыт греческих риторов. Он стремился, однако, заимствовать у них лишь технические приемы ораторского искусства, упорно отказывался вводить в свои речи размышления о коренных проблемах истории и философии и обогащать ими анализ разбираемого дела, отказывался от распространенных, ставших классическими, ораторских формул, – от так называемой топики, связанной с понятиями родины, славы, с другими подобными темами, привлекавшими усиленное внимание философов. В своих рассуждениях и доказательствах он старался придерживаться римской sapientia – практического разума, опирающегося на здравый смысл и привычную аргументацию. С этой точки зрения Гортензий, несмотря на незначительную разницу в возрасте, противостоит Цицерону как человек старой формации. Он, правда, постоянно пытался выглядеть «по-современному», но попытки эти никогда не касались основ его личности, а всегда лишь внешних форм и приемов. Цель Цицерона, напротив того, состояла в плодотворном синтезе философии и риторики – синтезе, которому суждено было открыть новую эру в развитии римского ораторского искусства.
В те годы, когда марианцы стояли у власти, а Сулла только еще двигался к Риму, задача эта пока смутно вырисовывалась в сознании Цицерона. Одно только было ему ясно – хотя подчас лишь инстинктивно: он должен обогнать Гортензия, занять первое место среди римских судебных защитников, и путь к этой цели – в неуклонном овладении культурой. Важно было, полагал Цицерон, когда настанет его черед участвовать «в государственных и частных процессах, с самого начала выступить во всеоружии необходимых знаний, а не пополнять их, как большинство ораторов, тут же, на форуме». Поэтому-то, признается он, все днп и все ночи его посвящены ученым занятиям. Для такого образа жизни были и другие мотивы, о которых юный оратор предпочитал умалчивать.
Умалчивал он, во-первых, скорее всего из осторожности. Его связи с семьей Сцевол делали его подозрительным в глазах марианцев, ибо ясно свидетельствовали о принадлежности к лагерю оптиматов. Позже он описал чувства, владевшие им в этот период, сказав, что был «свидетелем похорон республики». В самом деле, в эти годы была растоптана свобода римского народа, поруганы все ценности, которым он был предан. Римские законы разрешали казнь гражданина только по решению народного собрания – но на форуме валялись трупы сенаторов, да и всадников, не выразивших должного восторга перед новым режимом. Молодой Цицерон глубоко пережил смерть людей, казавшихся ему лучшими из граждан. В трактате «О природе богов» философ-платоник Котта, выразитель взглядов автора, доказывает отсутствие провидения тем, что люди, подобные великому понтифику Сцеволе или консулу Меруле, были убиты или принуждены к самоубийству; на возражение собеседника: ведь после возвращения Суллы злодеи понесли наказание, Котта отвечает, что, наверно, было бы лучше спасти невинных, чем наказывать убийц. Забыв на время о своем восхищении Марием, Цицерон видит в герое из Арпина лишь властителя, которого окружающие умоляли пощадить Лутация Катула и который в ответ упорно твердил: «Пусть умрет».
Когда Сулла вернулся, Цицерон, как и его друзья из сенаторских семей, надеялся, что государственные установления и законы обретут прежнюю силу, а государство вновь станет достоянием граждан. Но восстановление аристократической республики ознаменовалось новыми репрессиями и убийствами, и возвращение Суллы вызвало у Цицерона, по собственному его признанию, лишь чувство скорби «из-за тех злодейств, которыми сопровождалась победа». Времена мести, однако, вскоре миновали, форум вернулся к своей обычной жизни, в судах вновь стали обсуждаться дела, а выступавшие ораторы не рисковали больше жизнью из-за неловко сказанного слова. Цицерону в это время было двадцать пять лет. Он понял, что откладывать начало карьеры дольше нельзя.
Во время господства марианцев, в конце 87-го или начале 86 года, Цицерон познакомился с философом Посидонием, прибывшим в Рим в составе родосского посольства, может быть, одновременно с Аполлонием Молоном. Посидоний был стоиком, как Диодот; он учился у Панеция – некогда друга и спутника Сципиона Эмнлпана. Неизвестно, беседовал ли Посидоний с Цицероном уже в это время, сразу после их знакомства, как беседовал с нашим героем Молон, также выполнявший в эти дни поручение своих сограждан в Риме, и как беседовал тот же Посидоний с Цицероном позже, в 81 году, в пору своего второго пребывания в Риме. Достоверно только, что в какое-то время они сблизились, что Цицерон называл своего собеседника «наш дорогой Посидоний» и долго поддерживал с ним отношения. Оценить размеры и характер влияния, которое родосский философ оказал на римского оратора, мы не в состоянии.
В каких судебных процессах Цицерон выступал после того, как Сулла на свой лад восстановил законность, неизвестно. Бесспорно, что он защищал некоего Публия Квинкция, поскольку речь его на этом процессе сохранилась. Оиа была произнесена в консульство Марка Туллия Декулы и Гнея Корнелия Долабеллы, то есть в 81 году до н. э.; может быть, годом или двумя позже, но, во всяком случае, еще в период диктатуры Суллы. Публий Квинкций выступал ответчиком в тяжбе с неким Секстом Невием. Невий образовал вместе с братом Публия Гаем Квинкцием компанию по эксплуатации земельного владения в Нарбонской Галлии; Гай умер, Публий наследовал его имущество, но при реализации наследства возникли трудности. Невий прибег к разного рода уловкам, чтобы задержать окончательную расплату, и сумел даже добиться преторского эдикта, ставившего Публия Квинкция в положение несостоятельного должника на том основании, что он якобы задолжал Невию крупную сумму денег. Чтобы приостановить действие эдикта, понадобилась интерцессия народного трибуна, но Невий, не дожидаясь ее, продолжал действовать и попытался силой изгнать Квинкция с принадлежавших ему земель в Нарбонской Галлии. Наместник провинции не дал ему осуществить задуманное, тогда он снова переменил тактику и стал теперь уже по суду требовать передачи ему земель Квинкция, по-прежнему утверждая, что тот его должник. К этому и сводилась суть процесса: Цицерону предстояло доказать, что у Невия нет никакого права на владения Публия Квинкция.
Спор носил юридический характер, и Цицерон показал себя в этом процессе знающим защитником, способным уверенно решать правовые вопросы. В своей речи, однако, он сумел выйти далеко за рамки юриспруденции и выступить не только как ученик Муция Сцеволы Авгура, но и как диалектик, прошедший школу Диодота. Он вводит определения терминов, тонко дифференцирует их, запутывает противника серией альтернативных вопросов, вскрывает противоречия в его поведении и несоответствие его утверждений бесспорным фактам, не оставляя тем самым от аргументов обвинителя камня на камне. Цицерон практически использует в этой речи те наставления, которые кратко излагал в сочинении «О расположении материала». Это видно уже в начале речи, где защитник выказывает крайнюю почтительность к судьям и к обвинителю – Квинту Гортензию, обращается к нему с подчеркнутые уважением, сквозь которое и здесь, и во многих других местах явственно проглядывает ирония. Совсем по-другому относится он к истцу и, действуя по-прежнему в соответствии с рецептами трактата «О расположении материала», не упускает ни одного случая представить Невия существом презренным, грубым, бесчестным, не способным вызвать ничего, кроме ненависти, и вдобавок – что считалось в Риме пороком особенно тяжким – жестоким. В одном пункте, однако, Цицерон оказался не в состоянии следовать тому методу, который рекомендовал в своем трактате: изложение дела, пишет он там, должно быть кратким, дабы не утомить внимание слушателей: «Если вы хотите, чтобы люди следили за вашей мыслью, не надо допускать, чтобы внимание их рассеивалось...>> В речи же в защиту Публия Квинкция изложение дела занимает целую треть. Положение оказалось настолько запутанным и сложным, а постоянные переходы пз Рима в Галлию и обратно столь частыми, что адвокат вынужден был без конца останавливаться на деталях, которые в таком количестве не могли не утомить слушателей. Стремясь справиться с этой опасностью, Цицерон все время варьирует длину и ритм фраз, вводит в свое повествование воображаемые диалоги то с противником, то с судьями, взывает к слушателям, заклиная их уделить ему все необходимое внимание. Выступал он вторым; из речи первого защитника судьи уже были знакомы с основными обстоятельствами дела, что позволило Цицерону опустить все же некоторые подробности и сосредоточить усилия прежде всего на создании впечатления– впечатления, согласно которому поведение Невия имело своей единственной целью обобрать несчастного Квинкция.
Заключительная часть речи принадлежала к тому жанру, который римляне называли miseratio и в котором адвокату полагалось взывать к жалости судей. Здесь также зависимость от наставлений, содержащихся в трактате «О расположении материала», выступает с полной очевидностью. В трактате перечислены шестнадцать видов аргументов, которыми можно воспользоваться, заканчивая судебную речь. В речи в защиту Квинкция мы находим многие из них. Высказывается, например, надежда, что жизнь обвиняемого не будет загублена несправедливым приговором, предрекается, какую горесть или, наоборот, какую радость принесет решение судей друзьям и близким обвиняемого. На протяжении жизни Цицерон много раз прибегал в своих речах к такого рода фигурам. Они, с одной стороны, были уже хорошо разработаны греческими логографами, а с другой – вполне могли выглядеть как выражение чувств, внезапно охвативших адвоката при виде опасности, нависшей над человеком, которому грозит потеря имущества, репутации, гражданских прав или даже жизни. Было вполне естественно, что защитник и другие сторонники обвиняемого прибегали к такого рода приемам, хотя и трудно порой отделаться от некоторого удивления при виде того, как оратор посреди чисто юридического анализа вдруг погружается в рассуждения, с темой никак не связанные. На возбуждение чувства жалости была рассчитана и вся обстановка, в которой появлялся обвиняемый – траурные одежды, весь вид нарочито небрежный, вокруг друзья, столь же удрученные, как и он сам. Поддавались ли судьи, клявшиеся под присягой решать дело по закону, таким попыткам разжалобить их?
Отвечая на этот вопрос, мы сталкиваемся с одной из самых существенных особенностей социальной психологии римлян – с эмоциональными узами, которые связывали воедино членов гражданской общины. Для римлянина община была продолжением «фамилии» – первичной, исходной ячейки римского общества, а это означало, что обязанности граждан по отношению друг к другу регулировались уже знакомой нам pietas, которая оказывалась в известной мере важнее правовых норм. Это архаическое воззрение отразилось в пословице, которую в Риме любили повторять: «Высший закон есть высшее беззаконие». Право играло у римлян огромную роль, но в то же время они остро чувствовали ущербность системы, при которой письменная норма, раз навсегда сформулированное правило препятствуют воспринять каждую ситуацию в ее эмоциональном контексте и во всей ее сложности. Если приговор целиком зависит только от закона, то зачем нужны суд и судья? Достаточно, чтобы претор произнес соответствующий пункт закона и объявил приговор. Сохранился очень древний рассказ, относящийся к эпохе царей и ставший позже народным мифом, который показывает, сколь важным был в глазах римлян такой, человеческий, подход к проблемам закона, вины и наказания. Когда юный Гораций победил Куриациев и тем помог родине одолеть соперников-альбанцев, на пути домой он встретил сестру; она оплакивала смерть одного из побежденных, и Гораций, вне себя от гнева, убил ее. То было преступление, и законы предусматривали за него совершенно определенное наказание. Но стоило ли исходить из законов, если речь шла о победителе, о молодом герое? После всех подвигов, им свершенных, можно лп было предать его казни? По родовому праву первым приговор должен был произнести отец; он отказался осудить сына. Теперь убийце предстояло предстать перед судом народа. Закон был предельно ясен: виновного ожидала казнь «по установлению предков» – его надлежало забить до смерти, а труп обезглавить. Обвиняемый предстал перед народом, и народ не согласился с подобным приговором, вопреки закону оправдав Горация. Отсюда согласно традиции возникло право апелляции к народу, которое на протяжении всей истории существования римской гражданской общины рассматривалось в качестве одной из важнейших гарантий libertas – особой римской свободы, право на которую составляло коренное отличие свободного человека от раба.