Текст книги "Смерть в Киеве"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
– Кузьма! – закричал ему вслед Силька. – Куда же ты, Кузьма?
– Пускай бежит, – сказал Берладник.
– И тебе его не жаль? – спросила княжна Ольга. Мокрый, на морозе.
– Пока добежит – согреется.
Князь Андрей тем временем подозвал к себе Сильку.
– Негоже тебе кричать здесь.
– Княже, это же Кузьма! Тот самый киевский Кузьма, ради которого...
– Мог бы сказать спокойно и почтительно.
– Я испугался: а если утонет? Тогда что?
– Ладно, иди. Лекарь, видел ты своего обвиненного?
– Кажется, – ответил Дулеб.
– Почему же не задержал?
– Распоряжается всем великий князь Юрий.
– Нет, мы лишь гости, хозяин здесь князь Иван, – сказал Долгорукий. Не годилось бы сразу вести речь о делах, князь Иван, но именно тот человек, которого мы ищем, только что предстал перед нашими глазами.
– Кто же он? – Берладник спрашивал не потому, что не догадывался, а хотел подчеркнуть, что в самом деле он тут хозяин и без него ничто не будет происходить, даже если бы на то была высочайшая воля.
– Тот самый Кузьма, который подвергался твоему испытанию.
– Еще вчера этот человек был сам по себе, – сказал Берладник. Отныне же он причислен к моим людям. Никому не принадлежит, никто над ним не властен.
– Лекарь прибыл из самого Киева, чтобы найти этого Кузьму и допросить его про убийство князя Игоря. Знаешь про смерть Игоря?
– Слыхал. Но Кузьма теперь берладник. Вырвался из прежней жизни, покончил с нею, начинает жизнь новую. Отважится ли кто нарушить это начало, вмешаться, пренебречь нашей волей?
– Есть вещь, стоящая превыше всего, – заметил Дулеб, который до сих пор спокойно слушал, не вмешиваясь в княжеские переговоры.
– Что же это? – полюбопытствовал довольно вяло Берладник.
– Истина.
– Не вижу видимой связи между истиной и сим Кузьмой.
– Существуют связи скрытые. Наш долг – открыть их.
– Да не здесь, на льду, возле прорубей, – улыбнулся Берладник. Приглашал я гостей сразу в город, теперь жалею, что приглашал не так, как следует. Нас там уже ждет трапеза, хотя и без княжеских роскошей, но искренняя, в тепле и дружбе.
– Мы поедем в твой город! – словно бы не веря его словам, воскликнула княжна Ольга. Белая меховая шапочка съехала у нее набок, и волна золотистых волос вырвалась на волю, упала на плечо Ольге, сверкнула вокруг таким пронзительно-девичьим и счастливым теплом, что Дулеб даже встрепенулся от неожиданной мысли: "Да ведь она влюблена в Берладника!" Однако сразу же и прогнал от себя эту мысль. Неожиданно помог ему в этом Иваница, который тормошил Дулеба за локоть уже, наверное, продолжительное время, видимо удивляясь, что лекарь не обращает на это внимания, углубленный в свои размышления. Ибо когда Дулеб наконец взглянул туда, где был Иваница, то увидел такое, из-за чего забыл про все на свете.
Иваница раздевался. Точно так же быстро, решительно, настойчиво, как и Кузьма перед тем, бросал прямо на лед свою одежду, подпрыгивая на одной ноге, стаскивал с другой сапог, был уже без шапки, имея еще на себе лишь порты да сорочку.
– Иваница, – крикнул Дулеб, – ты что?
– Подержи-ка, лекарь, мои порты, чтобы не примерзли ко льду, пока я управлюсь.
– Ошалел!
Берладники весело закричали, обращаясь к этому добровольному ныряльщику,
– Эй, приблудный, девка ж здесь!
– Срам прикрой ладонью?
– Отмерзнет!
Иваница метнул с себя сорочку, закрывая срамное место ладонью, неуклюже подбежал к проруби и нырнул в воду, пошел вглубь камнем, будто намеревался утонуть, но тотчас же и вынырнул в другой проруби, взобрался на лед, все так же стыдливо прикрываясь, неуклюже попятился к Дулебу, схватил сорочку, никак не мог просунуть голову, удивился:
– Вот уж! Никто и выпить не дает?
– Дайте ему чашу, – велел своим Берладник, и тогда те, которые были возле санного припаса, мигом поднесли Иванице сразу две чаши с питьем; и он пил, словно кот, отфыркиваясь, одновременно натягивая на себя порты.
– Зачем эти выдумки? – сурово спросил Дулеб, протягивая Иванице сапог. – Ошалел, что ли?
– Все мы шалеем время от времени.
– Не за тем ехали сюда.
– Разве для этого выбираешь место? Не прорубь, так ковчег.
Иваница стучал зубами, будучи не в состоянии унять дрожь, пронизывавшую все его тело.
– Побежал я, лекарь, надобно согреться.
Иваница помчался сквозь толпу, которая расступилась, пропуская этого киевского смельчака; хохот сопровождал его до тех пор, пока он не вырвался на вольный простор. Смеялись и князья немало, а Долгорукий, вполуха прислушиваясь к разговору Дулеба с товарищем, небрежно спросил у лекаря:
– Что он там еще толкует про ковчег?
– Что-то там случилось, – но не договорил до конца.
– От добра под лед не лезут.
Вскоре они сели на коней, чтобы ехать в город.
Иваница тем временем уже приближался к воротам. Он забыл и о проруби, и о ледяной воде, и о своем нырянии под лед, когда сердце зашлось, дыхание перехватило и он уже не верил, что где-то есть свежий ветер, трескучий мороз, желтоватое солнце под пущами, женский смех. Но ведь сумел проплыть подо льдом и выскочить наружу, и вот он уже мчался, будто молодой вепрь, в город, задыхался уже не от ледяных тисков озерной воды, а от избытка тепла, которое неведомо откуда и бралось у Иваницы. Он расстегнул шубейку, сдвинул на самый затылок шапку, тепло, казалось, выбивалось из-под этой шапки, он то и дело передвигал ее на бегу, – ничто не помогало.
"Вот уж! – подумал Иваница. Так и умру от бега. А остановишься замерзнешь в сосульку".
Привратные берладники не остановили его. Раз бежит мокрый, стало быть, человек побывал в проруби и, следовательно, наш. Иваница не спрашивал у них о Кузьме, потому что и так надеялся узнать, уже вскочив в город, а если начнешь расспросы у ворот, можешь вызвать подозрение и люди тотчас же догадаются, что ты чужой, тогда все его намерение провалится и получится, что принял он ледяную купель просто ради собственной дурости.
Но, влетев в город берладницкий, Иваница тотчас же и пожалел, что не прибег к расспросам у ворот. Потому что город этот, собственно, и не город был, а нечто такое, чего Иванице в его странствиях еще никогда не приходилось видеть. Тут все было не так. Правда, было торговище. Начиналось, собственно, от самых ворот и тянулось чуть ли не до противоположного вала. Посредине торговища, точнее, посредине большой площади стояла церковь, тоже как чуть ли не в каждом порядочном городе, но ведь какая церковь! Не деревянная, старая или новая, пышная или убогая, а из белого камня, вся в причудливой резьбе от земли и до купола; даже в Киеве не видел Иваница таких церквей, а уж в Киеве, казалось, должно быть все, что есть на свете белом. Но не церковь привлекала внимание Иваницы, он едва взглянул на дом божий, мимоходом, не до белого камня и не до резьбы ему было; он хотел найти Кузьму, а где его мог тут найти, этого уже никто бы ему, наверное, не сказал. Начать хотя бы с того, что Иваница нигде не видел ни единой души. Ни людской, ни собачьей. Так, будто все, что жило и должно было жить в этом городе, вышло туда, на лед, собралось вокруг Ивана Берладника, а здесь лишь невидимые духи топили печи, пуская в зимнее холодное небо теплые сизые дымы. А печи? Иваница считал их всегда принадлежностью человеческого жилья. Так где же оно в этом городе? Ни тебе хижин, ни богатых дворов, ни княжеских палат, площадь обставлена какими-то длинными приземистыми строениями, похожими то ли на конюшни для коней, то ли на какие-то временные пристанища для дружины, как это иногда ставится в далеких походах, когда возникает продолжительная задержка. Однако временности здесь не было, ибо все построено из прочного, надежного дерева, имело на себе следы украшения, какую-то тоже резьбу вокруг дверей и окон, затянутых прозрачной пленкой, но все было таким безнадежно одинаковым, будто сооружалось не для жилья людского, а для ночных блужданий лунатиков. И над крышами всех этих похожих одно на другое строений одинаково отвесно поднимались одинаково теплые дымы, – стало быть, там кто-то сидел и подкладывал дрова в огонь? Не поймешь, где есть люди, а где их нет. Всюду они есть, тогда где же искать Кузьму?
Иваницу охватило отчаяние. Вся его хитрость пропадала напрасно, бросался в прорубь, неистово мчался в город – и зачем? Что должен был делать дальше? Разве что бегать вокруг белокаменной церкви? Вертеться вокруг церкви до полнейшего изнурения, до полной исчерпанности сил, вертеться, пока приедут князья, придут берладники? Дабы убедились они, что этот молодой киевлянин там, у проруби, лишь начал дуреть, а уж окончательно сдурел возле церкви, вертясь вокруг нее, подобно несчастной овце, заболевшей злополучным вертецем? От мысли, что на него может напасть смешная овечья болезнь, Иваница малость развеселился. Повертишься, повертишься, – глядишь, что-нибудь и разузнаешь. Это уж точно. И он в самом деле помчался к церкви с намерением побегать вокруг нее, ибо где-то же есть тут живые люди и не может быть, чтобы никто не заинтересовался шальным человеком, который беспричинно (так, будто может быть для этого причина?) вертится вокруг церкви, бегает до изнеможения.
Бегать ему, однако, больше не пришлось, потому что из какой-то двери неожиданно вышла женщина, то ли чтобы в самом деле посмотреть на Иваницу, то ли просто по своим делам, или чтобы показать этому отчаявшемуся человеку, что тут есть живые люди (хотя откуда бы она могла узнать о том, что Иваница в отчаянии?). Но как бы там ни было, Иваница обрадовался этой женщине так, как еще никогда не радовался. Он бросился прямо к ней, не успел рассмотреть, стара ли она, молода ли, красива ли или не очень, заметил лишь, что женщина эта отличалась незаурядным здоровьем и свежестью; она тоже не могла, конечно, надлежащим образом оценить Иваницу, ибо разве же узнаешь все его достоинства в этом красном как вареный рак, запыхавшемся, с вытаращенными глазами человеке того киевского гуляку, который соблазнил не одну и не две. Ну, да меньше всего об этом надо говорить. Кто там знал об успехах Иваницы у женщин где-то в далеких теплых краях? Речь шла о другом. Для женщины Иваница был просто еще одним из тех, которые искупались сегодня в проруби, для него же эта женщина стала спасением.
– Где Кузьма? – крикнул Иваница. – Кузьма где?
– А там, – сказала женщина, показав на строение, стоявшее позади церкви и похожее на все остальные.
– Кузьма там? Там? – повторял, будто пьяный или как малое дитя, Иваница, и женщина посмотрела на него с улыбкой, сочувствуя и, видимо, подумав, что он малость рехнулся от непривычного и опасного купания. Потому что тут бывало, наверное, еще и не такое. Не все прибегали в город, кое-кого привозили на санях, а кое-кто и вовсе не вынырнул, спустившись под лед:
– Там, там все, – успокоила женщина Иваницу, и он помчался туда, на бегу удивляясь, откуда могла взяться женщина, и начисто упустив из виду многочисленных детей, стоявших там, на льду. Ведь раз есть дети, то должны быть и женщины. Хотя не верилось, чтобы женщины смирились с такими однообразными строениями, в которых могут жить лишь равнодушные мужские души. Женщина всегда жаждет собственного очага, и каждая стремится устроить свое гнездо по-своему, сделать его приметным. Мужчины же, которые по природе своей должны стремиться к величию, не обращая при этом внимания на мелочи, могли вполне довольствоваться необычным этим городом, вот почему Иваница, быть может впервые в своей жизни, подумал, что иногда присутствие женщины кажется неуместным, если не употребить более резкое выражение. Но эта женщина спасла его от неопределенности, он был благодарен ей, как всегда благодарен был женщинам, быть может начиная с момента самого своего рождения, когда благодарность выражал неосознанно, простым криком, объявлением о своем приходе на свет.
Он добежал наконец туда, куда ему было указано, ворвался в помещение, задохнулся от дыма и от густого, пропахшего мужским потом и давнишней грязью воздуха; в двух концах длинной, перепоясанной тремя настилами полатей для спанья хоромины топились печи – одна, возле самой двери, топилась словно сама по себе, никто не подбрасывал в нее дров, никто не смотрел на огонь, никто не находился поблизости, зато возле другой полукругом сидели на корточках несколько берладников, – кажется, все они сушились после ледяной купели, от всех исходил пар, смахивавший на дым.
Иваница подошел к берладникам. Кузьма сидел посредине, ближе всех к огню, прямо напротив печного отверстия, его рябое лицо лоснилось от пота, красные отблески пламени делали его еще более зловещим, чем там, на льду; в каждой оспинке собралась угрожающая чернота; Кузьма как раз смеялся над чем-то, и рот его, широко открытый, тоже полнился чернотой; каждый, взглянув на такого человека, невольно воскликнул бы: "Вот бандитская харя!" Иваница пробивался сквозь леса, переплывал через воду, преодолевал расстояния, мерз на морозах, испытывал позор, лишения, и все это лишь для того, чтобы очутиться рядом с этим злодеем, так, будто он был ему братом или товарищем по крови и по оружию.
Иваница смело толкнул плечом Кузьму, располагаясь между ним и невысоким узкоглазым человеком, который тоже, видно, купался, потому что сидел в одном лишь исподнем белье, еще и не просохшем как следует.
– Подвинься, – обратился Иваница к Кузьме.
– Садись, – равнодушно промолвил Кузьма, не сдвинувшись с места, так что Иваница протиснулся меж них благодаря тому, что потеснил малость от огня хитроглазого человечка.
– Мерю моего не тревожь, – вяло посоветовал Кузьма. – Он меня научил рыбу ловить. Я научил его копье бросать, а он меня – рыбу ловить. Теперь князь Иван пойдет на войну, я своего мерю пошлю, пускай он копье бросает, а я останусь рыбу ловить.
– Рыбу ловить, – повторил меря, хитро прищуривая глаз и, видимо, хорошо зная, что ежели и останется кто-нибудь ловить рыбу, то будет это не Кузьма, а он; Кузьме же на роду написано метать копье и ждать, пока кто-нибудь пронзит копьем его самого.
– А ты как? – спросил без всякого любопытства Кузьма Иваницу. Прибежал откуда?
– Ниоткуда, – сказал Иваница.
– Ниоткуда, чадо, могут лишь янгелы господни прилетать, – вмешался еще один берладник, косматый, с пронзительными глазами, в которых пьяно покачивались отблески огня, – ибо господь бог вездесущ и янгелов рассылает отовсюду, – стало быть, и ниоткуда.
– Ты что – поп? – удивился Иваница.
– Угадал! – воскликнул косматый. – Смотри, какой башковитый отрок! Никто не угадывает, а этот...
– Да от тебя до сих пор ладаном разит, – сказал Иваница.
Кузьма захохотал громко и весело.
– А ведь и верно – ладаном! – всхлипывая от смеха, промолвил он. Мой меря и не слыхивал, что это за чудо такое – ладан. А я в своем...
Тут он прикусил язык, снова с подозрением взглянул на Иваницу:
– Что-то не могу припомнить твою харю. Откуда прибежал?
– Сказано ведь – ниоткуда! – в тон ему грубо ответил Иваница и обратился к попу: – Так как же ты тут, отче, очутился? И в прорубь прыгал тоже?
– Купель, чадо, очищает и освящает, и... Забыл! Жил в городе вельми известном, сказать стыдно, в каком городе жил и среди каких людей... Не забыл, а...
– Пропился насквозь, – сказал Кузьма, – пропил и порты, и память свою... Уже и имени своего не вспомнит...
– Все вспомню, чадо, все могу, а... И знаю, за что... Ибо, венчая, водил молодых вокруг аналоя не трижды, как завещано, а восемь раз... Дабы дольше жили в браке... Не три, а восемь!.. Изгнали меня, а за что?.. Что не три, а восемь?
– А я, стало быть, – прервал бывшего попа еще один из сидевших у огня, худой и жилистый человек с цепкими пальцами, которыми отламывал щепки от полена и отбрасывал их прочь, отламывал и бросал, – я, стало быть, так и этак принимался, а как оно помогает? Этого не знает никто. Ну, я не знал, стало быть, тоже. А потом думаю: а высосать? Ежели человек, стало быть, хворый, попробовать, стало быть, высосать из него немощь.
– Чем же ты ее высосешь? – спросил Кузьма.
– Губами, стало быть. Берешь в рот себе камушек, выбираешь, стало быть, у того человека на теле не самое паскудное, стало быть, место и сосешь. Потом грызнешь себя за язык или за губу, стало быть, чтобы на камушке показалась кровь. Выплевываешь, стало быть, говоришь: вот твоя хворь. Человек и выздоравливает, если не умрет, стало быть. Потому что кто не умирает, тот выздоравливает, стало быть. А кто не выздоравливает, тот умирает.
– Это верно, – согласился Кузьма. – Тут не врешь.
– Почто бы мне врать, стало быть? Скажу и про свиней. Начали свиньи дохнуть. Сюда-туда – дохнут. С вечера хрюкает, а за ночь, смотришь, стало быть, и конец. А народ темен и мрачен, стало быть. Собрались старики, бородами, стало быть, потрусили – и ко мне! Напускаю, стало быть, на свиней колдовство. Конец бы мне, стало быть, и немедля, да старики не помирились. Одни говорят: "Сжечь", другие: "Утопить", третьи: "Повесить!" Да и повесить же как: кверху ногами или за шею? Вижу, стало быть, не выкрутишься. Тогда говорю: моя работа. Насылал колдовство на свиней. Убивал, стало быть. Как убивал? Колдовством. Чем же насылал колдовство? А перышком. Каким же? А, таким и таким! Где перышко? Спрятано. Ага, стало быть, покажи, где спрятано. Веду, стало быть, туда, веду сюда, нет перышка. Ни петух, ни курица не потеряли нигде. Ну, говорят, где твое колдовское снадобье? Полез в кусты колючие: там куры возятся чаще всего, стало быть. Исцарапал все лицо себе, однако нашел перышко. Мне говорят: вон бежит пес, убей! Бросил я, стало быть, перышко, оно упало к ногам моим, а пес побежал. Так ты врешь, говорят. Не вру, стало быть, а только перышко убивает свинью, а пса не берет. Тогда выпустили свинью. Убивай! Метнул перышко, а оно, стало быть, упало к ногам моим, свинья ж побежала. Тогда говорю: каюсь, ушла от меня вся сила. Не способен ничего сделать. Меня, стало быть, отпустили. Раз бессилен, так зачем же убивать? Побежал и прибежал, стало быть, сюда.
– Врешь, – резко сказал Кузьма, – не свиней ты убивал, а двум бояринам горло перерезал – вот каково твое колдовство! Думаешь, не знаю! Тут – про всех все. Для того и в прорубь бросались. Тогда все идет под лед. Никто не раздобудет.
– Зачем же ты раздобываешь? – спросил Иваница.
– Греемся, вот и выходит из нас. И из тебя выйдет. Прибежал откуда?
– К тебе прибежал... – сказал Иваница.
– Ко мне? Может, поцеловать?
– Может.
– А ты спроси моего мерю, как я бросаю копье. Пропадет охота к целованиям. Да и морда жесткая, как терка. Видишь?
– Вижу.
– Тут у нас никто не таится. Откуда прибежал и зачем. Меря мой очень хотел научиться бросать копье так, чтобы вепря навылет пробивать. Пришел, я научил.
– А кто тот вон? – показал Иваница на еще одного бродника, грустновато-красивого человека, молчаливо посматривавшего на огонь в печи.
– Эй ты, велел тому Кузьма, – скажи этому птенцу, как сюда попал...
– Да-а-а, – махнул тот рукой, – от жены бежал.
– Как это можно? – не поверил Иваница. – Разве от жен убегают?
– А от кого же тогда убегают? Ежели бы ты видел, добрый человек, какая у меня жена была, то ты бы и сам от нее бежал без оглядки! Вот тут и поживешь, покуда баб нету.
– Видел жену, – сказал Иваница. – Тут в городе и видел. И детей там на озере полно.
– Это малость от старых бродников, – вмешался в разговор еще один из сидевших у огня, человек невыразительный, суетливый, не уверенный во всем, даже в словах, – не так и старых, как давних, а мы бродники молодые, то есть свежие, еще не провонявшиеся, а, Кузьма?
– Какой я тебе Кузьма? – пробормотал тот. – Ты вот скажи, как сюда притащился, откуда и кто, пускай этот пришелец убедится, что нет у нас тайн и души наши нараспашку.
– Бежал, потому как прозвали царем Соломоном. Дышать не давали. Здравствуй, женившись, да не с кем спать. А почему Соломоном? Боярин наш веселый был человек. Как зима – так он и ладит Соломонову игру, здравствуй, женившись. Берется горка снежная, устилается по бокам красным сукном, для боярина и гостей, да не с кем спать! А кругом бабы снежные, да еще в буряковом квасе все для красоты, здравствуй, женившись. И на самой горе садится сам царь Соломон, да не с кем спать. Сидит весь в золоте, еще и сам на золоте. Боярин ищет, здравствуй, женившись. Ищет, кто бы украл из-под Соломона золото, а его бы да поймали. Поймают, а не с кем спать. Тогда ставят перед царем Соломоном, а тот берет и судит, здравствуй, женившись. Судит так. Раздеть тебя догола, напялить на голову деревянную шапку, привязать на спину медвежонка и пустить промеж двух рядов смердов, а у каждого из смердов метла, да не с кем спать. Вот и гонют тебя в этой деревянной шапке с медвежонком на спине сквозь этих смердов, и каждый лупит тебя по бокам и еще по кое-чему, здравствуй, женившись, а я взял да и попробовал. Прозвали царем Соломоном, дышать не давали! Взял да и бежал, да не с кем спать.
Смеялись все, лишь Кузьма становился все более мрачным.
– Врешь и ты, – бросил он последнему рассказчику. – Никакой ты не царь Соломон, а грабил бояр, а потом и спрятался сюда. Может, в ушкуйниках на Волге бегал.
– Да я плавать не умею! – испуганно воскликнул тот.
– Зачем тебе плавать? Ты на берегу ждал, пока лодьи купеческие пристанут. Тогда и лупил.
– Давай-ка отойдем от огня, – потихоньку сказал Кузьме Иваница.
– Зачем же отходить? Мне и тут тепло.
– Хочу тебе что-то сказать.
– Говори при всех. Все же тебе рассказывали, вот и ты всем говори.
– Ты не рассказывал.
– А тебе что? Может, хочешь, чтобы задал тебе как следует? Могу.
– Не грозись. И так знаю про тебя все.
– Что же ты знаешь?
Кузьма все-таки встал и шагнул в глубь притемненного помещения под низкие дубовые лежаки, под красноватое, как его исклеванное оспой лицо, могучее дерево, сам становился словно бы дерево – крепким, спокойным, равнодушным. Но отошел от огня, от всех – значит, боялся чего-то!
– Что знаешь? – повторил он, когда отошли.
– То, что ты сын Емца.
– Немного.
– И что сестра у тебя – Ойка.
– Ври дальше.
– Воеводу Войтишича знаю.
– А Иисуса Христа?
– Про Христа только слышал, а вот игумена знаю. Про Ананию слыхал?
– Хотел мне об этом в проруби сказать?
– Не застал тебя в проруби.
– И прибежал сюда?
– Прибежал аж из Киева, да и ничего.
– Ноги есть, человек и бегает.
– А ты на конских. Да и не на четверых, а на восьми. Потому что дал тебе Анания, игумен, двух коней.
– Ври, ври дальше...
– Бежал же я за тобой, чтобы ты не выдал себя.
– Кому же, птенец?
– Будут спрашивать тебя князья, как вы с Силькой убивали князя Игоря, так ты отказывайся от всего. Силька тебя продал во всем. Так и знай.
– Ага. Убивали?
– Вдвоем с Силькой. Когда же откажешься, на одного Сильку падет обвинение.
– Князя убивали?
– Игоря. В Киеве.
– Так вот я тебе покажу, как убивали! – заревел Кузьма, и не успел Иваница пошевельнуться, как, схваченный за ворот сорочки сильными руками, очутился перед самым лицом Кузьмы, лицом, нужно откровенно сказать, ничуточки не привлекательным даже при спокойных обстоятельствах, а теперь очень похожим на все те собранные воедино адские ужасы, которые повсеместно обещают священники для предполагаемых грешников и неверных. Пок-кажу! – прошипел Кузьма снова и поволок Иваницу через все помещение, вытирая им деревянный, изрядно затоптанный пол, больно ударяя им о выступы полатей, задевая то за стол, то за скамьи, то за косяки. Держал Иваницу так крепко, с таким остервенением, что тот не мог даже пошевельнуться как следует и вылетел на мороз, в снег, как был: без шапки, без кожуха, без рукавиц, без ничего. Дверь стукнула, еще раздалось рычание, что ли, а может быть, смех или еще что-нибудь там, понять он уже не смог, обожженный не так морозом, как стыдом и позором, более всего страдая оттого, что провалился со своей хитростью. Ибо не может человек откровенный прибегнуть к коварству, не способен к этому, рано или поздно раскроется все, и платить придется не кому-нибудь, а ему же самому, хорошо еще, если не собственной шкурой. Он бросился в прорубь, прибежал сюда, нашел Кузьму, выслушал целый ворох берладницких побасенок, стоял с глазу на глаз с этим рябым верзилой, а зачем? Хотел увериться хитростями и коварством, что Силька тогда сказал правду, прикидывался сочувствующим Кузьме, думал так: если Кузьма и впрямь убивал князя Игоря, то испугается, станет заискивать перед ним, Иваницей, будет просить пощады, пообещает что-то там, что может обещать, – вот тогда и поймает Иваница обоих птенцов в силки и будут птенцами они, а не он, как пренебрежительно прозвал его Кузьма, как только увидел его рядом с собой.
Но Кузьма не испугался, повелся с Иваницей как с паршивым псом, выказал все, что у него было: обиду, медвежью силу, неукротимую ярость, нечеловеческую жестокость. Такой и впрямь мог бы убить и князя, и святого даже, Иваницу тоже, наверное, мог бы прикончить. Но не убил никого, иначе не был бы так разъярен. Все это могли бы они с Дулебом выпытать у Кузьмы и намного проще и спокойнее; самому Иванице даже больше хотелось невиновности Кузьмы, чем подтверждения мрачных предположений Дулеба, прибегал же он к своим хитростям для того, чтобы хоть в собственных глазах несколько уменьшить позор, испытанный им в ковчеге боярина Кислички, о котором пока еще никто не знал.
Позор же заключался в том, что Иваница впервые в жизни так и не смог получить от Манюни того, что она готова была ему дать, потому что, когда убежали они в дебри ковчега, и отгородились от всего мира, и, оглушенные первым поцелуем, на короткое время потеряли друг друга, а потом снова нашли, и уже должны были утонуть в сладчайшем грехе, посланном человеку на этой земле, что-то черное и хищное пронеслось между ними, они испуганно отскочили друг от друга, Манюня принесла свечу и попыталась найти чудовище, но не нашла ничего, поставила свечу на полочку, Иваница снова хотел обнять девушку, но черное и хищное снова пронеслось между ними, и лишь теперь они увидели, что это был огромный откормленный кот, который, наверное, гонял там мышей; Иваница погнался за котом, поймал его за хвост, кот, извернувшись, царапнул парню руку, отчего тот и вовсе разъярился и, схватив свободной рукой свечу, прижег коту кончик хвоста. Сгорело, быть может, каких-нибудь два-три волоска, но кот мяукнул, с огромной силой вырвался из рук и исчез в сенях навсегда. Больше он не появился. Манюня снова готова была на все для Иваницы, но он вдруг почувствовал свое полное бессилие. Можно было подумать, что это суд божий так жестоко наказал его за насилие над котом. А может, все складывалось к лучшему, потому что Манюня должна была беречь свою чистоту? Более того: в глазах всех девушка теперь все равно уже считалась обесчещенной, – разве кому-нибудь расскажешь о том, что произошло на самом деле? А если и расскажешь, то разве кто-нибудь тебе поверит?
Хуже всего было то, что Иваница, вырвавшись из ковчега на волю, всю дорогу не мог избавиться от ощущения полнейшего мужского бессилия, стал словно евнухом, что ли, быть может и навеки проклятый боярином Кисличкой, ибо никто ведь не знает, какая сила заключена в слове и мысли этого человека. И может, бросаясь в ледяную воду, Иваница надеялся найти там утраченное в ковчеге?
Но все это принадлежало к его собственным тайнам, о которых никому не дано узнать когда-либо; может, никто бы не узнал и о его неудачных выспрашиваниях, если бы Кузьма не выбросил полураздетого парня на мороз, а князья, которые к этому времени подоспели во двор, не увидели бы съежившегося от холода Иваницу за церковью, – тот будто изготовлялся бегать вокруг каменного строения, вымаливая у бога каких-то милостей.
Долгорукий мог вдоволь потешиться. Но, имея сердце доброе, пожалел парня и крикнул своим людям, чтобы они тотчас же накрыли его чем-нибудь или же отвели в теплое помещение.
А Дулеб просто испугался: не помутился ли у Иваницы разум.
– Что с тобой? – спросил он мягко и тревожно.
– Э-э, – сплюнул Иваница. – Кузьма меня...
– Кузьма? Про что молвишь? Какой Кузьма?
– Ну, тот, Емец. Попытался я расспрашивать, так он меня...
– Ясно. – Дулеб тотчас же успокоился. Про неуместную старательность Иваницы не время было разглагольствовать, да тот уже и сам поплатился за это надлежащим образом. – Иди грейся.
– Побегу за вами, пускай принесут мне одежду. Туда совать нос – рябой черт может искалечить.
Иваница, обгоняя коней и псов, побежал под смех князей и дружины, а Дулеб смотрел ему вслед и думал, что над ним тоже должны были бы посмеяться, хотя и не так откровенно, зато намного язвительней. Вот Иваница из любви к своему товарищу сделал последнюю попытку для утверждения Дулебовых обвинений, а что из этого вышло?
Иван Берладник не отгораживался двором, не уединялся, не обосабливался от своих берладников. У него были точно такие же, внешне неброские палаты, длинные-предлинные, только и того, что была у него не одна палата, а несколько, и все они были соединены между собою переходом для удобства. Ближе к городскому валу стояли хозяйственные пристройки: конюшни для коней, клети для зерна и припасов, кузницы, столярни, поварни, скорняжные хижины и множество других, больших я меньших, хозяйственных пристроек, где что-то пекли и варили, шили, строгали, ковали, смолили, вялили, сушили, потому что берладники не хотели быть ни от кого зависимыми: весь припас для себя готовили сами, нужных же людей было вдоволь, потому что сбежались отовсюду в эти края не какие-нибудь там бездельники, а, судя по всему, те, кто знает себе цену и не может допустить притеснения, насмешки, издевательства, несправедливости. Такими же людьми, ведомо, прежде всего во все времена были те, кто имел в руках то или иное ремесло.
Но Берладник не стал показывать князьям свое хозяйство, не хвалился им, проехал мимо. Свобода требует величия, поэтому он должен был избрать величественный способ жизни, придерживаясь его во всем: в поведении, в речи, в одежде, в умении принять и простого беглеца, и великого князя суздальского. Сразу же повел гостей в палату, построенную ради такого случая, внешне словно бы такую же, как и все сооружения в этом берладницком городе, но изнутри богато разукрашенную резьбою; палата была высокой, просторной, светлой, душисто-теплой. Дерево тут открывало перед человеком свою душу, то ласково-мягкую, то сурово-неприступную, то певуче-ласковую, то причудливо-таинственную, то буйно-хвастливую. Для дубовых матиц достаточно было нескольких сильных прикосновений резца – и уже достигалось неожиданное сочетание легкости и прочности, зато окна оторочены были светлыми узорами деревянной резьбы, отчего в палате становилось словно бы светлее и всегда царила радость, на светло-желтых стенах то тут, то там прикреплено было – то ли для украшения, то ли для какой-то неопределенной до поры до времени надобности – несколько резных полочек, а между ними было повешено по нескольку ярчайших образцов дорогого оружия, вперемежку с тяжелыми золотыми цепями, подобные которым вряд ли где-нибудь можно было увидеть не только простолюдину, а и князю.