Текст книги "Смерть в Киеве"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
– Надеяться хочу, – сказал Дулеб, – что освободишь нас, княже, от этого похода. Больно уж тяжкие воспоминания про суздальские земли имеем, дабы еще раз там очутиться, да и немощны еще с Иваницей для далекого похода. Посидеть бы нам в Киеве да набраться сил.
– Ежели так, поедете к моему брату князю Владимиру, будете на княжеском дворе. Тем временем побудь с нами, лекарь. Надеюсь, не станешь сразу же отправляться в дорогу? Торопился ведь прошлой осенью, а куда? В поруб? А в порубе как? Может, расскажешь князьям да дружине?
– Сами в порубы бросаете людей, должны бы знать, что там и к чему, при этих словах у Дулеба заиграли желваки. – Наверное же у тебя, княже, в Киеве не один сидит?
– Про то знают мои тысяцкие да восьминники. Я же коли и знаю, так про людей значительных. Сидит новгородский епископ Нифонт, а за что? За то, что воспротивился божьей воле, не захотел, чтобы Климент был митрополитом, сеял смуту и раздоры, подстрекал люд к непокорности, и откуда же подстрекал? С церковного амвона! Каждый, кто сидит, знает, за что. Ты знал, лекарь, и Нифонт знает.
– А князь Игорь? – спросил Дулеб.
– Это уже прошло. Братья его целовали крест, что забудут про все. Такова была божья воля, что взбунтовались киевляне и убили нашего брата.
– Перед тем ты бросил его в поруб, княже.
– Во имя стола Киевского и божьей воли. Ради земли Русской пришел я в Киев. – Изяслав перекрестился.
– Мы же с Иваницей выполняли твою волю. Теперь дозволь нам быть свободными. Поедем в Киев сегодня же, хотя и обессилены предельно. За дозволение твое жить на Мстиславовом дворе – благодарение большое. Не знаю, воспользуемся ли твоим дозволением или же выберем для себя независимость, то есть волю. Ибо хоть давно уже доказано, что все на свете относительно, однако есть вещи, которые воспринимаются только в измерениях конечных и никакому расчленению не поддаются. Таковой является воля для человека. Либо ты ее имеешь, либо ее у тебя отобрали. Середина никогда не удовлетворяет. Рано или поздно ты взбунтуешься и встанешь на тот священный бой, о котором поется в песне и рассказывается в легендах. Но какой из меня боец? Я лекарь.
– Верно, лекарь, дорогой, стократно верно, – засмеялся над самоуничижением Дулеба Изяслав. – Но хочу считать и дальше тебя своим приближенным лекарем и найти в Киеве, после своего возвращения. Если уж не хочешь здесь задерживаться, то вот тебе снова моя золотая гривна, чтобы растворялись перед тобой все двери и стояли открытыми все ворота, сын мой! Не говорю счастливого пути, потому как ничто не станет преградой вам в этой земле, над которой опочила божья благодать и мудрость.
Так они снова уехали от этого князя, который обладал весьма распространенной среди властителей привычкой говорить одно, а делать совсем другое, и сопровождал их неторопливый звон из Остерского Городка, куда уже входила дружина князя Ростислава.
Ехали не торопясь, пасли коней, разводили костры, наслаждались волей. Одни в целом свете! Нигде никого и ничего! Нет стражи, никаких ограничений, исчезла зависимость.
– О чем я думаю – угадаешь, лекарь? – спросил Иваница, когда уже загудел под копытами коней киевский мост и те же самые хитрые мостищане смотрели им вслед, то ли узнавая прошлогодних своих степенных гостей, то ли нет. – Думаю, как было бы хорошо поехать сейчас к Кричку да дождаться, пока придет туда Ойка. Будет идти она по примерзшей осенней траве своими босыми ногами, а я буду сидеть, смотреть не шевелясь!
– Чтоб ты да не пошевельнулся?
– То-то и оно. Сидел бы да смотрел. Страшно и вспомнить. А когда сидели мы в Суздале, не в порубе сидели, а в той хижине, куда посадили нас потом, была там девка одна. Ты не вспомнишь, потому как вряд ли и заметил, сидя над своими пергаменами, а я не отрывался от щели в дверях с утра до ночи, все видел, за всем прослеживал. Хотел тогда еще тебе сказать про девку, да подумал: зачем? Человек так ладно сидит над своим писанием, пускай сидит, а ты, Иваница, смотри и разрывай свое сердце на куски! Потому как девка, скажу тебе, Дулеб, вельми похожа на Ойку. Я даже испугался поначалу, подумал: "Ойка!" А потом услышал, зовут Оляндрой. Прибежала шустрая, будто коза. И шла то с тем дружинником, то с тем. Возвращалась, хиханьки-хаханьки, сюда-туда – и снова шла с новым дружинником. А я смотрел на все это в щель и думал про Ойку. Что, ежели и она пойдет по рукам? С Оляндрой – там одни дружинники, да и то самые младшие. В Киеве же – воеводы, игумены, купцы заморские! Такая меня кручина, Дулеб, взяла, я не выдержал и начал расспрашивать про Оляндру, почему она вот так? А эти жеребцы смеются: имеет мужа, а у мужа стрелой отсечены эти штуки. Как-то назвал ты их, лекарь, по-ученому.
– Тестикулы.
– Вот-вот! Подумал я: вот живет человек, имеет такую Оляндру, что за нее все бы отдал, а тут пролетает стрела, отбивает у тебя тестикулы – и уже ты не имеешь ничего. И так горько тогда было у меня на душе, и не потому, что сидели мы в неволе, а из-за того, что творилось перед моими глазами, из-за Оляндры, потому что была она, словно смертный грех, гожая, но для меня недоступная. Думал я тогда: неужели никогда? И князь этот Юрий, так полюбил его, душой прирос к нему, а он мстил мне за Манюню? Так я ведь оставил ее нетронутой. Он может к ней поехать, никуда она из ковчега не денется. Разве лишь умрет от тоски в неволе. Ты беседовал с Долгоруким, лекарь, неужели он не пробовал хоть как-нибудь оправдаться?
– Еще не время, Иваница. Не раз уже говорил тебе. Вот устроимся в Киеве, тогда попрошу тебя сделать одну и другую услугу. А пока – мы вызволенные из поруба, нам нужно подкрепить свои силы, забыть обо всем, чего натерпелись.
– И про Долгорукого забыть?
– Он сам напомнит о себе. И будет это очень скоро.
– Потому и спрашиваю.
Они поехали к Кричку, и старик обрадовался их возвращению, как будто стали они ему родными за те несколько дней прошлой осени.
– Нашли своего князя? – закричал он им навстречу, раскрасневшийся от огня, с огнем и жаром в каждой морщинке своего приветливого лица.
– Своего нашли, – весьма двусмысленно ответил Дулеб. Потом объяснил: – Если считать, что каждый так или иначе должен искать себе князя, так мы с Иваницей нашли.
– Да еще такого, который продержал нас эвон сколько в порубе! добавил Иваница. – Видишь, какие славные выскочили?
– Вижу, да это не беда, лишь бы выскочили. Говорил ведь: зачем эти князья? Убивают один другого, ну и пусть. Простой человек простым живет.
– Правда надобна всем, – сказал Дулеб.
– Правда вот здесь, в огне, – показал Кричко на доменицу. – Да еще в этих руках одни лишь мечи да стрелы. Какая же там правда?
– Железо делаешь для мечей?
– Не только для мечей. Косы, вилы, возы, ратовища бить дикого зверя. Человек живет потребностями. На железе все стоит. Не на мечах, а на железе. Вот и пекусь у пламени, обжигаюсь серой, словно тот иерей хитрый, имевший харю красную от обжорства, а чтобы в церкви появляться бледноватым для вящей божественности, перед службой окуривался серой. Да все это басни. А вы с дороги. Идите в хижину, располагайтесь, а я к ужину приду.
Тремя возами прибыли к жилищу Кричка измазанные, задымленные лесные люди, привезли древесный уголь для его доменицы. На головах у них были высокие острые шапки, едва ли не из липовой коры, вместо корзна на них были просмоленные дерюжки, а на ногах – сыромятные лычаки. Трудно было представить себе большую людскую нищету, нежели эта.
– Вот уж! – вздохнул Иваница. – Не увидишь – и не поверишь!
– Бывает и хуже, – сказал Дулеб. – Есть еще смолокуры, эта работа уже и вовсе проклятая. А прибыли от нее – еще меньше. Как видишь, мир устроен не во всем целесообразно и совершенно. Да ты и сам имел случай убедиться в этом.
– Не беда: уж ежели и здесь, на этом лугу, на этой траве, так мне и не надо ничего!
– Одной травы мало.
– Разве я сказал только о траве? Лишь бы я был здесь да трава, а уж по ней походят чьи-то ноги, ноженьки!
Ужинали на том же самом дубовом пеньке, на котором прошлый раз обедали. По случаю возвращения своих давних знакомых и их, так сказать, спасения от гибели Кричко раздобыл пива и киевских сластей. Иваница, развеселенный возвращением и мыслью о встрече с Ойкой, пытался подзадоривать хозяина:
– Имеешь ремесло в руках, а хижина дырявая. Почто не ставишь дом дубовый, теплый да светлый? Тогда бы пожили у тебя подольше, а так мой лекарь хочет вот удирать в Киев.
– С хоромами боярскими все равно не потягаешься, а тут жить можно. Да думаешь: зачем? Жены нет. Сына, почитай, украли.
– Нашелся твой сын, – спокойно сказал Дулеб, вытирая губы. – Иваница и нашел. Правда, повел себя с ним не вельми учтиво.
– Я не знал ведь. Малость встряхнул его. Легонько так. Уж больно упрямый парень, нельзя выдавить из него ни слова. Ну, так вот и взял его за ворот.
– Где же он? – Кричко пытался казаться спокойным, но это ему не удавалось. Выдавал голос, выдавали своим дрожанием руки, выдавало напряжение, с которым он ждал ответа.
– В Суздале, – сказал Дулеб, – но может быть вскоре и в Киеве. Сын твой – человек вельми ученый. При самом князе Андрее, сыне Долгорукого, летописцем.
– Научился у монахов. Искусили они его то ли хлебом даровым, то ли, может, и учением. Потому как сызмальства любопытен был ко всему.
– Таков и ныне.
– Да мне все равно. Он про отца забыл, забыл и я про него.
– Не забыл, – успокоил Кричка Иваница. – Когда я встряхнул его, да спросил, чей он сын, да пригрозил отцом, так испугался сразу. Ты не все еще знаешь. Пускай тебе Дулеб скажет.
– А что, лекарь?
– Не хотел говорить, да уж начали, то нужно и до конца. Гнали мы след за убийцами в Суздальскую землю, и одним из тех возможных убийц должен был быть, выходит, твой сын Силька, бывший привратник из монастыря святого Феодора.
– Силька? Никогда так паскудно не звался! Был Михликом.
– В монастыре назвали Сильвестром, а кличут Силькой. Подозрение же на него бросил сам игумен монастырский Анания. Тогда еще не знали, когда были у тебя, что это сын твой. Однако все наши подозрения оказались напрасными. Ни Силька, ни Кузьма Емец не виновны в убийстве, спровадили нас аж в Залесье лишь для того, видать, чтобы упала тень на князя Долгорукого, за это поплатились мы с Иваницей, просидев половину зимы, весну и лето в порубе и счастьем вызволились оттуда. Теперь прибыли снова в Киев, но уже не станем искать убийц. Знаем теперь с Иваницей, чего не хотим. Но еще не сможем, наверное, сказать, чего же хотим в этом величайшем и счастливейшем городе.
– Это ты не знаешь, лекарь! – воскликнул Иваница. – Я же знаю вельми хорошо.
– Тоже не знаешь. Тебе лишь кажется, будто знаешь. Вскоре убедишься, что это не так. Ежели и знает кто, так это наш хозяин. Он привязан к своей работе, в ней – вся его жизнь. А нам суждено странствовать от одной души к другой, от одного сердца к другому, если же задерживаемся надолго, то это не всегда получается к нашей пользе. Однако в Киеве намерены пробыть подольше. Не захотели мы с Иваницей ехать на княжеский двор, не станем проситься и к кому-нибудь из бояр киевских, а где-нибудь на стороне поищем пристанища.
– Да живите у меня! – Кричко был все-таки рад, что сын его, хотя и оторванный от отца, может, навсегда, не замешан в убийстве, ибо какому же отцу хотелось иметь сына-убийцу? – Тут вам тихо и спокойно. Наберетесь сил, острижете свои бороды, станете похожими на людей. А в Киев можно хоть и каждый день. Сел на коня – и уже ты на торговище или где еще.
– Пройдет время, и нам нужно будет поселиться в самом городе, сказал Дулеб, – ибо события все равно пойдут так, что заставят нас это сделать. А пока мы воспользуемся твоим гостеприимством. Все тебе будет возмещено. Не скажу кем, ибо пока не могу этого сделать. Об этом не знает даже Иваница.
– Вот уж! Все это для меня теперь ни к чему, раз я тут и могу смотреть на траву, что растет вокруг! – Иваница самодовольно потирал руки, он возрождался и пробуждался к прежней жизни куда быстрее и охотнее, чем Дулеб.
Неделю, а то и больше провели они в безделии, в спанье, в обжорстве. Ездили в Киев на торговище, где Дулеб купил для обоих одежду на зиму, выбирая не очень изысканную, но и не бедную, ибо положение требовало достоинства даже в одежде. Иногда приезжали ночью какие-то люди, привозили Дулебу то его пергамены, которые он заполнял еще в Суздале, то какие-то грамотки, то кожаные сумы с серебром и золотом для расходов. Иваница вряд ли и слыхал тех гонцов. Мог считать, что это от князя Изяслава, не очень задумывался над тем, какой именно князь заботится о них, потому что у него были свои хлопоты: Ойка. Ждал ее каждый день и каждую ночь. Несколько раз пытался вырваться в Киев один, но Дулеб бдительно следил за ним; когда же вместе ездили в город, то и там не отпускал от себя Иваницу, ни разу не дал ему хотя бы проехать мимо двора Войтишича.
По ночам Иваница не спал, лежал с раскрытыми глазами, молча умоляя: "Приди! Приди! Почему не идешь?" Не мог взять в толк. Как же так? Тогда сама нашла, никого не спрашивая узнала, где они, почувствовала сердцем своим, прибежала ночью, оставила следы босых ног на примерзшей траве почайнинского луга, оставила эти следы в его сердце, а теперь, когда он так ждет ее, когда столько месяцев в смердючей суздальской темнице бредил ею, надеялся на встречу, как на рай небесный, теперь она не идет, не чувствует его близости, не подает никакого знака. Как же так? И почему?
Иногда его подмывало бежать от Дулеба, покинуть его, исчезнуть навсегда, стать снова тем, кем был, но не делал этого, сдерживался, ибо кем он, в сущности, был? Никем. Нигде и никем. Угольщиком или смолокуром? Ходить в просмоленной дерюжке, жить в лесных дебрях, слушать вой зверей и беззаботный щебет птиц? А тут, рядом с Дулебом, как ни горько бывает иной раз, он все же набирается ума-разума и все больше ощущает, как пробует влиять на события окружающего мира. Получается так, что умный человек на все может влиять. На все, да только не на Ойку!
Уже начались первые ночные заморозки.
Трава покрывалась сединой, горела белыми застывшими слезами при восходе солнца, Иваница вскакивал с постели, босой бегал по лугу, топтал траву, оставлял в ней тяжелые темные следы, полные влаги и грусти. Кричко посмеивался над чудачествами парня, раскуривая свою доменицу. Дулеб не обращал внимания на выходки Иваницы, Ойки не было. И ничего не было. Так, будто родились они с Дулебом заново на свет или же, по крайней мере, впервые прибыли в этот праславянский город, впервые увидели золотые купола его церквей, зеленые валы, насыпанные еще Ярославом, дубовые городни над валами, услышали мягкие киевские колокола, единственные на свете, неповторимые и незабываемые для того, кто хотя бы раз услышал их в горе ли, в радости ли.
Дальнейшее сидение для Иваницы становилось невыносимым. Он утратил надежду, что Ойка придет сюда, уже не верил в это, все для него утратило смысл, он готов был ехать куда угодно, готов был даже возвратиться в Суздальские земли, не боясь и того, что снова ждет их там поруб, а то и нечто еще более зловещее.
Да и сам Дулеб проявлял явное намерение перебраться от Кричка в другое место, но не искал его так далеко, как Иваница, а по совету Кричка же договорился в Киеве с человеком по имени Стварник Прокоп, что тот отдает им половину своего дома, который не отличался роскошью, но и не принадлежал к самым бедным. Стварник со своими четырьмя сыновьями изготовлял хоромную обстановку для бояр, купцов, а то и для самих князей. У него был полон двор разнообразнейшего дерева, все здесь пропахло живицей, все словно бы светилось, как тонкая стружка, хозяин с сыновьями неутомимо строгал, стучал, подгонял одно дерево к другому, приезжали возы, забирали готовое, привозили новое дерево, по двору метались голоногие женщины, которые знай варили пищу, стирали сорочки, шили и латали для мужчин; это был такой же точно Киев, как и там, внизу, на Гончарах, на Кожемяках, на Оболони; даже странно было, что здесь, среди спесивых бояр, среди ленивых дружинников, среди заносчивых иереев, могут примоститься эти непоседливые, хлопотливые, веселые люди с золотыми руками.
Сам Стварник, невысокий, крепко сколоченный, светлобородый человек с певучим голосом, тоже понравился обоим, и Дулебу и Иванице; он не заискивал перед ними, но и не проявлял высокомерия, не кичился своим умением, ценя не только свое, но и то, что может уметь каждый. Дулебу и Иванице отведены были две повалуши и светлица, где лекарь, если бы захотел, мог принимать своих больных или же устраивать обеды для гостей, ибо к такому человеку должны были бы приезжать гости не только из Киева, но и из других городов. Так думал Стварник, накручивая на палец светлую свою бороду, показывая Дулебу светлицу, не спрашивая ни о плате, ни о том, как долго намереваются они задерживаться здесь.
– Знаю Кричка, он мне плохих людей не пришлет, – сказал Стварник, когда Дулеб попытался было заверить его, что они не причинят ему излишних хлопот.
– Дулеб лекарь приближенный у самого князя Изяслава, – сказал горделиво Иваница. – Могли бы и на княжеском дворе жить, да не хотим.
– А-а, – зевнул Стварник, – это кому как. Да славно вам тут будет, это уж так.
Тут Дулеб уже мог объявиться. Он вынужден был объявиться, дабы не вызвать подозрений, потому что князь Изяслав, наверное, известил своего брата Владимира, которого оставил в Киеве вместо себя на то время, пока будет ходить в Суздальскую землю, и молодой Владимир мог бы обеспокоиться, что лекарь княжеский не дает о себе вестей.
Поэтому Дулеб написал грамотку к Владимиру о том, что, ежели нужно, его всегда могут найти на дворе у Стварника, где он поселился до возвращения князя Изяслава.
Грамотку повез Иваница. Впервые ехал один по улицам Киева, вольный, как бывало когда-то, когда пользовался у Дулеба полнейшим доверием во всем, ибо тогда лекарь еще не страдал подозрительностью, которая преследовала его после Суздаля, – иначе Иваница никак не мог объяснить его поведения.
Собственно, везти эту грамотку было некуда, потому что двор Мстислава – вот он, стоит лишь проехать ворота Владимира да тот постылый монастырь святого Феодора. Для приличия Иваница, вручив грамотку отроку, потолкался малость среди люда на Бабьем Торжке, отхлебнул для подкрепления стоялого меду из бочоночка у какого-то веселого ситника-медовара, затем шагом поехал в направлении к Софии, свернул в боярскую улицу, остановил коня у ворот Войтишича, без колебаний стукнул раз и еще раз, не слезая на землю.
В щель выглянул чей-то глаз, мигом окинул Иваницу, его коня, заметил серебряный убор уздечки, не оставил без внимания и недешевый наряд Иваницы, потому что ворота чуточку приоткрылись посредине, именно так, чтобы показалась бородатая, не мытая со дня рождения образина и спросила:
– Тебе чего?
– Надлежало бы учтивее быть, свинья бесшерстная! – незлобиво промолвил Иваница, играя плетью.
– А я учтивый. Почто стучишь-гремишь?
– Девку хочу видеть.
– Какую еще девку? Это двор воеводы Войтишича.
– Знаю. Был здесь. С самим воеводой твоим пил. Нынче не хочется. Девку хочу увидеть. Позови.
– Я бы показал тебе девок, кабы не лень.
– Ойку знаешь? Дочь Емца? Позовешь – получишь штуку серебра, не позовешь – дураком будешь.
– Слезь с коня, олух. Увидят, – сразу же стал мягче бородач привратник. – Или отъедь малость, пока я поищу эту девку. Где-то носится, как чертовка. А не соврешь про серебро?
– Держи, – протянул ему серебряную монету Иваница. – Не имею боярской привычки. Не вру никогда.
Бородач исчез, а Иваница поехал улицей дальше, до самого Бориславова двора, затем вернулся назад, но Ойки не было, не слышно было и бородача, быть может, и обманул, забрав серебро и притаившись по ту сторону ворот или же позвав себе на помощь своих дружков, чтобы отучили нежданного залету стучать в боярские ворота.
Ойка появилась, откуда не ждал вовсе. Бежала с другого конца улицы, кутаясь в свой белый козий мех, снова была босая, будто лишь вчера увидел ее, с той лишь разницей, что губы у нее стали словно бы полнее, сочнее и ярче. Да и заметил ли ее губы Иваница? Прежде всего он увидел босые ноги Ойки, чуть было не свалился с коня навстречу девушке, встал беспомощный и растерянный, смог лишь вымолвить:
– Снова босая?
– А что тебе? – дерзко крутнулась она перед ним, и он понял, что нету ему отныне жизни нигде на свете, кроме этой непостижимой девушки.
– Здравствуй, – теряясь все больше, сказал Иваница.
– Здравствуй.
– Даже не верится, что снова вижу тебя.
– Зато мне верится. Давно уже знают про вас.
– Что же знают?
– А все.
– И то, что мы в Киеве?
– И то.
– И ты знала?
– И я.
– Почему же? – Он хотел спросить: "Почему же не пришла туда, в Почайну?" – но не отважился, лишь пошевелил губами, безмерно удивляясь, что не может выдавить из себя ни единого слова, кроме нелепого "почему же?", а она рассмеялась ему прямо в лицо:
– А потому же. Что-то хочешь сказать? Передать что-нибудь воеводе Войтишичу?
– К тебе приехал, – сказал жалобным голосом Иваница, но на Ойку это не повлияло.
– Ко мне? А зачем?
– Ты ведь говорила. Вспомни, как сказала той осенью.
– Не вспомню. Да и зачем?
– Ну, тогда ты сказала... Сказала... что ежели вернусь...
– Ну и что, ежели вернешься?
– Что если я снова приеду в Киев, то...
– И что же, если приедешь? – она глумилась над ним открыто и безжалостно. Вертелась перед ним на одной ноге та же самая Ойка, но уже и не та, словно бы ее подменили. Может, это и не Ойка, а суздальская Оляндра, доступная для всех дружинницкая жена, опустившаяся в своем падении на самое дно? Но нет. Перед ним была девушка, ради которой он должен был бы жить дальше, держаться на этом мучительном, полном несправедливости свете. Неужели и она может быть несправедливой?
– Ждали мы тебя с Дулебом там, у Кричка, на лугу, возле Почайны, снова начал он мягко. – Думали, узнаешь – прибежишь.
– Знала, да не прибежала.
– Про Кузьму бы тебе рассказали.
– А что рассказывать? Твой лекарь все написал митрополиту, все знают.
– Просидели в порубе в Суздале чуть ли не год целый.
– Оба и сидели?
– А ты как думала? Лишь Дулеб? Я тоже. Товарищ его во всем.
– Звал меня почто? – спросила она строгим голосом.
– Да ты что? – уже начал гневаться Иваница. – Увидеть тебя хотел. Иль ты обо всем забыла? Стоим на дворе у Прокопа Стварника. Придешь?
– Надобно будет – приду.
– Дай хоть к руке прикоснуться, – попросил Иваница.
Она шутя хлопнула его рукой по щеке, крутнулась, побежала куда-то вдоль улицы, исчезла неведомо как и где. Будто сквозь землю провалилась.
Иваница прислонил к щеке ладонь, будто хотел задержать там что-то от Ойки. Собственно, что он имел от нее? Лишь эту шутливую пощечину – да и только. Немного, если подумать, сколько человек настрадался, добираясь к этой девушке, но и немало, потому что перед этим не имел и того.
Иваница готовился врать Дулебу про Бабий Торжок и про меды, которые отведывал там, но тот не заметил длительного отсутствия своего товарища или же не придал этому значения. Как бы там ни было, Иваница понял, что между ними устанавливаются давнишние взаимоотношения полнейшего доверия и свободы делать кто что хочет, и вельми обрадовался этой своей мысли, что же касается Ойки, разозлившей его своим поведением, то он решил изменить ей с первой же попавшейся гулящей девкой. "Вот только морду отъем, подумал мстительно Иваница, – так и найду себе девку! Будет она знать у меня! Мне бы только морду отъесть после харчей Долгорукого!"
Назавтра позвали их к Войтишичу. Но не на трапезу, не в торжественности и не с многочисленной вооруженной свитой, а украдкой, под покровом темноты, в которую Киев погружался теперь с каждым днем все раньше, потому что дни заметно сокращались. У старого тысяцкого разболелось сердце, ничто не помогало ему. Войтишич, возможно, и умирал уже; к его счастью, в Киеве появился в это время княжеский лекарь Дулеб, вся надежда теперь была на него.
Они пошли в сопровождении Войтишичева человека, их пропустили во двор, провели по тем же самым переходам, что и в прошлом году; вошли они в ту же самую гридницу, где была тогда трапеза с обременительной велеречивостью воеводы, но теперь здесь было пусто, притемненно горело несколько небольших свечей, настороженность и тревога ощущались во всем, на большом столе посредине гридницы, сдвинутая со своих мест, стояла серебряная посуда, тускло посверкивавшая в полутьме; видно, еще недавно тут восседали за столом обжоры и выпивохи, красовался в своей зловещей пышности сам Войтишич, бессмертный, казалось, человек, который пережил десяток князей и начисто забыл межу между подлостью и лицемерием, отмахиваясь от всего на свете своим излюбленным "Будь оно проклято!"
Дулеба провели в воеводскую ложницу, а Иваница тем временем остался в гриднице, чтобы быть на подхвате и помочь лекарю, ежели что, хотя, по правде говоря, Дулеб каждый раз обходился собственными силами. Была у Иваницы надежда, что где-нибудь здесь повстречается ему Ойка и он сможет переброситься с ней словом-двумя, но вокруг вертелись лишь ближайшие слуги Войтишича; Ойка же вряд ли и допущена была сюда, в палаты воеводские, она где-то ютилась со слепым отцом в хижине, в самом закутке дворовом, тут ее ждать было бы полнейшей бессмыслицей. Зато пришел тот, кого Иваница и не ждал вовсе. Точно так же, как и в прошлом году, должны были они снова встретиться, только теперь уже не во дворе, а тут, в гриднице, хотя опять-таки с глазу на глаз. Втиснулся в гридницу, волоча ноги так, будто разгребал ими снег, дебелый Петрило, хлопнул своими бесцветными, что и в темноте белели, глазами на Иваницу, ругнулся потихоньку:
– Черти тебя носят! Почто сидишь тут?
– А стерегу, чтобы твои черти да не унесли душу твоего воеводы.
– Ты тот же самый, что и в прошлом году? – удивился Петрило.
– Вот уж!
– Говорили, в Суздале бросили вас обоих в поруб.
– Бросили, а мы вылезли.
– Вылезли или выпущены?
– Знаешь своего князя лучше меня. Тот сажать не любит, но если уж посадит, так не выпускает. Или забыл князя Юрия?
– Не твое дело, раб. Забыл сам, видать, кто перед тобой?
– А чихал я на тебя! Не забыл, что ты и боярина Кучку стрелой когда-то сразил...
Петрило метнулся к Иванице, закрыл ему ладонью рот.
– Раскричался! Кто сказал тебе это?
– А сам князь Юрий.
– Ну, – Петрило отошел, сел возле свечки, разглаживал светлые усы. Мало что скажет Долгорукий.
– Все о тебе знаю, – злорадно промолвил Иваница. – И что ты доверенный человек Долгорукого в Киеве, тоже ведомо мне.
– Кому служу, того и доверенный. Не болтай языком. Лекарь у Войтишича?
– Да. Воскреснет твой воевода.
– Не собирается умирать, еще и тебя переживет.
– Вот уж! Может, и ты переживешь?
– Поболтай мне еще языком, и я тебе покажу!
– Думал я: дружить с нами станешь. Обидел Долгорукий и тебя и нас. Нас в поруб, а тебя с глаз прогнал за того боярина Кучку. Ужели такой ценный человек был этот боярин?
– Замолчи, – попросил Петрило, – голова болит от твоей болтовни. Занудливый ты вельми человек, а на вид вроде бы и не таким должен быть. Расскажи лучше про Суздаль. Что там видел да как был со своим лекарем?
– Вот уж! Почему я должен тебе рассказывать! Были, да и все. Видишь, каким я стал, а каким был.
– А скажи мне такое, – Петрило снова подошел к Иванице. – Вот тогда вы должны были у меня обедать, а не приехали, как это вышло?
– Есть не хотелось, – засмеялся Иваница.
– Ты мне не крути, а говори правду. Куда пропали?
– Сказано же: в Суздаль. А перед тем у князя Изяслава были. Он как раз Бохмач дожигал. Горело долго. Потому что был дождь, а князь Изяслав присматривался. Глаза грел. Ну, а мы тогда двинулись дальше, прямо на Суздаль, за убийцами. Хотя вышло, что и не убийцы никакие ни Кузьма, ни Силька.
– Кто же погнал вас в Суздаль?
– Совесть.
Петрило побродил малость по гриднице, вышел на свет, присмотрелся к Иванице.
– Совесть гоняет человека по свету, когда она нечиста. Ты же да твой лекарь имеете совесть чистую, или, скажешь, не так?
– А так.
– Тогда зачем же вам понадобилось в Суздаль? Да еще и к грозному Долгорукому.
– Не такой он и грозный. Князь добрый и славный.
– Добрый, а в поруб вас бросил.
– Куда же должен был бросать? Притащились из самого Киева: ты, княже, убийца! Радуйся и веселись.
Петриле, однако, почему-то очень хотелось вернуться снова к тому, с чего начинал.
– Так ты так и не сказал, кто же послал вас в Суздаль?
– А Войтишич, – беззаботно сказал Иваница.
– Войтишич? – даже подпрыгнул Петрило. – Смеешься надо мной? Спрашиваю – так говори, а не хочешь, так скажи: не хочу. Болтаешь пустое.
– Вот уж! При тебе Войтишич об убийцах сказал. Игумен Анания тоже поддержал. Да и ты.
– Я молчал.
– Может, и молчал. Поддакивал молча.
– Но ведь не посылали вас никуда.
– Не посылали, так мы и сами догадались.
– Заплачу тебе хорошенько, – пообещал Петрило. – Еще не знаешь меня. Я все могу в Киеве. Лишь бы держался за меня.
– Вот уж! Имею Дулеба, вот и все. А плату свою спрячь. Пригодится.
Иваница уже и не рад был, что наткнулся на Петрилу. Видно, ему зачем-то крайне нужно было выведать, кто и как спровадил их тогда в Суздаль, а получалось, – как ни верти, – сделала это Ойка. Еще получалось, никто об этом не знал. Все сходилось на ней, все тогда началось, теперь должно было закончиться, по крайней мере так хотел Петрило, да и еще, может, кто-то. Ну, так не дождутся же!
– Знаешь, – сказал Иваница, – ты ко мне не цепляйся, а то возвратится князь Изяслав, я и скажу ему, кем ты был у Долгорукого, – вот тебе и конец. А может, ты и до сих пор еще тут доверенный человек князя Юрия? Для него и выпытываешь?
Петрило плюнул и отошел от Иваницы.
– Не попадайся мне под руку, – посоветовал с неприкрытой угрозой, ибо кто Петриле перейдет дорогу, то...
Замолкли оба, прислушиваясь то ли к тому, как шипят тоненькие огоньки свечей, то ли к отзвукам из воеводской ложницы, хотя за дубовой дверью умирали все звуки.
А там, разметав пуховики и мягкие собольи покрывала, с обнаженной грудью лежал на возвышении, будто настоящий князь, воевода Войтишич и проклинал свои несвоевременные хворости (ибо хворости всегда несвоевременны), свои высокие лета (ибо чем выше они, тем тяжелее), четырех Николаев-бояр (ни один из которых не проведал его сегодня), Петрилу (о приходе которого он еще не знал) и вообще все на свете, ибо если подумать, так будь оно все проклято!
Дулеб растер воеводе грудь, размял межреберье, чтобы высвободить сердце от сжатия; Войтишичу стало легче дышать, появилась сила для проклятий, он снова почувствовал, что живет, что будет жить долго и упрямо, как жук-древоточец; посмеивался над игуменом Ананией, который тихо сидел у белой стены (Войтишич любил белые стены и терпеть не мог ни украшений на них, ни икон), чистенький, в новехонькой шелковой рясе, с драгоценным крестом наперсным, сухой и ехидный даже в своем молчании.