355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Смерть в Киеве » Текст книги (страница 15)
Смерть в Киеве
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Смерть в Киеве"


Автор книги: Павел Загребельный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)

– Сон вещий, – сказал Долгорукий. – Так надобно и сделать.

Боярина повезли в монастырь, чтобы поспал он на холодной каменной корсте, которую так ревностно проклинал всю дорогу, а князь Юрий дал игумену 500 гривен серебра и 100 гривен золота, покрывая этим все, что стряслось где-то в таинственных пущах.

Приложил ли руку к этому серебру и злату Петрило, или урвал лишь малую толику, или же заграбастал все, – никто не знает об этом и поныне. Долгорукий не стал расследовать, ибо все равно ничего не узнал бы. Зато был теперь уверен, что в Киеве у него преданный человек, и человек этот Петрило.

Дулеб сказал Юрию, что знает Петрилу, что должен был даже обедать у него, но не смог, потому как торопился сюда, в Суздальскую землю. Поэтому ничего определенного о восьминнике сказать не может, собственно, и видел его лишь на обеде у воеводы Войтишича и не говорил с ним как следует. Кажется, что-то у них там случилось с Иваницей, но и это значения иметь не может.

– Иваницу твоего слушать не буду, – нахмурился Долгорукий. – Что же касаемо Петрилы, это человек мой. Войтишич юлил перед всеми князьями. Человек нетвердый и коварный. Петриле к нему вряд ли и следовало бы захаживать. Но, видать, заманил чем-то.

– Про тот обед должен бы я тебе рассказать подробнее, княже.

– Про обед рассказывать следовало бы за обедом, а не на морозе, да после такой ночи, какая у нас сегодня была. Да и потом, что такое обед? Человек обедает всю жизнь, ест, пьет, поет, похваляется. Дело же делается не за обедом.

– Но за столом часто договариваются о том или ином.

– Про что же договаривался с Войтишичем?

– Стыдно сказать, княже, но обманули меня в Киеве, зазвав к Войтишичу и подстроив так, что я сам натолкнулся на мысль обвинить в убийстве именно тебя.

– Говорено обо мне? При Петриле? И он промолчал? Не защитил от наговора?

– Не упоминалось даже имя твое. И про Суздальскую землю ничего не было говорено. Уже через несколько дней прибежала девка Емца, привела какого-то оборванца, и тот поклялся, что слыхал от Сильки и Кузьмы, будто бегут они в Суздальскую землю к князю Долгой Руке. Тогда я и вознамерился поехать к тебе. Подумал: найду сих людей возле тебя – ты виновен. Отдалены будут от тебя – спрятаны или уничтожены, – тоже можешь быть виновен.

– Ты, как тот римский император, который велел причислить свою, умершую сестру к сонму богинь и объявил, что казнит каждого, кто не будет оплакивать его сестру, и покарает смертью каждого, кто будет убиваться над той, которая стала бессмертной.

– Я всего лишь лекарь. Князь Изяслав послал меня на это необычное дело, которое казалось вроде бы совсем простым, а вышло запутанным безмерно. Сам я себя запутал еще больше, отправившись в этот дальний путь, разыскивая мнимых убийц возле тебя.

– А тут ни по-твоему, ни по-моему. Один, как видишь, у князя Андрея, другой – у князя Ивана.

– Оба князя под твоей рукой, это ничего не значит.

– Увидишь князя Ивана и поймешь, под чьей рукой сей человек. Вацьо, песню!

И дружина, хоть утомленная и изнуренная, но молодая и бодрая возле такого князя, который ценил умение каждого из них и непоколебимый дух, плотнее сгрудилась, словно бы готовясь к бою, и Вацьо в новых княжеских сапогах, которые растаптывал для Долгорукого перед встречей с князем Иваном, а то, быть может, и для самого Киева, сразу же начал: "Ой, ты, пiченко, вечiр гориш – i не выгориш. Ой ти, дiвчина, вечiр сидиш – i не заплачеш".

"Ой, плачу я, та не чутно", – подхватила дружина, и хотя слова были грустные, но песня звучала весело, запеваемая сильными молодыми голосами, и князь тоже гудел над ухом у Дулеба: "За скрипками та за бубнами".

После бесплодных земель боярина Кислички они попали в озерный край. И хотя сами озера едва угадывались подо льдом и снегами, но глаз, уставший от созерцания искалеченных лесов и ободранных жилищ, отдыхал теперь на спокойных раздольях, радуясь прозрачности березовых рощ, живописным пятнам зеленых боров, спокойному небу над этим погруженным в тишину и спокойствие краем.

– Стареешь – и мир становится все более незнакомым, – пожаловался Долгорукий Дулебу. – А должно бы быть наоборот. Вот еду, и кажется мне, что и не бывал я никогда в этих местах. А за один переход отсюда город, мною заложенный, и церкви, мною возведенные, валы насыпанные. Сколько раз тут был, и каждый раз словно бы впервые. Всегда держал в голове завещание Мономаха: власть княжескую нужно врезать в самое сердце земли городами, крепостями, дорогами, мостами, волоками. Вот я пятьдесят лет творил сие, а теперь словно бы стою в сторонке, чужой человек, и каждый раз, когда приближаюсь к тому или иному городу, мною же поставленному и заселенному людьми, не верится, что знаком этот город, и опасаешься, что и тебя там никто не знает и не захочет знать. Скажут, как тот бесноватый боярин: "Наш князь старый и толстый".

– Весь в инее да в кожухах ты и в самом деле старый и толстый, княже, – подал голос князь Андрей, считая, что уже достаточно покарал отца молчанием за то, что случилось вчера у боярина Кислички, а может, просто не желая выдавать своего несогласия с великим князем перед берладниками.

– Со мной должно бы случиться, как с одним князем, попавшим к разбойникам, – засмеялся Долгорукий. – Когда сказал им, что он князь, не поверили, но все же потребовали от него большой выкуп. "Хорошо, – пообещал им князь. – Я пошлю за выкупом, вам привезут его, но обещаю кроме выкупа всем вам еще и виселицу". Разбойники тешились вдоволь, ибо ничто не указывало на то, что это князь. Ни одежда, ни конь, ни оружие, да и сам он был не старый и не толстый. Ну что за князь? Но прискакала княжеская дружина, вместо выкупа поставили виселицы для веселых разбойников, и случилось все, как обещал пленный князь. Только тогда поверили разбойники в его княжество, но было уже поздно. Люди часто опаздывают с признанием и верой. Поведение их трудно понять. Один закладывает города, другой разрушает, грабит и сжигает их, как Изяслав делает теперь где-то возле Чернигова.

– Послал бы ты дружину туда, отче, чем блуждать по лесам, – осуждающе промолвил князь Андрей.

– Ростислав готовится. Да только поможет ли он? Изяслав набрал полков и от брата своего из Смоленска, и от князя Вячеслава, который из-за бесхарактерности не может воспротивиться забияке племяннику. Ежели нужно, Изяслав призовет еще и угров с ляхами. А кого имеем мы? Ольговичи между собою снова разбранились. Половцы зимой не вои. Надобно ждать лета. Думаю и ничего не могу надумать. Поможет ли там Ростислав со своей дружиной? Еще увидим.

– Пускай бы пошел с нами князь Иван. Много у него людей. И людей отборных.

– Берладника берегу для себя.

– Не слишком ли долго бережешь?

– Не беспокойся, княже. Ждал я дольше. Пятьдесят лет. Теперь год или два уже ничего не значат.

Впервые за все дни их путешествия показался впереди, на высоком берегу над озером, укрепленный деревянный город, видно, совсем новый, потому что не успело потемнеть еще и дерево частокола, светилось издалека над снегами желтизной, будто восковая свеча, сизые дымы отвесно стояли над городом, казалось даже, будто и сюда доносятся вкусные запахи, хотя расстояние до города было изрядным, и, чтобы его сократить, Долгорукий свернул коня на лед озера, создававшего здесь широкий залив, над которым, собственно, и стоял город.

На той стороне залива, у самого города, толпилось на льду множество людей. Долгорукий направил коня туда. Княжна Ольга пожелала пересесть из саней на коня. Из уважения к княжне весь поход остановился, и вот уже Ольга в белых горностаях, на белом тонконогом коне, вытанцовывавшем под ней легко и весело, ехала рядом с Долгоруким, и у того просветлело лицо, стало моложе, князь вытер рукой иней с усов и бороды, поправил шелом, махнул дружине, чтобы держалась как надлежит, и так, на полном скаку, подлетели они к толпе, пестрой и клокочущей. Как ведется, навстречу дружине бросились от толпы сначала псы, потом дети, повернулось несколько любопытных голов мужских, потому что женщин здесь не было вовсе, чем и объясняется равнодушие к дружине, возглавляемой сразу двумя князьями и княжной. Потому что люди эти собрались сюда вовсе не для того, чтобы обращать внимание на то, кто будет ехать по озеру, кто будет направляться в их город. Едет – ну и пускай себе едет. Нужно ему быть в городе, значит, будет. А у них было свое дело, ради которого сюда собрались, мерзли на льду, переступали с ноги на ногу, подпрыгивали, били себя руками по икрам, чтобы согреться, зато чувствовал себя здесь каждый, как в известной пословице: сам себе пан, сам себе свинья.

Собрались не случайно, а с приготовлениями, о чем свидетельствовали кони, возвышавшиеся над людским столпотворением, смешивая сизое свое дыхание с людским, и сани, одноконные и пароконные, и рассыпанное по льду сено, и псы, резво гонявшиеся за детворой.

Но чем ближе они подъезжали к столпотворению, к высокому приозерному берегу, над которым ярко светился город, просверливая низкое серое небо отвесными вкусными дымами, чем больше прислушивался Дулеб к глубинному стону льда под конскими копытами, тем сильнее поражала его неправдоподобность и этого озера, и города, и людей, зачем-то собранных на льду, и их поведение, и их одежда.

Прежде всего поражала именно одежда этих людей, ибо никогда еще не приходилось Дулебу видеть такой пестроты, небрежности. Шапки собачьи, медвежьи, волчьи, лисьи, заячьи, бараньи, хорьи, кожухи, вывернутые наизнанку, просто белые, покрытые тканью, то драгоценной, изукрашенной неожиданными красками, то дешевой, темной, как земля; обувка – от дорогих сапог меховых до убогих лаптей, но и тут их обладатели как-то ухитрились подобрать кое-какие украшения, то опутывая белые онучи красными веревочками, то умудрившись раздобыть себе портянки сплошь из красного сукна.

Все были вооружены, над толпой вырастал целый лес копий, у каждого мужчины был то ли меч, то ли нож, у многих через плечо переброшены луки, однако и в вооружении не было единообразия, вряд ли можно было найти здесь два одинаковых копья или два похожих меча. Да и по-разному относились к оружию эти люди: один открыто кичился мечом в драгоценных ножнах, другой небрежно покачивал таким тяжелым копьем, что пробил бы насквозь и вепря и даже тура, многие имели при себе нож или меч, как зло неизбежное, еще кто-то и вовсе забыл об оружии, ибо собирались сюда не ради драки, не ради состязаний, не для того, чтобы выказывать свое умение резать, колоть, стрелять, отнюдь нет! Собрались для развлечения, чтобы посмотреть, только это объединяло их всех, таких неодинаковых до неправдоподобия людей, над которыми пролетел ветер воли, освободив их всех от рабского однообразия и позорного обезъянничанья, к которому всегда вынуждают людей притеснения, недостатки, насилие.

Смотрели же все – и это тоже относилось к противоестественным явлениям – на две большие проруби, продолбленные во льду на вельми значительном расстоянии друг от друга. Полыньи были длинные, четырехугольные, они темнели еще издалека, над ними поднималось легкое испарение, и это все, что можно сказать. Ни неводов, ни рыбаков, ни рыб по краям – ничего, что оправдывало бы наличие прорубей и то необычайное любопытство и внимание, с которыми прикованы были к прорубям глаза всех этих разных людей, что, судя по всему, не любили однообразия, одновременно подчиняясь ему в непостижимости созерцания спокойных испарений озера сквозь темные окна прорубей.

А может, это и не проруби так приковали к себе внимание, а яркое, красное пятно между ними, выделявшееся даже на пестром фоне толпы, привлекавшее взгляд, смущавшее и вселявшее тревогу в сердце, как только глаз примечал его? Собственно, и не пятно это было.

Это так казалось лишь издалека. Но кони шли быстро, все обретало свои настоящие очертания, все можно теперь было распознать, и вот уже из непонятной красноты возник человек, муж, судя по всему, степенный; весь в ярко-красном, в блеске драгоценного оружия и самоцветов на одеянии, сидел он на раскладном ременном стульчике между двумя темными прорубями, будто хотел отделиться от всех собранных вокруг, подчеркнуть свою несхожесть с ними, свое превосходство, красовался не только красным нарядом, но и осанкой своей, лицом, руками, всем телом, таким совершенным, что все остальные люди должны были бы казаться рядом с этим человеком просто животными. Это стало особенно заметно, когда человек, увидев, что приближается к нему Долгорукий с сыном, дочерью и дружиной, встал со своего стульчика и пошел навстречу великому князю. Людская природа, к сожалению, не часто являет высокие образцы творения. То нескладно прицепит человеку голову, то раздует ему живот, то руки у него слишком длинные, как у обезьяны, а то такие короткие, как у зайца передние лапы, то он сгорбленный, то кривобокий, то слишком низкий, то слишком высокий, бывает такой тяжелый, что пригибается под собственной тяжестью, а бывает такой легкий, что от дуновения ветра летит, как перекати-поле. Этот же, в красном, был само совершенство. Высоченного роста, но такой складный, что рост и не замечался, тело у него было налито силой и одновременно ловкостью: он ступал легко, будто пардус, и очаровывал каждым своим движением, каждым изгибом тела, каждым взмахом руки, поворотом шеи, наклоном плеча. Длинные русые волосы падали у него из-под высокой меховой шапки чуть ли не на плечи с такой шелковистой мягкостью, будто это были женские волосы, зато борода закручена была в тугие кольца, как у ассирийского воина. При светлых волосах и бороде совершенно неожиданными казались его большие черные глаза, поражавшие разумом, насмешливостью, отвагой и искренностью, – все это читалось, как только ты заглядывал в эти глаза, при первой встрече, с первого лишь взгляда.

Он шел навстречу Долгорукому, быстро, красиво, легко, беззвучно, с каким-то неповторимым достоинством нес свое неповторимое тело, с гордо поднятой головой, с полуулыбкой на полных розовых губах, и эта полуулыбка слегка раздвигала золотистые усы, смягчая суровые кольца ассирийской бороды, была в ней радость встречи с такими вельможными гостями и одновременно легкое стеснение за то невнимание толпы, всех людей, которые собрались на льду, хотя, собственно, поведение всех этих людей, как только человек в красном поднялся со своего ременного стульчика, сразу и решительно изменилось, все взгляды теперь обращены были на суздальского князя с дружиной, его словно бы только что заметили; сразу же забыв о том, ради чего они сюда собрались, что привлекало все их внимание, они с точно таким же любопытством следили за тем, как сближаются с одной стороны тот высокий человек в красном и с другой – дружина, возглавляемая сразу двумя князьями, да еще и княжной в придачу. А что Ольга могла быть только княжной, об этом догадался бы каждый, лишь кинув взгляд на ее коня, на одежду, на то, как ехала, держалась, да и на то, как смотрел на нее, опять-таки, тот, в красном. Точно так же для суздальцев не могло быть тайной, что тот, в красном, и есть князь Иван Берладник, ибо кто бы еще мог быть загадочным, неожиданным, бесстрашным, бедным, как все его берладники, и одновременно, может, самым богатым из всех князей, потому что был свободен, никогда не ждал, будто послушный ласковый пес, кто станет его хозяином, а сам выбирал себе того, кому хочет служить, да и то, наверное, не столько для самого себя искал службу, сколько для прокорма всех тех, кто собрался вокруг него, сбежался из всех земель и краев в поисках хлеба и воли, готовый за это добыть кому-нибудь и славу, если она ему нужна.

Дулеб и Иваница тоже сразу догадались, что навстречу им шествует сам Иван Берладник, Дулеб лихорадочно искал в лице Берладника сходство с Марией, и его лекарский глаз невольно залюбовался им, отмечая уравновешенность, силу и здоровье этого прекрасного человека, его буйную молодость, его безграничную жизненность, и если бы пришлось даровать кому-нибудь бессмертие, то лишь такому вот человеку, ибо верилось, что он знал бы, когда и как повести себя, сумел бы надлежащим образом воспользоваться таким даром. У Иваницы, который чувствовал себя после происшествия в ковчеге все еще довольно скованно, сразу полегчало на душе, как только он увидел берладницкое столпотворение. Мигом мысленно поставил себя рядом с ними, сменил все свое добро на косматую медвежью шапку, на смешной кожух, вывороченный наизнанку, на лапти с красными онучами, намотанными до самых колен, стал беззаботным зевакой, для которого сам черт не брат, повернулся спиной к княжескому обозу, ибо свободный человек может себе позволить поворачиваться в присутствии князей. Вот как только Иваница заметил князя Берладника, его красное одеяние на фоне белого снега, среди пестрой, разношерстной толпы, он даже крякнул от восторга и от досады, что может быть на свете такое чудо, одновременно понял также и то, что вряд ли согласился бы провести какую-то часть своей жизни рядом с таким человеком, потому что тогда вряд ли достался бы на его долю хотя бы один женский взгляд, не говоря уже о чем-нибудь более существенном.

Дети, псы и берладники смотрели, как подходит княжеская дружина и как пышно, в величественной неторопливости выступает ей навстречу князь Иван.

Все молчало, потому что малейший звук способен был испортить торжественность этой неожиданной встречи, даже псы, проникнувшись ответственностью минуты, молча закручивали хвосты и точно так же молча хватали зубами за бока тех своих собратьев, которые нахально вырывались наперед.

Первой нарушила молчание княжна Ольга. Вытянувшись из седла навстречу Ивану Берладнику, бросив повод, забыв про все на свете, она захлопала своими белыми рукавичками, закричала с нескрываемой радостью:

– Князь Иван! Князь Иван!

Собаки, сопровождавшие прибывших, тоже словно бы обрадовались вместе с княжной и сыпанули прямо под ноги Ольгиному коню. Конь испуганно отпрянул в сторону. Ольга покачнулась в седле туда и сюда, покачнулась опасно-угрожающе, – наверное, она упала бы с коня, если бы Берладник, мгновенно поняв, что происходит, не стряхнул с себя величественность и надлежащую торжественность для приветствия великого князя и не превратился в юркого, удивительно ловкого атлета, который в один прыжок догнал княжну, подхватил ее левой рукой, а правой рванул удила, заставив напуганного коня встать на место.

Произошло это так быстро, что никто и не понял, как это было. Перед глазами у всех мелькнуло что-то красное, а уж потом все увидели, что княжна Ольга отдыхает на сильной руке Ивана Берладника, и услышали наконец его голос, сдержанный, спокойный, достойный именно такого человека:

– Княжна Ольга?

– Я уже выросла? Правда? – спросила Ольга.

– Просто не верится. Еще два лета назад ты была дитятей, а теперь вон какая!

– Поздоровайся с моим отцом, – становясь серьезной, сказала Ольга.

– Как раз это я хотел сделать. Здрав будь, великий княже. Здрав будь, князь Андрей. Встречаю вас без надлежащей учтивости, потому что застали моих берладников за работой, по сему прошу не гневаться.

Князья здоровались, слезая с коней; всех опередила Ольга, которая белым пушистым зверьком скатилась со своего коня и, забыв про суровые предписания, которым неминуемо должна была подчиняться девушка ее положения, первой очутилась возле Берладника.

Княжна ведь не должна без сопровождения старших женщин выходить к мужчинам, ибо кто-нибудь неуместно может пошутить и от этого был бы причинен ущерб ее чести, – такой царил обычай. Ну что из этого?

Ольга еще в Кидекше одиноко бродила по всем княжеским палатам, никто не упрекал ее в этом, белый камень, казалось, обретал жизнь лишь тогда, когда слышался голос и смех этой девушки, когда с непостижимой легкостью проносилась ее гибкая фигура, появляясь то в переходах, то в покоях, то во дворе, когда светились доверчиво и ласково ее серые глаза. Она облагораживала камень и делала более мягкой каменную суровость мужчин-князей, углубленных в свои нелегкие думы и дела; и если иногда напоминал ей, скажем, князь Андрей о высоком долге и о древних обычаях, которым все они должны были следовать, то даже он ничего не сказал, когда Ольга захотела поехать с ними к Берладнику – к князю худой славы, окруженному людьми подозрительными, чуть ли не преступными.

И вот она тут и стоит перед самим Берладником, которого видела один лишь раз в жизни, в позапрошлом году в Суздале, куда он приезжал к князю Долгорукому. Ольга была тогда совсем ребенком, хотя, если как следует подумать, можно было бы вспомнить немало примеров, когда высокородные девицы уже в десять лет становятся женами властителей, а то даже и вдовами. Для Берладника это время прошло, быть может, и бесследно, для Ольги же составляло целую вечность, теперь перед князем Иваном стоял уже не ребенок, а девушка, княжна, которая должна была стать женщиной, в душе уже была женщиной, властной, полной страстей, неугомонных желаний, быть может, и капризов.

Сказано, на людях не поднимай глаз, ибо по глазам сразу отгадают твои мысли, а мысли следует всячески скрывать.

А почему она должна прятать глаза и мысли? Мысли у нее чистые, как глаза, а глаза... чисты, как мысли. К тому же перед нею был князь Иван, прозванный Берладником, который, как бы его ни называли, все равно превосходил красотой всех мужчин, когда-либо виденных княжной и каких вообще она могла себе представить.

К беседам прислушивайся, обучаясь высоким словам, но не стремись говорить сама, ибо легко ошибиться себе во вред и стыд – неуместная речь плодов не приносит. Кто это выдумал?

– Князь Иван, ты помнишь меня? – прокричала Ольга, едва соскочив с коня. – Ты узнал меня?

– Неужели и впрямь княжна Ольга? – прикинулся растерянным Берладник, красиво кланяясь Ольге и поддерживая ее за руки, которые она подала ему сразу обе, то ли здороваясь, то ли ища опоры, чтобы не упасть.

– Мы приехали к тебе, – торопливо сказала она Берладнику, чтобы опередить отца и брата, хотя и так видно было, что приехали они именно сюда, раз находились тут. Однако, начав говорить, нужно вести речь дальше, а княжна не знала, что сказать еще. Слишком большая оживленность девушки, в особенности же высокородной, означает избалованность, которая у взрослой будет свидетельствовать о непостоянном сердце.

Ольга не могла оставаться спокойной, она вертелась вокруг Берладника, ее интересовало все, все, она хотела разом обо всем узнать, и еще Берладник не успел как следует поздороваться с Долгоруким и князем Андреем, не успел взять в толк, что это за киевский лекарь и зачем он приехал в такую даль, как Ольга стрельнула глазами туда и сюда, взмахнула белой рукавичкой в сторону темных прорубей, спросила:

– А это что, князь Иван?

– Проруби, княжна Ольга.

– Зачем?

– Ну, – Берладник малость растерялся, хотя трудно было предположить, что такой человек мог теряться в любых условиях, – у нас тут кое-кто хочет купаться.

– Купаться? – Она смотрела теперь в большие черные глаза Берладника своими серыми, ясными глазами. – Ты сказал, купаться, князь Иван?

– Купаться, – повторил Берладник.

– Купаться! Ха-ха-ха! – засмеялась Ольга, и лишь мрачнейшая душа не посветлела бы от такого искреннего, звонкого, почти детского смеха, и кто сейчас мог вспомнить о суровом, чуть ли не монашеском правиле: "Непристойно громко смеяться, показывать зубы, как хищный зверь".

– Отложим эту забаву, – сказал Берладник, обращаясь к князю Юрию. Прости, княже, что затеяли мы тут свое берладницкое купание. Но ведь мы не знали о твоем прибытии. Отложим на другой раз, а теперь поедем в город да поприветствуем тебя, князя Андрея и княжну Ольгу, как велит обычай и как этого требует ваше княжеское достоинство, хотя должен напомнить сразу, что прибыли вы к людям, единственная святыня для которых – воля.

– Что должен был тут делать – делай, – Долгорукий с любопытством окидывал взором пеструю толпу берладников. – Ежели забава – то и мы повеселимся, отдохнем после долгой дороги.

– Это и не забава, а просто так, – Берладник подыскивал подходящие слова, но почему-то не находил, будто был встревожен то ли присутствием великого князя, то ли этой тоненькой девушки в белом, такой непривычной для их сурового мужского общества. – Тут, княже, такое дело. Много охочего люда прибивается к берладникам, первоначально мы брали всех, ибо если ты один, то рад каждому сообщнику и товарищу. А вот когда оброс верными людьми, начинаешь подбирать себе лишь таких, без кого не обойдешься, потому что изготовляешься к службе тяжкой и, быть может, кровавой. Верно ли глаголю, княже?

– Тебе виднее.

– Идут ко мне ободранные, обиженные, перепуганные, едва живые, грязные, плюгавые, завшивевшие, в струпьях и чиряках, замухрышные, дерзкие, голые и босые, часто с пустыми руками, иногда с добром, добыть которое дозволит судьба или случай, бывают умелые воины, а чаще всего неуклюжие и никчемные. Однако все это не беда, потому что человека можно и научить, и вымыть, и одеть, и согреть да накормить. Труднее сделать его отважным, когда у него трусливое сердце, из-за чего и пришлось мне прибегать к некоторым выдумкам, дабы определить меру отважности того или иного. Так и с этими прорубями. Кто хочет пристать к берладникам, должен проплыть подо льдом, нырнув в одной проруби и вынырнув в другой.

– И ты, княже, загоняешь их в проруби? – спросила Ольга.

– Не загоняю – лезут сами.

– Будто темные язычники при крещении?

– Нет, тут с темной душой никто нырять не станет. Да и зачем?

– И ты нам покажешь, княже? – не отставала от него княжна.

– Ежели великий князь дозволит...

– Не будем мешать, – поднял руку князь Юрий. – Мы твои гости, князь Иван, – гости незваные, дело, ради которого прибыли, подождет, ты же делай свое дело.

– Дело не дело, а так – наша берладницкая выдумка. – Берладник всячески старался не придавать значения тому, что происходило здесь до сих пор, до приезда князей, и что должно было теперь снова возобновиться. Если подумать, то перед мужчинами он и не колебался бы, но тут была эта нежная девушка высокого рода, невольно нарушался берладницкий обычай не допускать к своим делам женщин, князь Иван даже опасался, что либо взбунтуются его берладники, либо просто не захочет ни один из тех, которые должны были нырять под лед, бросаться в прорубь, ссылаясь на то, что нарушен обычай, согласно которому женские глаза не могли наблюдать ни за их позором, ни за их геройством.

– Кто там у нас еще? – громко спросил Берладник, подавляя растерянность, которую никто в нем и не заметил. – Где тут киевлянин? Кузьма, ты здесь?

– Здесь, – откликнулось голосом грубым и словно бы злым, и наперед тотчас же протолкался высокий плечистый человек в красиво сшитом корзне и сапогах из собачьего меха, в косматой черной шапке, из-под которой виднелась круглая, огромная, как решето, исклеванная оспой харя, красновато-медная, лоснящаяся, будто смазанная жиром.

– Готов? – спросил Берладник.

– Давно! – гаркнул рябой и начал бросать на руки товарищей шапку, корзно, сапоги, сдирал с себя одежду и обувь быстро, сердито, рывками, остался в одной лишь длинной сорочке из сероватой шерсти; вид теперь у него был вельми смешной, потому что к этой мягкой длинной сорочке никак не подходила исклеванная оспой физиономия, какими-то неуместными казались толстые руки, стиснувшиеся в огромные кулачищи, то ли от холода, то ли от злости на всех тех, кто будет наблюдать его бессмысленное купание; не вязались с ней мохнатые ноги, которые двумя могучими столбами подпирали это огромное, неуклюжее, нескладное тело.

– Встань на сенцо! – крикнул кто-то из берладников, потому что здоровила босыми ногами стоял прямо на льду, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, ожидая, видимо, повеления Ивана.

– Молиться будешь? – спросил Иван Берладник.

– А зачем?

– Не боишься воды?

– Черта бы мне бояться!

– Тогда поклонись князьям – и с богом.

– Обойдутся твои князья...

Непочтительность этого грубого человека можно было бы оправдать, принимая во внимание нелегкое, быть может, и смертельное испытание, ожидавшее его. Поэтому на его дерзость не обратили внимания ни Долгорукий, ни князь Андрей, ни, ясное дело, Ольга, которой жаль было этого рябого и потому, что он должен нырять под лед, и потому, что он такой некрасивый, даже в сравнении со всеми этими неряшливыми, замшелыми берладниками, не говоря уже про князя Ивана. Сам князь Иван, привыкший еще и не к такому и зная наверняка, что все забудется, как только этот человек нырнет в холодную воду, немного отступил в сторону, чтобы гостям было виднее, и, приглашая и одновременно повелевая, протянул в сторону рябого руку, повернутую ладонью вверх, так, чтобы большой палец указывал прямо на прорубь. Дескать, прыгай, ныряй и либо сгинь навеки под толстым озерным льдом, либо же выныривай вон там и стань нашим до конца.

Но приглашением Берладника воспользовался не тот, в шерстяной сорочке, и не князья, продвинувшиеся поближе к проруби, чтобы было виднее, – проскочил, продрался сквозь дружину круглоголовый, круглоокий Силька, забежал наперед рябого, преградил ему путь к проруби, испуганно крикнул:

– Кузьма, куда?

– Ослеп, что ли? – оттолкнул его в сторону своей тяжелой рукой Кузьма, но что-то его привлекло в этом одетом чуть ли не по-княжески человеке; еще и не веря, но уже узнавая, он спросил: – Силька?

– Я, Кузьма, я! К тебе приехали эти князья, а ты под лед?

– Вынырну.

– А ежели...

– Сказал – вынырну! Отойди!

– Хоть сорочку сбрось – будет мешать...

– Без сорочки простужусь. Отойди!

– Кузьма!

Однако Кузьма оттолкнул Сильку с дороги и с разгона нырнул в черную воду так, что вода забурлила.

– Вот уж! – вздохнул Иваница, стоявший рядом с Дулебом, переводя взгляд то на Ивана Берладника, то на сумасшедшего Кузьму, который согласился лезть под лед, а теперь еще и удивляясь безмерно, сообразив, что был перед ними именно тот киевский Кузьма, ради которого добирались они сюда из самого Киева.

– Неужели тот самый Кузьма, Дулеб?

– Ты же видишь, – спокойно ответил Дулеб.

– А если не вынырнет?

– Не вынырнет – виновен.

Однако Кузьма вынырнул. Слипшийся чуб заслонял ему глаза, струи ледяной воды журчали по лицу. Он отфыркивался, неуклюже шлепал руками по воде, еще словно бы пытался плавать, что ли.

Ему закричали со всех сторон:

– Вылезай!

– Хватайся за лед!

– Одевайся в кожух!

– Беги в город!

Но Кузьма не слушал никого, продолжал плавать до тех пор, пока к проруби не подошел Иван Берладник и промолвил одно-единственное слово:

– Принят.

Тогда Кузьма мигом выскочил на лед, набросил прямо на мокрую сорочку одежду, просунул ноги в свои теплые сапоги из собачьей шкуры, выпил чашку какого-то питья, поданного ему с саней, и изо всех сил бросился бежать в город.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю