Текст книги "Смерть в Киеве"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Ростислав, считая, что уже и так наговорился с Петрилой, молчал, лишь улыбался горделиво, движением бровей показывал, что благодарен тем, кто издалека, оттуда и отсюда, кричал, что пьет его здоровье. Казалось, ничто его не касается: ни шум, ни пьянка, ни этот разговор, который начался возле него между двумя учеными мужами, разговор, который, собственно, начался из-за него и ради него, потому что один хотел выведать намерения Ростислава, а другой хотел сбить его, перевести разговор на что-нибудь другое.
– Убийство Игоря – предостережение, – степенно промолвил Петр. Игорь сам попросил Изяслава, чтобы тот дозволил ему перейти из Переяслава в Киев. А зачем? Дразнить люд? Держать его в постоянном напряжении и страхе? Ибо если в таком городе поселяются два князя, да еще один из них бывший, обиженный, с мыслью о расплате и мести, – может ли люд спать спокойно? И может ли забыть об угрозе, которая нависает над ним повседневно? Киевлянам от Всеволода, Игорева брата, уже была обуза великая, и когда Всеволод умер, то, кроме баб любимых да наложниц, никто и не заплакал. Но опасались от Игоря еще большей обузы.
– Этим можно оправдать устранение Игоря, – сказал Дулеб, – но убийство? Разве такое подлежит оправданию?
– Не оправдываю, а лишь обдумываю то, что случилось, – поклонился ему Петр, – думаю, ты далек от мысли, лекарь, причислять еще и меня к людям, которые запятнали руки кровью неправедной. Случилось это, сам теперь ведаешь вельми хорошо, без умысла; чистый случай и темные страсти людские привели к убийству, но не нужно сбрасывать со счетов и характера киевлян, духа сего города, который иногда проявляется даже в действиях преступных. Не забывай также, лекарь, что киевляне не просто не терпят у себя одновременно двух или нескольких князей, а не любят, чтобы их раздирало между двумя или несколькими родами, как вот Ольговичи и Мономаховичи, или там старшие и младшие, или еще как-нибудь. Игорь был Ольгович и намеревался быть худшим тираном, чем его брат. А еще святое письмо учит, что убить нечестивого володаря не грех. Видим это на примере Аода и Эглона, или Самуила и Агата, или Эгу и Эгорама. У греков и римлян убийство тирана считалось проявлением гражданской доблести. Гармодий и Аристогитон стали народными любимцами именно благодаря этому. А оба Брута римские?
Ростислав в знак отрицания еле заметно шевельнул головой, он словно бы лишь в этот миг заметил Петра возле себя и удивился его присутствию и его словам.
– Мне ведомы и другие слова из святого письма, – сказал князь над головой ученого боярина. – Молвится там: "Где слово царя, там и власть". А кому же вольно ему молвить: "Что чинишь?"
Петр ответил без промедления:
– Тут спрашивается, кому вольно. Без ответа. То есть не отрицается право спрашивать, а ищется тот человек, который бы решился на это. Если же кто-то такой находится, он без страха спрашивает. Киевляне же, как видишь, княже, могут не просто спрашивать, но и устранять неугодного.
– Кто же определяет угодных? – без любопытства спросил Ростислав.
– Сам город и определяет. Имеет свой голос, слышимый повсюду.
– Повсюду, да не одинаково. Вблизи слышно лучше, боярин? Или издалека?
Снова князь спрашивал словно бы равнодушно, без малейшего интереса лишь бы поддержать разговор, но и Петр, видно, неспроста набивался со своими разглагольствованиями; Дулеб уловил намерение боярина; подумалось, что тот не по собственной воле прилип к Ростиславу, а имеет за собой еще кого-то кому крайне желательно узнать о намерениях Юрьева сына.
– Услышанное толкает человека к тем или иным поступкам, – увлажняя губы медом, сказал Петр. – История дает нам множество примеров. Римский историк Тит Ливий рассказывает, как царь Тарквиний послал своего сына Секста Тарквиния выведать настроение жителей города Габии. При этом Ливий приводит такую побасенку. Молодой римлянин, сын вельможи, чтобы выведать тайны Карфагена, поехал туда якобы изгнанником и прислал к отцу слугу, спрашивая, что ему делать. Вельможа повел слугу на огород и, прогуливаясь, молча сбивал палкой маковки, так что не осталось ни одной. Вот и все. Начинается со слушания, заканчивается уничтожением всех видных людей, тех, которые возвышаются над толпой, будто маковки на стеблях. Но это не для Киева.
– Не знаю Киева, – равнодушно отрезал Ростислав. – Может, потому и хочу на более длительное время задержаться здесь, остановившись на Красном дворе Всеволода. Будут ловы, забавы. Ежели хочешь, боярин, будь моим гостем.
– Благодарю, княже, – поклонился Петр Бориславович.
Дулеб все больше и больше убеждался в неискренности боярина. Неспроста не пошел он в поход с Изяславом, ведь всем известно было, что сопровождал князя повсюду, записывая каждое его деяние, занося на пергамены каждое слово, дабы сохранить все это для потомков. Расставался с Изяславом разве лишь тогда, когда нужно было ехать послом к союзникам, ибо тут никто не мог заменить мудрейшего Бориславовича с его красноречием, обходительностью, сдержанностью и книжными знаниями. И ежели ныне оставили Петра в Киеве, то непременно для какого-то важного дела, быть может и ради того, чтобы выведал он подлинные намерения Ростислава, ибо, хотя открыто сыну Юрия никто не выражал недоверия, все же тайком его остерегались все сторонники Изяслава, опасаясь не столько самого Ростислава, сколько отца его, Юрия Долгорукого. Приключение с нищими возле Десятинной церкви должно было бы еще больше укрепить подозрение, – быть может, именно потому Петр сразу пробился к Ростиславу и начал эту, полную намеков и недомолвок, беседу, за каждым словом которой могла скрываться ловушка.
– Осторожнее будь, княже, – посоветовал Ростиславу Дулеб, улучив момент, когда они при разъезде оказались с глазу на глаз. – Не нравится вельми мне сей Петрило, да и боярин Бориславович тоже неспроста подсаживался к тебе. Дело наше опасное вельми и очень важное, чтобы испортить его одним неосторожным словом.
Ростислав, по своему обыкновению, не стал прислушиваться к разумному совету.
– Делай свое! – бросил он почти пренебрежительно и повернулся к князю Владимиру, который подъехал, чтобы проститься.
Иванице надоело мерзнуть на Ярославовом дворе вместе с отроками и боярскими подлизами, которые стерегли коней для своих хозяев, он не чувствовал себя служкой, подлизываться ему не к кому было, не привык он унижаться; в Суздальской земле его, как равного, усаживали за княжеский стол, когда же его с Дулебом бросили в поруб, то и там были вместе, равные в несчастье, точно так же как были равными и в дни величайших радостей.
Он привязал Дулебова коня возле сеней Ярославовых палат, чтобы Дулебу не довелось долго его искать, а сам поехал по Киеву в надежде найти какое-нибудь развлечение, возродить свое, теперь почему-то забытое, беззаботное баклушничанье.
Дулеб в самом деле сразу увидел своего коня и смекнул, что творилось в душе у Иваницы, пока тот должен был мерзнуть возле Десятинной церкви, а потом еще и здесь. Не обиделся на парня, а одобрил его сообразительность, подумал также, что с Иваницей происходит что-то неладное. В нем словно бы сломалось что-то после поруба, пропала беззаботность и доброта, стал он каким-то вроде более острым, ершистым – собственно, стал как все мужчины, ничем теперь не отличался от других, и, наверное, первыми почувствовали это женщины, потому что уже не было у Иваницы приключений, не пропадал он ночами, не приносил Дулебу неожиданных вестей, которые некогда так легко и просто добывал, чтобы затем охотно и щедро поделиться ими со своим старшим товарищем.
Неужели поруб так повлиял на парня? Или полнейшее неведение? Ибо не знал, почему, вопреки здравому смыслу, бросили их не сразу, как только прибыли к князю Юрию с нелепым обвинением того в убийстве Игоря, а уже после, когда они убедились в его безвинности, доказали его невиновность, да еще и вблизи узнали его благородство и чистые, высокие намерения. Мстительность не была присуща Долгорукому, поэтому как мог Иваница истолковать его жестокое повеление заковать их в железо, везти через всю Суздальскую землю, показывая люду, словно диких зверей, держать в вонючем порубе, в темной удушливой хижине, везти из Суздаля в Кидекшу и там запереть в каменном мешке, выпуская на прогулки лишь ночью.
Иваница ничего не ведал о тех нескольких беседах, которые были у Дулеба с князем Юрием в Кидекше, не догадывался о том, как и почему "вызволял" их из поруба Ростислав и какое подлинное назначение было у него здесь, на юге. Быть может, почувствовал что-то с тех пор, когда держал его Дулеб возле себя, пока сидели они у Кричка, но ведь чутье – это еще не знание.
Открываться же перед Иваницей прежде времени Дулеб не хотел. Они должны были вжиться как следует в Киеве, стать здесь своими людьми; сбросить с себя какие бы то ни было подозрения, выказать свою непричастность к делам этого города, не быть ни посланцами одного князя, как это произошло в прошлом году, ни мучениками князя другого, какими приняли их здесь теперь. Просто он должен быть приближенным княжеским лекарем, который одновременно является лекарем для всех. Ибо еще Мономах сказал: "Больного присетите".
Но, кажется, все испортил Ростислав. Не усидел в Богске, на первое же приглашение молодого Владимира прискакал в Киев и, увлеченный золотом киевским и роскошью, тотчас же изъявил намерение остаться здесь, сесть на Красном дворе, не заботясь о том, как это будет истолковано и князем Владимиром, и боярством киевским, да и самим Изяславом, к которому уже, надо полагать, готовят гонца верные люди. Быть может, тот же самый Петр Бориславович именно и снаряжает грамоту своему высокому покровителю, в которой напишет, что Изяслав оставил здесь Ростислава на свою голову.
Иваница лежал, задрав на теплую стенку печи ноги, и от нечего делать чесал затылок.
– Греешься? – спросил Дулеб.
Иваница пробормотал в ответ что-то невразумительное.
– Изменился ты вельми.
– Вот уж!
– Который день сидим в Киеве, а ничего не приносишь.
– Что же мне надлежит приносить?
– Известия. Как это было когда-то.
– Так это же когда-то.
– Поразил тебя поруб?
– Вот уж!
– А что, если скажу тебе: поруб этот был ненастоящим.
Иваница сел, испуганно уставившись на Дулеба.
– То есть как – ненастоящим?
– Ну так. Для виду лишь.
– А... – Иваница все еще не мог прийти в себя. – А железо, в котором нас везли в Суздаль? А смердючая яма бездонная, в которой сидели попервоначалу? А потом эта хижина и Оляндра, которая каждый день дразнила своей доступностью, да только не для нас, потому как у нас не было самого главного: воли. Как же ты говоришь, что это ненастоящее, Дулеб?
– Ты мог бы еще добавить тот каменный мешок в Кидекше, куда нас бросили ночью и откуда каждую ночь, чтобы никто не видел, выпускали погулять, точно так же, как прогуливали дикого пардуса, подаренного князю Юрию Святославом Ольговичем, когда встретились они в Москве впервые. Правда, ты не знал, что этого пардуса держали точно в таком же каменном мешке рядом с нами, и зверь, видимо чуя людской дух, скреб стены когтями, угрожающе рычал, не давал мне спать; а ты в это время спал сном праведника и бредил Ойкой да еще какими-то девчатами. Я не мешал тебе – зачем? Точно так же не стал говорить тебе о тех беседах ночных, которые были у меня с князем Юрием во время твоего спанья, потому что мы должны были сохранить тайну перед всем миром.
Иваница никак не мог поверить в истинность того, о чем говорил ему Дулеб.
– Но зачем все это? – воскликнул он. – Зачем?
– Хотел Долгорукий послать в Киев своих верных людей и выбрал нас с тобой. А чтобы не упало на нас подозрение, выдумал поруб. Ибо если бы просто отпустил нас в Киев, если бы прибыли мы с пустыми руками, не найдя убийц и не запятнав преступлением Долгорукого, то кто бы нам поверил? Изяслав первым считал бы нас подкупленными князем Юрием, а уж про Войтишича или же про игумена Ананию и говорить не следует. А так мы прибыли сюда тяжко обиженными Долгоруким. Первейшие его враги. И все здешние враги Юрия для нас теперь – первейшие друзья.
– А Ростислав? – спросил Иваница. – Он кто такой?
– Ростислав пришел, чтобы, может, при удаче встретить отца своего в воротах Киева. К сожалению, молодой князь слишком тороплив и ничьих советов слушать не привык. Потому и перед тобой раскрываюсь преждевременно, ибо мы должны были бы еще сидеть тихо, вживаться в Киеве, как советовал мне Долгорукий. Ростислав приехал, заявил сегодня, что сядет тут надолго, уже приглашает к себе и Петрилу и Петра Бориславовича, завтра у него будет все боярство киевское, будут ловить его каждый раз на слове, как уже пробовали сделать сегодня здесь во время трапезы, и ничего тут поделать невозможно. Плохо, когда достоинство перерастает в чванливость, а воля – в несдержанность. С таким человеком ничего уже не поделаешь. А мы с тобой сохраним благосклонность к Ростиславу, потому что он – наш вызволитель, как это всем здесь ведомо. Делать же нам надобно свое, помимо сына Долгорукого и независимо от него.
– Что же нам делать надлежит?
– Завтра поедем в Кричку, уйдем к простому люду киевскому, чтобы рассказать правду про князя Юрия, поедем, как некогда было, от одного больного к другому, может, и через всю землю Киевскую, а там Переяславскую. Нам ли с тобой бояться странствий?
– Я уже и забыл, когда это было. А ты словно бы забыл, что лекарь еси.
– Войтишича же лечил, вспомни.
– Вот уж! Его и палкой не добьешь! Разве таких лечат? А Кричко знает о тебе, Дулеб? Теперь вспоминаю, как приезжали туда по ночам какие-то люди. Думал тогда: к Кричку. Выходит, это к тебе приезжали? Стало быть, Кричко должен знать больше, чем я?
– Живет в ином мире, нежели мы с тобою, нежели князья и бояре. Мы очутились посредине. Не присоединились ни к одним, ни к другим, а отошли от всех туда...
– Знаю. Туда, где бьют больше всего. С двух сторон бьют, а ты лишь успевай подставлять спину.
– Боишься?
– Вот уж! Когда ты видел, чтобы Иваница боялся? Заплесневел в безделии, вот! Если бы ты сказал мне раньше, я облетел бы уж весь Киев, поставил бы перед тобой всех благосклонных к Долгорукому, а врагов и сам знаешь.
Дулеб положил ему руку на плечо:
– Отныне мы снова братья, как и раньше.
– Вот уж! – довольным голосом пробормотал Иваница и смачно зевнул, потому что любил поспать, как все те, кто дорожит своим телом и прислушивается к малейшим его капризам.
Должен был бы спать в Киеве сторожко, в ожидании какого-то чуда, которым бредил еще в суздальской темнице, но проспал и в эту ночь, быть может, все на свете, ибо не слышал, как уже перед рассветом кто-то беззвучно приоткрыл дверь, промелькнул по их жилью, тотчас же отыскав место, где спит Дулеб, остановился над лекарем, затаив дыхание, словно бы пришел лишь для того, чтобы полюбоваться этим спящим человеком, его спокойствием и мудрой красотой, которая ощущалась даже в предрассветных сумерках, даже у спящего, когда в человеке должно было бы угасать все человеческое, ибо сон сравнивает нас с другими живыми существами, мы утрачиваем над ними преимущество и превосходство.
Дулеб тотчас же проснулся. У него еще были закрыты глаза, однако он уже не спал, уже знал, что кто-то рядом с ним стоит, более того: знал, что не убийца, не враг, а дружеское существо рядом, потому что так почтительно никто другой не может держаться.
– Кто? – спросил он тихо, дабы не испугать пришельца и дабы стряхнуть с себя остатки сна.
– Я, – раздался в ответ девичий голос.
Дулеб порывисто сел на постели, протер глаза. В сумерках белел нежный мех, он словно бы висел в воздухе, плавал, потому что лицо девушки и ее ноги сливались с темнотой повалуши, вместе с мехом плавал в тишине также голос девушки, голос Дулебу знакомый, хотя слышал он его раз или два, слышал давно и не запомнил, зачем ему запоминать?
– Ойка? – догадался он сразу же, удивляясь самому себе, что узнал девушку так легко и словно бы даже ждал ее появления.
– Я, – опять ответила девушка.
– Ищешь Иваницу?
– Тебя.
Снова Дулеб удивился. Но тотчас же вспомнил, что он ведь лекарь.
– Кому-нибудь плохо? Войтишичу? Или, может, отцу твоему?
– Да нет. Что им станется?
– Тогда что же? Хочешь, чтобы разбудил Иваницу?
– Не нужно. Я к тебе.
– Послушай, да ведь сейчас же поздняя ночь!
– А мне все едино. Я привыкла не спать по ночам. Они гоняются за мною как раз по ночам. Чтобы не поддаться, надобно не спать.
– Кто же за тобой гоняется?
– Все едино кто. Все. Кто увидит, тот и гоняется.
– Я видел тебя когда-то. Но ведь не гонялся?
– Не ты – твой Иваница.
– Иваница думал про тебя. В Суздале, всюду.
– А-а, все думают. Знаю, про что они думают. А я пришла к тебе.
– С чем же? Помочь тебе в чем-нибудь?
– Про Кузьму расскажи, про брата. Нашел его?
– Нашел и говорил с ним. Не очень приятен разговор был, потому что Кузьма твой груб вельми, а может, просто остер. Видно, жизнь у него была несладкой. Но честный и открытый. Да ты сядь. Вот там стульчик, а там скамья.
– Пустое. Говори.
– Тогда я встану. Выйдем. Потому – негоже, когда перед тобой стоит девушка. Это ты спровадила нас в Суздаль? Не говори, я и так знаю. Но зачем ты это сделала тогда? Думал я, кто-то другой за тобой тогда стоял, а теперь они выпытывают: кто и когда? Не хотели, стало быть, чтобы я в Суздаль попал. Потому что узнал о многом, что не выгодно для игумена и Войтишича. Ты знала все?
Она молчала.
– Почему молчишь? Мне можешь говорить все открыто. Я не принадлежу к твоим врагам. И Кузьме тоже не враг, как видишь.
– Они снарядили сегодня ночью гонца, – внезапно сказала она.
– Гонца? Куда? Какого?
– К князю Изяславу. Про тебя и про этого... Ростислава, сына Долгорукого.
– Ну, – Дулеб прошелся сюда и туда, не смог сдержать дрожь, все делалось даже быстрее, чем он думал, – как же ты узнала?
– Узнала. Умею. – Она помолчала, потом добавила с вызовом: – И хочу. Для тебя.
Он подошел к девушке, взял ее за руку. Рука была маленькая, теплая, мягкая, будто ночная птичка.
– Дозволь поцелую тебе руку, девушка? – сказал он и, не дожидаясь ее согласия, прикоснулся губами к мягкой, чистой коже.
– Княгиням привык руки целовать? – засмеялась она.
– Княгиням? – он взглянул на нее удивленно. – Откуда знаешь, кому целовал руки?
– Догадываюсь! – с вызовом промолвила она, и вызов этот направлен был словно бы и не Дулебу, а куда-то в пространство, кому-то невидимому и неведомому, потому что смотрела Ойка не на самого Дулеба, а через его плечо, назад, смотрела так неотрывно и с такой дерзостью, что лекарь тоже не удержался, оглянулся.
Позади них у дверей белела сонная фигура Иваницы. Белела оцепенело, неподвижно и безмолвно, не слышно было даже излюбленного "Вот уж!", которое вырывалось у него всегда почти бессознательно.
– Спасибо тебе, – сказал Ойке Дулеб. – Может, тебя проводить? Иваница мог бы это сделать...
– Не надо. Сама.
Она промелькнула мимо Иваницы белым видением, а он стоял и не мог пошевельнуться. Дулеб подошел к нему, взял за плечи, легко повернул, повел его в повалушу.
– Доспать тебе нужно, Иваница, ночь еще не закончилась.
Парень не вырывался, дал уложить себя в постель, лежал тихо, словно бы и впрямь готовился досматривать сны, в которых каждую ночь приходила к нему Ойка, но был уже не в силах прикидываться равнодушным, спокойным, вскочил с постели, подбежал к Дулебу.
– Ты видел, она босая!
– Не заметил, – растерянно промолвил лекарь.
– А на дворе снег и мороз.
– Как-то не заметил.
– Босая! – воскликнул Иваница. – Как же ты смотрел?
Они метнулись в сени, выскочили во двор. Ойки не было. И следов не сыскать. Снег затоптанный, замерзший.
– Я догоню ее, – сказал Иваница.
– Посмотри на себя. Сам бос и гол. Опомнись. Ее уже и след простыл. Ты ведь знаешь, какая она неуловимая.
Дулеб с трудом затянул Иваницу назад в помещение, усадил на ложе.
– Успокойся. Она придет к нам еще.
– К тебе.
– Говорю: к нам.
– А я говорю, к тебе. И не уговаривай меня, я все слыхал.
– Подслушивал?
– Спал как убитый. А потом она приснилась мне и позвала к себе. Я вскочил и побежал. Застал вас вдвоем. Слыхал, что она говорила. Пришла к тебе.
– Сегодня – да. Потому что хотела услышать о Кузьме и сказать о гонце. Считала, что лучше всего первому сказать об этом мне. А завтра придет к нам обоим. К тебе, хотел я сказать.
– Вот уж! Ко мне больше не придет.
На сон не осталось ни времени, ни охоты. Иваница оделся, пошел посмотреть на коней. Дулеб зажег свечу, сел к своим пергаменам и (подобное случилось с ним впервые) ничего не мог вписать.
Пока Дулеб сидел над чистым пергаменом, Иваница примостился на краешке желоба между конями – как-то не хотелось уходить отсюда. Сорока над дверью, чтобы отгонять от коней нечистую силу, сухое сено, тепло, острый запах конского пота, успокаивающее похрупывание коней – все это могло бы заменить ему недоспанную ночь, успокоить, наполнить сердце привычной мягкостью, однако на этот раз ничто не помогло. В сердце Иваницы впервые проснулся зверь несогласия, впервые пробудилась в нем неприязнь к Дулебу. Ибо пока считал, что оба они одинаково страдали в суздальском порубе за какую-то неуловимую и непостижимую справедливость, все словно было в порядке. А теперь получалось, что только Дулеб сидел в порубе ради высшей цели, а уж он, Иваница, был там не его товарищем, а бросили его туда словно барана, или поросенка, или просто какую-то мертвую вещь, а не живого человека, потому что сидел и ничего не ведал, ни о чем не догадывался. С ним обращались – хуже не придумаешь: пренебрегали в нем человека! Что там высшие цели, святые намерения, державные замыслы о добре, воле, власти и единстве людском, когда при этом презирают человека? Он готов был отдать себя всего, но ведь не так, как получилось, не безмолвным орудием, а человеком, в котором было бы сохранено и должным образом оценено все людское.
Он узнал обо всем слишком поздно, чтобы обидеться и сказать Дулебу об этом, но и душевной невозмутимостью похвалиться теперь вряд ли смог бы, возможно, потому и забрался к коням, спасаясь здесь, в тишине. Собственно, он должен был бы обидеться еще вчера, перед сном, когда Дулеб сказал ему про Суздаль, но тогда как-то не успел, хотелось спать, да и не привык он впускать к себе в душу чувства злые и мстительные. Но вот ночь пошла на убыль, появилась Ойка, и все смешалось. Подумать только, что эта девушка послужила причиной всех событий. С нее все началось, ею продолжается, а про конец страшно и подумать.
На дворе заскрипел снег. Можно было бы сидеть спокойно, ибо это была не Ойка. Она бегает босая даже по снегу.
Шаги приблизились к дверям конюшни, раздался голос Дулеба:
– Иваница?
– Вот уж! – недовольно откликнулся Иваница.
– Что с тобою? Не уснул ли ты там?
– Уснешь! Тут уснешь, в этом Киеве, среди князей да бояр! Да и где уснешь на этом свете, когда ты последний человек!
Дулеб нашел его в темноте, обнял за плечи.
– По твоей длинной речи вижу, что ты растревожен, Иваница. Обиделся на князя Юрия или на меня? И верно, нехорошо получилось, но что поделаешь? Дела державные часто требуют от человека жертв. Но человек от этого никогда не может обеднеть. Нам отпущено определенное количество знаний, мыслей, переживаний, и никто не может этого нарушить, никакой позор, никакое несчастье, никакой властитель не смогут у нас этого отнять. Давно сказано: "Кто смотрит на день нынешний, смотрит на все вещи: те, которые случились в глубочайшей древности, и те, которые произойдут в безбрежном грядущем".
– Вот это и увидел, – пробормотал Иваница.
– Седлай коней, – спокойно велел Дулеб. – Для обид придется выбрать другое время. Ныне же нужно предотвратить опасность.
– Искал я возле тебя спокойной жизни, лекарь, а нашел сплошные опасности. С каждым днем их все больше. Не довольно ли? – Иваница соскочил с желоба, чуть не задев плечо Дулеба.
– Не нам грозит опасность, – сказал тот.
– Кому же?
– Князю Юрию.
– Вот уж! – Иваница засмеялся с нескрываемым злорадством. – Князь в Суздале, а опасность ему грозит в Киеве, где мы с тобой! Как же так?
– Опасность для нас с тобой – это угроза и для князя Юрия. Когда же угрожают ему, угрожают и нам, давно бы уже пора тебе понять это, Иваница. Однако ты нетерпелив, как и князь Ростислав. Никому недостает терпения. Седлай да поедем.
– Я терпеливый, – вытаскивая седла, бормотал Иваница, – я терпеливый, ого! Да уж как и не вытерплю!
Они выехали со двора, кони, привыкшие к дальним странствиям, а теперь застоявшиеся в тесной конюшне, весело фыркали, терлись друг о друга, нетерпеливо вытанцовывали в тихой, безлюдной еще предрассветной улице.
– Куда поедем? – сладко зевая, спросил Иваница, которому не передалось беспокойство Дулеба, а бодрость коней казалась просто возмутительной. – Н-ну, – гаркнул он на своего коня. – Ты у меня попляшешь! Так куда поедем?
– Сам не ведаю, – с нескрываемой растерянностью промолвил Дулеб. Разве что к Кричку, так надоели мы ему изрядно. Да и Кричко-то – не весь ведь Киев? Не дал мне Ростислав обзнакомиться. Нетерпелив, как все князья.
– Спасибо, что хоть заставил тебя сказать всю правду, – снова вспомнил о своей обиде Иваница, – а то так бы и терся дурак дураком. Так куда поедем?
По всему было видно, что Иваница, вопреки своему мягкому характеру, сегодня во что бы то ни стало хочет вывести Дулеба из равновесия, вызвать его на спор, бросить ему в лицо что-то обидное, злое, тяжкое. Однако Дулеб то ли не замечал этих попыток Иваницы, то ли делал вид, что не замечает, или же, будучи слишком обеспокоенным своими собственными мыслями, не очень обращал внимание на то, что творится в душе его младшего товарища.
Он отпустил поводья своего коня, дал тому возможность идти куда захочет, тем временем размышлял вслух, обращаясь то ли к самому себе, то ли к Иванице, который все же не отставал от лекаря, быть может в надежде задеть его своими въедливыми вопросами, а может, действовала здесь сила привычки.
– Куда нам ехать, Иваница? – говорил словно бы с самим собою Дулеб. Куда же? Надо бы повсюду проникнуть, со всеми переговорить и в Киеве, и вокруг Киева, не обходя самых неприметных людей, не минуя и самого важного боярина. Кого уговаривать, а кого лишь спрашивать, а кого и вовсе не задевать. Должны были бы мы с тобой рассказать про Суздаль, про ту землю, про тот люд, про его князя...
– Как бросил он нас в поруб? – прервал Иваница, но Дулеб не обратил на его слова внимания.
– Про князя, при котором каждый может говорить, что хочет, и сказать так, как подумалось. Про неутомимость этого человека, неутомимость и непостижимость его усилий. Только белые города среди безбрежных лесов, дороги через непроходимые места и свободные люди обозначают годы его забот, подвигов, изнурительного труда.
– Так куда же? – настаивал на своем Иваница. – Или так и будем кружить по Киеву? Мне про князя Юрия можешь не говорить, сам все видел и знаю, а кто не знает, тот и знать не захочет. Это уж так, и тут ты ничего не поделаешь, лекарь. Прозван он Долгоруким – Долгорукий и есть. Ибо разве не сграбастал нас с тобой из самого Киева и не затянул в поруб суздальский?
– Сами поехали туда, потому как вела нас справедливость. Указал же туда дорогу сам знаешь кто. Если хочешь – можем сейчас подъехать к двору Войтишича и позвать Ойку.
– А что с нею делать на снегу да на морозе? Не привык я к такому. Не ходил никогда к девкам – они сами ко мне шли.
И, словно спохватившись, что стал хвалиться тем, о чем никогда не заводил речи, Иваница чуточку виновато сказал:
– Так давай поедем к гончарам, что ли? Знаю там кое-кого. А потом и к Кричку или куда там нужно...
Самому же ему никто не был нужен, кроме той диковатой, непостижимой в своих причудах и склонностях девушки, которая стала для Иваницы как бы олицетворением всего Киева, должна была стать и вознаграждением ему за все муки и страдания, испытанные им с тех пор, как впервые ее увидел, должна была бы стать и могла бы, да, вишь, не стала. Привыкший к легким победам у женщин, он сначала разъярился, теперь пытался вызвать в себе презрение к девушке, однако сердце его болело от одного лишь воспоминания о ее имени, видел следы босых ее ног на примерзшей траве, возле Почайны, с содроганием представлял, как эти, быть может единственные на свете, ноги босиком ступают по колючему снегу, ступают, подпрыгивают, бегут, торопятся – и куда? Не к нему, Иванице, а к Дулебу или кому-то другому, и зачем, почему?
– Вот уж! – тяжело вздохнул он вслед своим горьким размышлениям, бесконечным и безнадежным.
Сонная стража долго присвечивала и рассматривала княжескую гривну, прежде чем открыть тяжелые ворота, чтобы выпустить из Киева Дулеба и Иваницу. Выехали из Киева и въехали в Киев. Ибо ни валы, ни ворота, ни сонная стража еще не были концом великого города, он продолжался и тут, внизу, начинался сразу же за воротами, на крутом взвозе, темном и нетерпеливом, с десятками, а то и с сотнями возов, которые сгрудились перед воротами в ожидании того часа, когда они будут впущены на киевские торговища. Тут были богатые купеческие повозы, прибывшие издалека, запряженные сильными конями, покрытыми дорогими попонами. Их хозяева, закутанные в меха, положив рядом с собой мечи, неподвижно сидели в уютных убежищах-шалашах, охраняемые вооруженными всадниками, которые вытанцовывали вокруг купеческого скарба на горячих скакунах в сбруях, также богатых. Купцы меньшего достатка и более низкого положения не имели при себе охраны, сами вытанцовывали вокруг своих повозов, мечей у них тоже не было под рукой, потому что висели они на шее у коней, чтобы тем самым указывать на готовность хозяина защитить себя и свое добро, когда нужно будет. За купеческими повозами стояли возки простого люда из окрестных сел, каждый вез на киевские торговища, что мог, неведомо как и добирались сюда и спали ли когда-нибудь эти люди, которых с заходом солнца стража выгоняла за ворота города, а уже на рассвете они снова появлялись тут, будто и не исчезали никуда; и снова их хилые повозки нагружены были всякой живностью, всем, чем богата была испокон веков эта щедрая земля: птицей, зерном, медом, поросятами и свиньями, скорами, дровами, глиной, камнем, коноплей, полотном, веревками, лыком, берестой, деревом и еще множеством других вещей, которые невозможно даже перечислить.
Тут кони если и были покрыты попонами, то старыми и рваными, а некоторые стояли и вовсе непокрытыми, мерзли, вздрагивая всей шкурой; некоторые похрупывали сенцо, брошенное им прямо на снег, некоторые и того не имели, покорно ждали, когда хозяин прикрикнет и нужно будет тянуть возок выше, в город, туда, где шум, гам и клекот торговища и хоть какое-нибудь тепло под низким зимним солнцем.