355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Смерть в Киеве » Текст книги (страница 17)
Смерть в Киеве
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Смерть в Киеве"


Автор книги: Павел Загребельный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

В огромной каменной печи гудело пламя, в резных деревянных подсвечниках горели толстые восковые свечи, хотя в палате, благодаря большим окнам, света было достаточно; длинный стол посредине, застланный белой скатертью, был уже заставлен драгоценной посудой, стоило лишь хлопнуть в ладоши – и отроки начнут приносить яства и напитки, а певцы примутся величать гостей.

– Живешь, княже, – потирая с холоду руки, хмыкнул Долгорукий.

– Живу, – в тон ему ответил Берладник, и трудно было понять послушно ли он отвечает или с насмешкой. – Есть тут еще и для гостей покои. Для каждого – отдельные. Окромя ваших отроков, приставлю своих людей. Дабы гости ни в чем не чувствовали неудобств.

– А я? – крутнулась возле огня княжна Ольга, рассыпая медные отблески своих волос. – Мне тоже будут прислуживать твои косматые берладники, князь Иван?

– Для тебя, княжна, приставлена женщина. Невысокородная, к сожалению, поелику имеем тут лишь простых. Боярынь не держим. Берладники не выносят боярского духу.

– А княжеского? – взглянул на него князь Андрей.

– Ежели считать меня князем, получается, князей еще терпят.

– Ты – доподлиннейший князь! – воскликнула Ольга. – От самого Ярослава Мудрого твой род.

– Наш род тоже от Ярослава, – напомнил ей Андрей.

Когда расположились за столом и отроки Долгорукого вперемежку с берладниками принялись подавать яства и напитки, Дулеб спросил вроде бы одновременно и Берладника и Долгорукого:

– А как же Кузьма?

– Не надобно торопиться, лекарь, – успокоил его Долгорукий. Переночуем у князя Ивана, а уж назавтра возьмемся и за Кузьму.

– Он вельми неприветливо обошелся с Иваницей. Боюсь, удерет.

– Отсюда никто не удирает. Удирают сюда, – улыбнулся Берладник, но тотчас же и согнал улыбку с лица. – Да и зачем вам Кузьма? Не нужно его трогать. Негоже.

– Должны допросить его, – Дулеб стиснул губы. – Для того ехали сюда.

– Думал: в гости ехали, – беззаботно промолвил Берладник. – Ко мне лишь в гости. Искать здесь не следует ничего. Тут все заканчивается. Никто ничего не ищет, кроме воли. Но ведь для вас воля не существует, вы люди так или иначе подвластные – ты, лекарь, служению своему то у князей, то у бояр, то немощному люду, а князья подвластны своему положению, державным потребностям. Получается, на волю вам надеяться не следует, и искать ее для себя даже среди берладников – пустое дело. Стало быть, вы для меня лишь гости, а гость всегда – всего дороже.

– Позволь, княже, слово? – поклонился Долгорукому его чашник, и даже Дулеб не удержался от улыбки, зная, что предстоящее слово чашника будет в который раз уж – "конским".

– Вот, княже Иван, мой чашник Громило, – обратился Юрий к Берладнику. – Хоть прозвище дали ему не вельми ласковое, но человек он почтительный, к тому же и мудрый. Послушаем его.

– Говори, – разрешил Берладник.

– Слово мое будет кратким, – начал чашник, прозванный Громилой, хотя на самом деле не было в нем ничего грозного. – Вот живут себе на вольной воле дикие кони тарпаны. Ловить их труднее, чем любого другого зверя. Разве что выроешь яму и прикроешь ее ветками да травой так, что и сам забудешь, где эта яма, и тарпан упадет туда ночью, потому что днем он все равно заметит и не побежит в западню. Ну, поймаешь ты его таким способом, а что поймал? Оболочку тарпана, тело его. Дух же вольный, непреоборимый, непокоренный, не сдастся тебе ни за что. Пойманный тобой тарпан либо не будет брать корма и подохнет с голоду, либо разобьется насмерть, когда попытаешься запрячь его или закрыть в конюшню. Потому что вольный дух его не может покориться. Ну, так. Как-то раз были пойманы двое жеребят тарпановых. Видно, еще не имели они вольной души, не выросла она у них, потому что сосали молоко от простых кобыл, брали корм, выросли в неволе, приученные ходить в упряжке с кобылой. А потом попытались запрячь их самих. И мигом ощутили они волю, родилась она в их душах тарпаньих, принес им тарпаний бог великую силу непокорности, ударили они в телегу копытами, разбили ее, изорвали на себе сбрую и скрылись в степи.

Так и люди. Одни рождены для вечной упряжки, другие же – вольны от всего, и никому не дано их покорить, никогда и ничем. За вольных людей берладников выпьем мы и за тебя, княже! Будь здоров!

– Будь здоров, будь здоров! – зазвучали выкрики, а Долгорукий, отхлебывая пиво, сказал Громиле:

– Переметнулся к берладникам, чашник? Да только ведь в прорубь надобно лезть! Разве это воля? Ты знаешь басенку про тарпанов, а я тоже знаю басенку и тоже про коней. Замешано там колдовство, однако это ничего. Случилось это в одной земле, в какой именно – о том смолчим. Когда коней выгоняли на пастбище, они, как только, бывало, выйдут на луг, бегут в одну сторону, на восток, и становятся невидимыми. Ищи не ищи, все равно не найдешь. Так за лето во всей земле пропали все кони. Кроме тех, которых не выгоняли на пастбище, а держали привязанными у желоба. Ну, так что же станешь делать? Попытаешься раскрыть колдовство или же просто не станешь отвязывать коней от желоба?

– Колдовство простое, – сказал Берладннк, – воля.

– Но она неуловима, как те кони, которые стали невидимыми. Ты, княже Иван, прежде чем стать князем вольным, тоже имел свою власть, а когда она показалась тебе малой и незначительной, ты пожелал увеличить ее, очутившись в Галиче на месте своего стрыя Владимирка. Было такое? Захотелось большего желоба?

– Было, да не так. Хотя, по правде говоря, начиналось именно так. Начиналось с ненасытности. Потому и побежал в Галич по первому зову боярства. Но когда увидел, в какую кабалу вскочил, испугался. Хотели они властного князя заменить мягким и уступчивым. Думали так: молодой да гожий, – будет как воск в их руках. Будет думать о развлечениях, будет слушать и подчиняться во всем, потому как человек – раб своих прихотей и заблуждений. Испугался тогда я вельми, и не стрыя своего с его полком испугался, а боярства и своего прислужничества. Для отвода глаз малость побился с Владимирком, а потом вырвался и от него, и от галицких бояр, и от всего света и помчался на Дунай, на Днепр.

– Сказывали, будто твой стяг под Галичем упал, потому и бежала твоя дружина, оставив тебя одного, – сказал князь Андрей.

– Стяг? – Берладник засмеялся. – Стяг мог и упасть, княже. Ибо тогда дул ветер, а человек, несший стяг, был пожилой, у него не хватило сил воткнуть древко глубже, вот ветер и повалил. Мог повалить. А может, я сам вырвал этот стяг и понес сквозь полк Владимирка, стремясь вырваться на свободу. Такое тоже могло быть, княже. В битве всегда все перепутано. Не верь тем, которые рассказывают после битвы. Самые честные и правдивые гибнут. Они уже ничего рассказать не смогут.

– Неужели и в той битве на тебе была такая же одежда? – спросил князь Андрей.

– Для битвы тоже имею обыкновение надевать красное, потому как вои должны знать, где их князь. Сегодня же оделся в красное и сидел там между прорубями, чтобы тем, кто ныряет, видно было, куда выныривать. Сквозь лед красное светится довольно ясно.

– Ужели пробовал сам? – полюбопытствовал Долгорукий. – Смотрел когда-нибудь сквозь лед?

– Не заставляю своих людей делать то, чего не делал сам. Люди соответственно становятся тверже или изнеживаются не словом, а примером.

– Это покуда ты молод, – вздохнул Долгорукий. – В молодости все доступно человеку. А вот идут лета, и все, кажется, уже позади, в прошлом, а душа жаждет лишь того, что должно быть.

– Главнейшее же – всегда впереди, княже Юрий! – Берладник смотрел одновременно и на Долгорукого, и на Ольгу, которая не сводила с князя Ивана глаз и, казалось, боялась пропустить хотя бы одно его слово. – Знаю твою жизнь и знаю, что никогда не жалел ты ничего, отдавая все высокому служению, многим бы надлежало брать с тебя пример. Настоящий человек должен уметь делиться всем своим. Не делятся ничем лишь нищие душой. Это уже конец всему. Дальше некуда. Тут все кончается. Заплесневелая корка хлеба и золотая монета – все едино. Никому не передается, никакой пользы миру. Во все века вставало перед людьми: кто должен управлять миром мудрецы или воины? У одних нет силы, другие лишены разума. Поэтому надобно выбирать щедрых душой.

– Щедроты должны иметь меру, – заметил князь Андрей. – Меру же устанавливает бог.

– Высшая сила! – молодо воскликнул Берладник. – Много наслышан про высшую силу, но верю все-таки в силу людскую. Она владеет всем, что есть на земле.

– Заметь, княже, – вмешался Дулеб, – что сила может быть добрая и злая.

– Знаю это вельми хорошо.

– И когда размышляешь о справедливости и воле, то должен бы всячески не допускать к себе силы злой.

– На что-то намекаешь, лекарь?

– Имею в виду то, ради чего сюда добирался. Мы с Иваницей тоже выказывали силу и упорство, преодолевая расстояния, подвергались опасности. Князь Юрий сочувственно отнесся к нашему делу, хотя нужно сказать сразу, мы не были справедливы к нему самому; собственно, и не знали князя Юрия, верили только наговору, а слухи, известно, не милуют никого. Сюда приехали уже и не из упрямства своего киевского, а лишь из уважения к князю Юрию. Доказать не свою правоту, а свою неправоту. Для этого должны были найти Кузьму, сына дружинника Емца, и допросить его. По счастливому случаю он сам попался нам на глаза, но вот ты не хочешь, чтобы мы...

– Ты хочешь бросить этого человека в его прошлое?

– На короткое время для блага общего дела.

– Не могу этого допустить.

– Но почему же?

– Потому что у нас, может, единственное место на земле, где умирает минувшее.

– Минувшее нужно помнить хотя бы во всех его дуростях, – заметил спокойно Долгорукий, – дабы не повторять их снова.

Дулеб ответил обоим князьям одновременно:

– Прошлое никогда не умирает. В этом ужас, но в этом и радость также.

– Мы не вспоминаем про то, что было. Благодаря этому не ведаем ужасов. Радости же признаем лишь те, которые ждут нас впереди. Тут никого не спрашивают о прошлом. Каждый человек, пришедший сюда, волен от расспросов, над ним не довлеют ни грехи, ни проклятия, ничего.

– А ежели приходят к тебе убийцы?

– Могу спросить тебя, лекарь: а кто не убийца на этом свете? Вот ты можешь похвалиться, что никогда не убил человека?

– Я лекарь. Лечу – не убиваю.

– А разве ни один из тех, кого лечил, не умер?

– Умирают неизбежно все люди.

– Но из твоих больных умирали? Ты был, говорено мне, лекарем приближенным моего деда Володаря в Перемышле. А разве князь Володарь не умер? Ты скажешь – не убивал. Но и не предотвратил смерти. Бросил его в труднейшую минуту жизни. Вот и принадлежишь к убийцам. Князь Юрий за всю свою жизнь ни разу не приказывал убивать человека, этого не могут поставить ему в вину даже самые яростные его враги. Но на его глазах убит московский боярин Кучка, и уже пошел зловещий слух: Долгорукий – убийца.

– С огорчением и душевной болью должен сказать тебе, что прибыл я из Киева тоже лишь для того, чтобы обвинить князя Юрия в убийстве, которое учинено в Киеве над князем Игорем Ольговичем.

– И что же ответил тебе князь Юрий? Он не плюнул тебе в бороду?!

– Тот, кто спрашивает, должен быть готов к ответам неожиданным, неприятным также. Князь Андрей показал нам, какие могут быть справедливые последствия несправедливостей. Но не князь Юрий, который должен был бы обидеться первым и более всего. Наоборот, он сделал все, чтобы помочь мне установить истину. Удивляюсь, почему не делаешь этого ты...

– Для меня истина – это покой и мир среди моих людей. Мир в их изболевшихся душах, лекарь. А ради мира, как известно, можно пожертвовать даже истиной. Мы изгоняем из берладников за трусость, за измену, за выдачу тайны, за непомерное хвастовство, за издевательства над людьми и скотиной, но еще никого не упрекали мы за его прошлое. Никого не расспрашивали, иначе мы погибнем, не будет того, что называется берладничеством и что должно означать лишь свободолюбие, мужество, терпение, силу, храбрость, щедрость и мудрость. Но ты открыл мне свое лихое намерение безвинно обвинить князя Юрия. И это меняет дело. Нарушать обычай мы не можем даже в таком неожиданно тяжком случае, но могли бы согласиться на такое. Позовем этого Кузьму на трапезу и спросим у него, захочет ли он удовлетворить твое любопытство, лекарь. Ты, лекарь, похож на одного бывшего попа, прибежавшего к берладникам и на все их насмешки относительно ада говорившего так: "Может, вы и не верите, что будете кипеть в смоле на том свете, но я был бы очень рад, если бы вы мне сказали, чего же вы там ждете?" Так и ты. Еще не получив согласия человека отвечать тебе, уже хочешь слышать от него только лишь правду.

– К тому же, заметь, княже, всю правду, – сказал Дулеб.

– Говорить нужно всегда только правду, но не обязательно всю правду, – засмеялся князь Юрий и неожиданно вспомнил о своем: – А спеть нам сегодня удастся? Вацьо?

И песня родилась тотчас же, подхваченная суздальцами и берладниками, песня про войско, которое шло и порядка не нашло, а с горы, с долу ветерок повевал. Дунай высыхал, зельем зарастал, зельем-трепетом, всяким цветом, дивное зверье зелье поедает, зелье поедает седой оленец, на том оленце пятьдесят рожков, пятьдесят рожков, один тарелец. На том тарельце славный молодец, на гуслях играет, ладно запевает...

Пока пели, пришел Кузьма. Обсохший, согревшийся, отчего не стал приветливее и привлекательнее.

– Садись, – сказал ему Берладник. – Выпьешь чего-нибудь?

– Ежели нальют, выпью.

– Была у тебя стычка здесь? Разбоя не терпим.

– А, прилип вон тот, из Киева, я и показал ему!

– Знаешь, кто тут за столом?

– Тебя знаю – хватит мне.

– Мало. Тут великий князь суздальский Юрий, да сын его князь Андрей, да дочь княжна Ольга...

– Знаешь вельми хорошо, княже Иван, что все другие князья, кроме тебя, для нас ни к чему.

– Погладить бы тебя против шерсти! – не удержался князь Андрей.

– А у меня после оспы и шерсть не растет. О мою рожу только исцарапаешься, княже.

– Постыдился бы княжны, Кузьма, – сурово взглянул на него Берладник. – Или у тебя в душе уже ничего святого и не осталось?

– Сам имеешь сестру, – напомнил ему Дулеб.

– Моя сестра, тебе нет до нее дела.

– Лекарь киевский хотел бы с тобой поговорить, я позвал тебя, чтобы спросить, согласен ли ты? – Поведение Кузьмы не нравилось Берладнику, видно было, что киевский беглец нарочно заводит перебранку; тут могли бы помочь спокойствие и достоинство, а уж достоинства у Берладника было больше, чем у Кузьмы злости.

– С одним уже поговорил, – буркнул Кузьма.

– Не выказывай упрямства. Упрямые – чаще всего слабохарактерные. А ты человек сильный. Говори, согласен или нет? Насильно заставлять тебя никто не будет.

– Это для тебя? – спросил Кузьма, сердито окидывая взглядом всех, кроме Берладника.

– Для меня тоже.

– А о чем говорить мне с ним?

– Он спросит.

Кузьма долго сопел молча, яростно сверкал белками, наконец равнодушно махнул рукой:

– Пускай спрашивает. Только бы тот чтоб не лез!

– За Иваницу прости, – сказал спокойно Дулеб. – Нехорошо вышло. Это самоуправство.

– Он свое схватил.

– Кузьмой называешься?

– Разве не слыхал?

– Спрашивать буду я, а ты будешь отвечать.

– Это уж, как захочу. Ты слыхал ведь наш уговор с князем Иваном? Иль глухой?

Дулеб терпеливо переносил обиду.

– Отец твой – дружинник Емец. Слепой, у воеводы Войтишича служит. Верно?

– Ну, верно.

– Сестра Ойка.

– Не трожь сестры.

– Расскажи, когда и как ты выехал из Киева.

– Сел на коня, да и поехал.

– Не на коня. У тебя было два коня.

– Ну, два.

– Когда выехал?

– Разве вспомнишь? Было тепло. Вот и все.

– Знаешь про убийство князя Игоря?

– Так ему и надо.

Дулеб чувствовал, что спрашивает не так и не о том, что нужно. Он так много раз мысленно представлял себе течение событий в тот августовский день в Киеве, что они уже ему словно бы надоели, что ли, он как-то утратил вкус к расспросам, все ему опостылело еще с той минуты, когда они допросили Сильку. И ничего из этого допроса не вышло. Теперь подтверждалась для него та истина, что человек, который постоянно направляет мысль в одну сторону, менее всего способен показать события так, как они происходили на самом деле. Собственно, Дулеб и не допрашивал Кузьму, не ловил его на неправде, как это пытался сделать Иваница, – он просто сам подсказывал ему ответы, все больше и больше удивляясь самому себе и в то же время будучи не в состоянии что-либо поделать с собой.

– Сказано о тебе, что ты убил князя Игоря, – неожиданно для всех, а более всего для самого себя сказал Дулеб.

– Го-го! – коротко хохотнул Кузьма.

– А помогал тебе монах Силька, хорошо ведомый тебе.

– Го-го! – снова последовало в ответ.

– И вот ты должен доказать, что не убивал, если не чувствуешь себя виноватым.

– Го-го!

– Послушай моего совета, лекарь, – заметил, улыбаясь, Берладник. Сначала слушай обвиненного обоими ушами. Когда же станешь обвинять его, то и тогда слушай его хотя бы одним ухом, не только свой голос.

– Что же слушать? Он не отвечает.

– Он смеется.

– Го-го! – хохотнул снова Кузьма. – Могу и еще.

– А ежели я позову сюда Сильку и он подтвердит то, что я сказал? пригрозил Кузьме Дулеб.

– Не будь дураком, лекарь, если ради этого ты добирался сюда из Киева, то возвращайся назад, пока не поздно. Пугаешь меня Силькой? Круглоголовым? Да он костра не может разжечь, а то чтобы человека убил? Да еще князя?

– Силька также под подозрением, как и ты. Обвиняют вас в Киеве воевода Войтишич, твой отец, а также игумен Анания. Что скажешь? Они называют тебя убийцей князя.

– Отец слепой, его не трожь. Человек он несчастный. Войтишич – старый негодяй. Игумен же, видать, сам и убил князя.

– Игумен – святой человек, – сурово предупредил князь Юрий. – О нем помолчи.

– Не буду молчать! Потому как он подговаривал и меня к этому делу. Знал, что сердит на князя за Ойку, звал в свои монастырские палаты, обещал все: золото, девок. А я уперся: зачем оно мне, ежели от того князя одна лишь борода осталась. Тогда он вытолкал меня из Киева. Коней дал, гривну княжескую. Расхваливал меня, что превзошел я отца своего в бросании копья.

– Должен знать, что награждают не даровитых, а покорных, – вмешался Долгорукий, который до сих пор молча отхлебывал свое просяное пиво.

Кузьма взглянул на князя и умолк после его слов, будто поперхнулся.

– Слушаем тебя, – негромко промолвил Дулеб, но Кузьма и ухом не повел.

Уставившись в столешницу, сидел насупленный, рябоватое лицо побагровело, стало медно-красным, дышал тяжело, потом внезапно трахнул огромным кулаком по столу, однако и после этого не произнес ни слова.

– Мы подскажем, ежели хочешь, – снова сказал Дулеб.

– А чего ждать?! – рявкнул Кузьма. – Чего ждать? Сказал же? Девок мне обещал! Девок! Потому как в Киеве кто на такую харю взглянуть захочет? Киевлянкам подавай красавцев, да боярских сынков, да...

Его никто не прерывал, никто не сказал, что и суздальчанки, наверное, такие же, но только в представлении людей, которые никогда не испытали женской любви. Потому что лишь женщина готова отдать все для своего избранника, лишь женщина решается сочувствовать тому, от кого отвернулись и люди и бог, она может целовать ноги повешенному, несмотря на угрозы смертной казни, может украсть и похоронить казненного, пойти на подвиг, на унижение, на смерть ради любимого, ибо женщина живет любовью.

Но перед ними сидел человек, который не знал, что такое женская любовь, не таил в душе никакого целомудрия, за которое могли бы его полюбить, и, изверившийся до предела, злился на самого себя, на всех счастливых и красивых, на тех, кому доступно все на свете, на игумена Ананию, который тяжко обидел его, открыто пообещав девку, тем самым признав полнейшую неспособность Кузьмы найти в жизни то, что все находят сами, без помощи, он злился, наверное, и на князя Юрия, который так неосмотрительно бросил свое замечание относительно награждения покорных, ибо, хотя обладал душой непокорной, одновременно знал, что мог сломиться, мог поддаться на уговоры игумена, а если и не поддался, то лишь из упрямства, ведь вскорости позволил спровадить себя из Киева за каких-то там двух коней и гривну.

– Когда вы с Силькой переехали мост? – спросил Дулеб, чтобы оторвать Кузьму от неприятных воспоминаний.

– Мост? Какой мост? – очнулся тот. – Я про игумена еще не закончил, а ты со своим мостом...

– Про игумена все уже... Не надо. Ты встретился перед мостом через Днепр с незнакомым тебе монашком, с ним переехали мост. Когда это было? О какой поре?

– Мост? А мы и не переезжали его.

– Как же вы перебрались через Днепр с конями?

– Мост был закрыт еще. Тогда я начал стучать в ворота и кое-что пообещал мостовикам. Рано было, потому и не пускали. Ну, допустим, платы не дал, показал гривну, пустили так.

– Про Сильку что ведомо?

– А ничего. В дороге малость там говорили. Книги переписывал у Анании. Никчемный человек. Зайца боялся.

– Ну, так, – Дулеб весь напрягся, готовясь спросить о самом главном. – Скажи, Кузьма, если хочешь и можешь, еще такое. Силька открылся перед тобой, куда должен пристать здесь, в Суздальской земле?

– Открылся? Он спал и видел, как пробирается к какому-то там князю Андрею переписывать книги.

– Князь Андрей – я, – подал голос сын Долгорукого.

Кузьма равнодушно взглянул на него, но, видимо, что-то шевельнулось в его душе или же он просто считал, что уже и так много грубостей наговорил, проявляя пренебрежение ко всем этим князьям и их прихвостням, поэтому добавил:

– Хвалил он тебя, княже, что охочий к книгам вельми и любишь таких людей, как Силька. Люди они и никчемные, но уж коли любишь, то, может, и верно делаешь. Потому как Силька добрый и быстрый разумом. Пуглив только...

– А еще, – Дулеб спрашивал таким бесцветным голосом, что даже сам удивлялся. – Силька к князю Андрею сам порывался или же кем-то подослан был?

– Как же сам, если у игумена перед этим переписывал книги? Анания и послал его. Дал коня, припас на дорогу и вытолкал. Езжай и пробирайся к князю Андрею. Может, ты, княже, просил себе такого человека. Откуда я знаю.

– А ты?

– Я? Сказал уже.

– Ты куда должен был пристать? Говорил тебе игумен?

– Я же не Силька!

– А все-таки. Что говорил игумен, выпроваживая тебя?

– Говорил, чтобы ехал к князю Юрию, в дружину.

– Почему же не приехал? – улыбнулся Долгорукий. – И вышло теперь так, что не ты меня искал, а я тебя.

– Как в притче о заблудшей овце, – насмешливо заметил князь Андрей. Радуйтесь со мною, потому что я нашел овечку мою потерянную...

– А зачем мне князь? Я не овечка. Наслышался про берладников много див, вот и рванул сюда! Тут, правда, долго человека проверяют, способен ли он на что-нибудь, но я прошел все. Уж ежели я не способен, так кто же тогда!

– Хорошо, Кузьма, благодарение тебе за правду. Еще одно. Игумен обещал что-нибудь, если удастся тебе стать дружинником самого князя Юрия?

– Ну... – Кузьма снова задышал тяжело и быстро, – то же самое обещал, что и в Киеве... Сказал, что милости его всюду найдут человека...

– Гнев тоже?

– Что гнев?

– Найдет человека.

– Меня уж теперь никто не найдет! А на того игумена-доходягу с его щедротами я чихать хотел!

– Покупают всегда тех, кто может услужить и бесплатно, – снова подал голос Долгорукий. – Настоящие противники не продаются.

Тогда вмешался князь Андрей.

– Пускай поцелует крест, – сказал он про Кузьму. – Пускай поклянется, что говорил нам правду.

– А, нужно ли? – спросил Долгорукий.

– Отче, что молвишь? Про крест святой – такие слова?

– Не про крест, а про Кузьму. Нужно ли ему целование?

– С самим чертом поцелуюсь! – воскликнул Кузьма. – А не верите, так и не нужно. Княжеской веры никогда не искал.

– Придержи язык! – мрачно посоветовал ему князь Андрей.

Берладник наполнил чашу, придвинул к Кузьме:

– Выпей.

– Здоровы будьте, – сказал тот и опрокинул питье одним духом. – Мне уходить?

– Сиди с нами, – сказал Долгорукий, – тебя же посылали, чтобы ко мне пробился. Вот и пробился, и прибился. Трапезничаешь с самим Долгоруким. Знаешь, как называют княжеских слуг? Безумцы, ставшие слугами еще большего безумца. Песни киевские знаешь? Умеешь?

– Подпевать могу.

– А ну, Вацьо, начинай!

Уже стемнело на дворе, в палате засветили свечи, все на свете словно бы отодвинулось куда-то в сумерки, вдаль, там были заварухи, войны, стычки, шли куда-то полки, провожали матери сыновей, приговаривая им на дорогу: "Вперед войска не выскакивай, а позади войска не оставайся, держись войска среднего, а воеводы – все переднего..."

Пели тихо и неторопливо, мужские голоса звучали с нескрываемой грустью, каждый, видно, вспоминал войны и думал о них, думал о своей нелегкой жизни, проходившей под знаком слов: "Как только война затихает в земле, ты должен искать новую". Если же толком разобраться, то кому хочется умирать? Потому-то и поется: "Вперед войска не выскакивай..."

Незамеченный и невидимый, появился в палате гусляр, умело пристроился к песне, а потом, воспользовавшись тем, что песня закончилась, начал свою, уже без посторонних, сильным и молодым голосом, отчетливо произнося слова, – собственно, это была и не песня, а что-то вроде хвалы какому-то неведомому князю или воеводе, хвала, произнесенная торжественно и приподнято, под гудение гуслей, и слова были подобраны так умело, что каждый из князей должен был считать, что поют в его честь, особенно же Долгорукий, который был здесь старше всех. А может, это была старая песня из тех, которые уже забыты всеми, потому что песен так же много, как и людей, и живут они и умирают так же, как и люди, воскресают вместе с памятью о лучших из людей и кажутся каждый раз молодыми, как все великие покойники прошлого.

Эта песня была такой длинной, что казалось, у нее нет конца, да, наверное, она и в самом деле не заканчивалась никогда. Каждый певец добавлял к ней свое или отбрасывал то, что ему не по душе; в свою очередь, те, которые слушали, тоже запоминали не все, а выбирали себе что-то по вкусу, вот и получалось нечто наподобие этого:

Он родился под Венерой, Меркурнем и Марсом.

Его ум вбирал в себя все их свойства,

И, как эти планеты, – был блуждающим и жадно-беспокойным.

Из княжества в княжество скакал и нигде не останавливался он.

Земли и волости завоевывал и раздавал.

Казалось, что труды его вознаграждены

Самим шумом и клекотом битв.

Никаких завоеваний и приобретений для себя не делал.

Величайшим наслаждением для него было, когда в праздничный день

Он ехал торжественно, щедро и гордо,

Разбрасывая богатство кричащей толпе.

Его державные намерения были неожиданными и непредвиденными,

Непостижимы они были для друзей и для врагов.

Казалось: какая-то мимолетная прихоть

Навевала ему высокие мысли.

Его счастье и успехи рождались тогда,

Когда средства и силы были мизерны совсем.

Он искал трудностей и врагов...

Дулеб слушал слова песни, а думал о своем. Хотелось подойти к князю Юрию, встать позади него, потихоньку сказать: "Прости меня". Неизвестно, что бы Юрий ответил: быть может, промолчал бы, быть может, не услышал бы или сделал бы вид, что не слышит, а может, отделался бы словами: "Бог простит", – хотя такие слова скорее промолвил бы князь Андрей, его сын, неразговорчивый, упрямый в своих размышлениях о боге и о собственной славе на этой земле. Долгорукий не похож на своих сыновей, не похож ни на кого. Он хорошо ведает: чем больше руководствуешься славой, тем меньше заботишься о правде. Вот человек, которому можно бы посвятить всю жизнь, зная, что не пропадет она зря, но одновременно сам он, уже приближаясь к концу своего земного пути, проведя пятьдесят лет на краю света, чего достиг? Имеет множество друзей, но голос их не слышен, потому что все это простые люди: зато враги его крикливы и непримиримы. Глубины державной мудрости недоступны всем тем князькам, боярам, воеводам, которые все на свете рассматривают как дела сугубо семейные, которые ничего не ведают о человеческих способностях, ибо для них вся суть в знатности, в происхождении, в очередности. Какой болван стоит в ряду, тому и давай воеводство. Они никогда не простят Долгорукому его смелых попыток смешать талант и происхождение, заслуги и бездарность, которая в их речи имела единственное название: никчемность. Этот князь не похож на предшественников, никто не может следовать ему, потому что нет таких запасов благородства, а раз так – суждено ему быть отброшенным в греховность, ибо все, что выходит за рамки привычных представлений и возможностей, это от лукавого. Сыновья не унаследуют его поведения, так как здесь недостаточно одной лишь крови, поэтому он войдет в историю подозрительным, а подозрительные всегда вызывают ненависть. Каждый поступок его будет осужден, каждый шаг превратно истолкован, враги сделают все, чтобы опозорить его в глазах потомков, потомки же из-за лености ума поверят пристрастным суждениям наемных летописцев, которые легко могли бы опозорить даже родного отца и прославить блоху, лишь бы только получить хорошую мзду, к тому же свой поклеп они будут повторять не год и не два, а в течение целых веков.

Потому-то перед человеком открывается лишь два пути: либо изо всех сил улучшать время, в которое он живет, либо приспосабливаться к нему, не пытаясь его изменять. Долгорукий не хотел приспосабливаться. Много лет княжил он на Суздальской земле, молчаливый, загадочный, неприступный, строил здесь города, собирал людей, чинил суды, устанавливал правды. Он был чувствителен к малейшей несправедливости и потому после смерти отца своего, Мономаха, каждый раз, как только ему становилось известно о какой-либо кривде, причинявшейся Киевом, бросался на юг, чтобы помирить, сдержать, усовестить, стоял со своими суздальскими полками как немой упрек и как надежда для всех тех, кто еще верил в золотой век для русских земель, тот вожделенный золотой век, который, по преданиям, когда-то приближался к этому народу, но каждый раз исчезал куда-то в безвесть, не исчезая, однако, навеки.

Во времена бессилия жестокость принимают за твердость. Он не хотел быть жестоким, и за это его обвинят в слабости, нарекут неудачником, откажут ему даже в том, что у него было: в любви к нему простого люда, ибо эта любовь никем не прослеживается, заносится в пергамены лишь любовь владетельных, знатных, избранных, родовитых.

Летописцы нарисуют нам его совсем не таким, каким он был на самом деле, чтобы выставить этого князя даже внешне непохожим на других, отказать ему в благородстве, в обыкновенной человеческой привлекательности.

Не напишут, что был он высокого роста, а найдут слова уклончивые: "Был ростом великоват". Не заметят его юношеской гибкости, которую он сохранил до преклонного возраста, а напишут: "Толст", – потому что чаще всего люди видели его на морозах, среди заснеженных просторов Залесского края, в кожухах, в боевом снаряжении. Пренебрегая тем, что были у него глаза глубоко посажены, ибо над ними нависало высокое чело, нависал разум, который светился в тех великих, прекрасных глазах, напишут: "Глаза небольшие". Не имея ничего сказать о его крупном, называемом орлиным носе, скажут: "Нос длинный и искривленный". Не простят того, что он пренебрегал боярством и воеводами, не простят того, что он любил трапезовать с простыми отроками, не простят ему ни песен с простым людом, ни его размышлений, на которые не приглашались бояре, зато допускался туда каждый, кто имел разум и способности, – за все это Долгорукий будет иметь отместку: "Более всего о веселостях заботился, нежели о хозяйствовании и воинстве, все же это отдано было во власть и под присмотр его любимцев".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю