Текст книги "Смерть в Киеве"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
– Я тебе не судья, – сказал Дулеб. – И не праведник, за которого меня принимаешь с первого дня.
– Но жестокий, как все праведники.
Снова ехали целый день без передышки, поднимались в верховья волжских притоков, удалялись от привычных дорог, которые начинались от Суздаля или Ростова, перекрещивались в недавно заложенной Юрием Москве, вели на юг, в Чернигов и Киев.
Когда-то еще Мономах впервые проехал из Киева в Ростов кратчайшим путем через вятичей. Тогда он прошел мимо селища боярина Степана Кучки возле впадения речки Неглинной в Москву. Долгорукий повторял многократно отцовский путь, и каждый раз на пути у него вставала речка Москва, и все сходилось возле селища Кучки, так, будто боярин нарочно выбрал себе место, где скрещивались все дороги залесского края. По верхнему притоку Истре Москва близко подходила к Ламе, притоку Шоши, впадающей в Волгу. Так, Ламским волоком, известным новгородским купцам с древнейших времен, Москва соединяла верхоречье Волги со средней Окой. С другой стороны Кучкино селище стояло на изгибе реки, при ее повороте на юго-восток, где она притоком Яузой почти вплотную подходила к Клязьме, по которой шла через Москву поперечная дорога с запада, от самого Смоленска, на восток, к булгарам. От Москвы шла, пролегая по Кучкиному полю, великая дорога на Владимир и Суздаль или же по Яузе и через рогожские поля на Клязьму тоже к этим городам, которые Долгорукий строил и укреплял в противовес боярскому Ростову, который никак не мог забыть о своем первородстве. Собственно, на Ростов и Переяславль-Залесский дорога с киевского и черниговского юга также пролегала через Москву, начиная от Лопасни.
Но все эти пути остались где-то позади, князь Юрий вел свой поход в стороне от всех привычных направлений передвижения, в обход больших селений, возникших на концах коротких переволок из одного притока междуречья к другому, он решил пробиться в самые дальние дебри лесного края, они ехали изо дня в день, ехали лунными ночами, ночевали в селах то княжеских, то боярских, иногда и у костров в лесу, потому что не встречали людских жилищ, казалось, что земля эта испокон веков лежит в неприкосновенности, а если и заносила сюда судьба человека, то исчезал он безвозвратно, не оставив после себя никакого следа, разве лишь только потемневшие копны сена на бывших лугах возле речек, но не близостью людской веяло от этих копен, а давней грустью и холодной безнадежностью, ибо никогда не знаешь, кто косит это сено, кто складывает в копны, не знаешь и не отгадаешь, и копны стоят вечно, словно поставленные духами в пустынных снежных долинах, среди безлюдья под холодной зимней луной, и только кони, наверное, знают тайну этих притаившихся копен, когда открывается рост травы летом и речь быстротекущей воды, которая всегда течет в дальнюю даль, а куда и зачем – кто же об этом ведает? Быть может, не ведают даже кони?
В бесконечных изнурительных странствиях своих наткнулись они на необычайное селение. Собственно, и не одно, а сразу три селища, соединенные тремя дорогами – нижней, средней и верхней, которые соответственно вели к расположенным на разных уровнях над рекою поселениям, сходясь в долине, заставленной точно такими же копнами слежавшегося сена, какие случались во многих других равнинах, где не слышно было даже людского духа.
Долгорукий, считая селище мерянским, послал вперед гонцов для расспроса, однако они возвратились с известием, что село русское, но ничейное.
– Как это ничейное? – удивился Юрий.
– Ничейное, вацьо, – развел руками княжеский растаптыватель сапог, который тоже ездил разузнавать, ибо старался опередить своего князя всюду, чтобы предостеречь от возможной опасности или же от неприятностей.
– А люди там есть?
– Есть.
– Тогда пускай подвойские скачут вперед и созывают люд.
Сам князь тем временем повел своих людей на равнину возле нижнего селища, надеясь, что люд выйдет ему навстречу.
Однако напрасно носились подвойские, громко покрикивая возле крепких запертых ворот, чтобы люд выходил приветствовать великого князя. Нижнее селище словно вымерло, и, если бы не дым, стлавшийся от дворов, достигая равнин, где столпились чужие всадники, можно было бы принять эти жилища за прибежища бестелесных лесных духов, тех самых, которые расставляли сено по далеким речным долинам.
– Негоже князю стоять внизу, словно нищему! – гневно воскликнул князь Андрей. – Поедем в верхнее селище! Неведомо, какое тут племя проживает, да видно, что взяли они нрав свой от древних племен: слушаются лишь тех, кто над ними, кто в селении верхнем.
И поход с громкими криками проскакал через нижнее и среднее селища, по извилистой дороге прошел на самый верх; но и здесь царила пустота, как ни ревели княжеские подвойские, помогая себе дутьем в большие рога и тоненькие визгливые дудочки из бузины, на звук которых всегда охотно откликаются женщины, и если даже не отваживаются выйти за ограду сами, то, по крайней мере, выталкивают мужчин, чтобы те узнали, что там и как, а уж потом дали знать и своим повелительницам.
Наконец на одной из улиц началось движение, – несколько мужчин, собранных в плотную группу, медленно продвигались навстречу князьям, шли пешие, без коней, тут вообще ни у кого не было коней, а может, они просто не хотели их показывать. Долгорукий, кинув повод своего коня стремянному, спешился, выступил вперед, к нему присоединился князь Андрей. Дулеб тоже встал за князем в бессознательном стремлении как-то уравновесить эти две неодинаковой силы и значения человеческие группы, ибо за одной не было ничего, кроме притаившихся, беззащитных, в сущности, жилищ, а за другой стояла железная разбойничья сила, которая могла бы разметать и уничтожить все вокруг при одном лишь движении княжеского пальца.
Группу жителей возглавлял высокий седобородый великан в тяжелом тулупе, в черной медвежьей шапке, с толстенной палкой в руке – такая палка могла бы, в случае необходимости, служить и оружием, хотя старик не похож был на тех, кто стремится к драке, что-то было в нем мирное и домашнее: и в том, как ступал, и как разглаживал бороду, прежде чем молвить слово к прибывшим, и в спокойном взгляде глубоких глаз из-под кустистых седых бровей.
Старик остановился перед Долгоруким и смотрел на него молча, не склонил головы, не поклонился, и никто из его спутников не кланялся.
– Князь перед вами! – крикнул князь Андрей. – Кланяться надобно!
– Вы приехали, вы и кланяйтесь, – неожиданно молодым голосом отрезал дед.
– Кто такие? – спокойно спросил Долгорукий.
– Люди. Разве не видно?
– Чьи люди?
– Чьими могут быть люди? Ничьи. Сами свои.
– Боярин у вас есть?
– Нет и не надобно.
– А князь?
– И про князя не слыхивали.
– Что же вы слыхали? Киев знаете? Суздаль?
– Никто не знает. Разве лишь я, потому как самый старший. Но и это зависит от потребности.
– То есть как? – немало удивился Долгорукий.
– А вот так. Ежели была бы потребность, мог бы рассказать детям или внукам про Киев или Суздаль. Но потребности такой нет.
– Бога хоть знаешь? – снова не выдержал князь Андрей.
– Может, и знаем, но своего. Каков он где-то, нам нет до этого дела.
– Знаете хоть, что русские? – полюбопытствовал Долгорукий.
– Это знаем.
– Зовешься как? Я – Долгая Рука. Юрий, ежели слыхал.
– Может, и слыхал. Я – Кибец. И сёла наши – тоже Кибцы.
– Я – князь над русскими. Другие племена тоже признают мою власть. Добровольно, без принуждения признают.
– Ты, княже, пришел и уйдешь, а мы останемся на этой земле. Сами ее нашли, засеяли нивки и добываем зверя без тебя, так зачем же ты нам?
– Защищать вас должен от нападений чужинских.
– Сами и защитимся. Бежать не станем ни перед кем, ибо землю не понесешь с собой и нивку засеянную. Скотину можно загнать в лес, мед, скоры и зерно спрятать, а сам никуда не денешься, суждено оставаться на своей земле, хотя бы и умереть должен на ней. Окромя того, на малое село малая и сила может пойти, а от нее мы отобьемся. Великая же сила идет всегда стороной, точно так же как великое счастье всегда идет мимо бедного человека.
– А ежели велю забрать у вас добро и сжечь ваше селище? – с напускной грозностью насупился Долгорукий.
– Тогда ты не князь, а простой грабитель, хотя, по правде говоря, не каждому дано различить, где тот, а где другой.
– Так и подмывает меня взять лук! – угрожающе пробормотал князь Андрей, но у старика, видно, был острый слух, он услышал слова князя и не замедлил с ответом, приправив его надлежащей улыбкой, хотя и скрытой в густой бороде, но достаточно выразительной, чтобы ее заметили те, с кем он разговаривал:
– У нас тоже есть луки. Да не простые, а такие, что сами ходят в лес и стреляют в дичь, а мы лишь указываем им, куда стрелять.
– Накормить моих людей можете? – мирно спросил Долгорукий.
– Ежели вы гости, будете у нас дражайшими людьми, – ответил старик и махнул своим людям, и те сразу же принялись разводить княжеских спутников по своим трем селищам и так хитро рассредоточили всю дружину, что никакая сила не смогла бы ее собрать в случае необходимости, известно ведь, что сила разъединенная уже не сила, как пальцы, не стиснутые в кулак, никогда не смогут нанести удар.
Нельзя было сказать, что ничье поселение отличалось чрезмерным достатком. Нищие нивки в песчаных зарослях родили зерно скупо и неохотно, перекисшая земля на заболоченных лугах с большей охотой булькала летом под лучами солнца, чем покрывалась густой зеленой травой. Известно ведь, что если никто не позарился здесь ни на лес, ни на землю, что если не достали сюда руки боярские или княжеские, то напрасно искать здесь роскошь. Кто забредет в гости к этим людям, тот пускай не надеется, что столы будут ломиться от яств. Может, будет пустая похлебка, да каша, да кусок хлеба, часто и вовсе без соли. Из мясного попадется здесь разве лишь зайчатина, которую ни князья, ни бояре не употребляют, считая ниже своего достоинства есть это мясо, от которого разит вечным испугом, или же мелкая птичка, ибо в эти никчемные леса порядочная птица и не залетала.
– Живете небогато... – сказал Долгорукий, отведав пустой похлебки и постной каши, которыми его угощали в хате самого Кибца.
Подавали к столу стройные девушки такой красоты, что Иваница только покряхтывал, когда теплыми птицами летали возле него девичьи руки, ставя на стол то одну миску, то другую, то кладя хлеб или ложку.
– Зато на воле, – неторопливо прожевывая твердую краюху, ответил князю Кибец. – Никем не завоеваны. Наша бедность – по своей воле, а это не одно и то же, что нищета по принуждению. Завоеванный, лишенный воли люд становится не только бедным, но и забитым, легковерным, легковерье лишает людей способности и желания самим думать, оно порождает покорность, слепое послушание, услужливость, а что это за жизнь? Посмотри, княже, какие у меня внучки! Тут вырастают только красивые девицы. Может, нигде нет таких, как в нашем селище. А почему? Потому что на воле.
– У тебя много девиц, у меня много молодых воинов, – засмеялся князь, – может, породнимся?
– А это нужно спросить у них самих да их матерей.
– Жаль, что нужно ехать дальше, не можем задерживаться, – вздохнул Долгорукий, – сыграли бы свадьбу, и не одну!
– Еще как сказать, – загадочно промолвил старик.
– А если мои дружинники одну да другую свяжут ремнями, да бросят в сани, да крикнут на коней?
– Говорил же: имеем луки, которые сами ходят в лес и сами стреляют, куда велим. Достаточно лишь свистнуть.
– Может, и своего Соловья-Разбойника имеете? Так тот, говорят, в Брынских лесах.
– Ежели хочешь, попробуй, – может, и на Соловья наткнешься.
– Некогда мне, сказал уже, – отделался шуткой Долгорукий. – Но такие парни, как Иваница, изведали бы тут своего счастья. Из самого Киева добирался, чтобы увидеть наших суздальских красавиц!
– Вот уж! – потер руки Иваница.
Вскоре поехали дальше, и дорога казалась далекой-далекой, потому что никто еще не ведал, где встретят они непоседливого князя Ивана Берладника, да Долгорукий и не торопился, создавалось впечатление, будто кружит он, описывая большие круги, чтобы охватить как можно больше своей земли, присмотреться к ней внимательнее, пристальнее.
Путешествие не одно и то же, что переезд с одного знакомого места на другое, – там просто зря теряешь время, оно умирает в переездах зря, потому что не видишь ничего нового, и этим лишь сокращается жизнь людская, да и только. Путешествие же приносит каждый раз чувство обогащения, открываются перед тобой новые миры, ты словно бы рождаешься то для того, то для этого, переживаешь приключение, проникаешь в самые сокровенные закоулки края, оказываешься среди людей, которые ближе всего к земле, неожиданно открываешь, что у этих людей больше суеверий, потому что их окружает таинственный, загадочный мир, непостижимость умирания и рождения деревьев, произрастания зерна, красоты цветов. Жизнь тут простая и жестокая, быт суровый, стихии беснуются круглогодично, у человека нет помощников, – одни лишь супротивники, враги.
– Всё видите, – говорил Долгорукий своим киевским обвинителям, лежит моя земля открытая перед вами. Не текут тут молочные и медовые реки. Не целуют великому князю ног и следов копыт его коня. Не вселяет имя Долгорукого надежды в сердца, потому что часто и не знают сего имени, не знают о самом существовании князя.
– А сказать тебе, княже? – хитро прищурился Иваница, который за это время уже стал чувствовать себя в присутствии князей так же свободно, как среди обычных людей.
– Скажи.
– Думал я тогда, когда мы приехали с Дулебом к тебе на остров, что ты сразу бросишь нас в поруб.
– Не было ведь там поруба! – засмеялся Долгорукий.
– Так в воду! Еще лучше.
– А вот случится по дороге озеро, я вас и брошу!
– Теперь не бросишь.
– Отгадал.
– Еще я думаю, княже, так: то ли ты слишком мудрый, то ли вовсе глупый.
– Это почему ж?
– А вот столько с нами убиваешь времени. Возишь по лесам, ищешь какого-то там киевского Кузьму, которого, может, и на свете нет. Может, это Силька соврал, как врут все монаси, а ты поверил.
– Может, и мне самому нужно вот так поездить подальше от городов да от князей да бояр и подумать! Обычай велит думать с воеводами, с дружиной, с мужами лучшими; все его придерживаются. Изяслав тем и люб сердцу киевских бояр, а я князь никудышный. Только бог святой знает, что я думаю-помышляю, ни с кем не советуюсь, никому не доверяю своих дум, потому как растащат, разнесут, измельчат, сведут на нет...
Дулеб с сожалением подумал о своих пергаменах, лежавших где-то глубоко спрятанными в сумках. Охотно сел бы где-нибудь в уютной монастырской келье в Киеве или в Юрьевой повалуше в Кидекше, погрел бы ноги у огня, сделал бы несколько записей, которые так и просились на харатью.
– Тебе угрожает неизбежность одиночества, княже, – сказал он задумчиво; конь его шел голова в голову с буланой высокой кобылой Долгорукого. – Кроме того, каждый раз ты ставишь под угрозу все свое княжество. Ибо если все зависит от одного человека, оно не может быть прочным и устойчивым. Как только умного князя сменит ограниченный или же бездарный, все развалится, потому что народ, привыкший к преданности, идет за каждым, кто его ведет, не задумываясь, и будет слушать бездарного точно так же, как слушал великого человека. Когда же люд вмешивается, подвергает сомнениям, проверяет каждый шаг правителя, тогда у него может быть спокойная жизнь и даже при совсем неразумном властителе.
– А почему ты, лекарь, считаешь, будто я, неохотно думая с дружиной и боярами, тем самым отдаляюсь от своего люда? Говорил же тебе, что иду к своим людям все свои пятьдесят лет, стараюсь приблизиться к каждому человеку, встать рядом с ним, поставить его возле себя, как поставил своего Вацьо, своих отроков, но разве же дойдешь до каждого? И удовлетворишь ли всех? К людям надобно молвить так и то, что они хотят слышать. А есть ли такая возможность? Слава покинула нашу землю, раздирают ее усобицы – вот все, что можно сказать.
Иваница открыто скучал от этих разговоров, и от бесконечных странствий, и от лесов, в которых они, кажется, затерялись навеки, упав на самое дно, заплутавшись средь бездорожья.
От злости и тоски Иваница обрушился вдруг на Сильку:
– Вот вытряхнуть бы из тебя душу! Грех я взял на себя великий, не задушив тогда в Кидекше. Зачем такие живут на свете?
Но Силька с каждым днем чувствовал себя все увереннее, испуг, который тогда нагнал на него в оружейне Иваница, прошел бесследно, тут над летописцем была княжеская рука, он верил все больше и больше в свою необходимость и незаменимость, поэтому взглянул на Иваницу с высокомерием и сказал не без ехидства:
– Хочешь доказать мне, что имеешь все пороки, которые могут сделать человека смешным и достойным презрения? Но уже убедил меня в этом.
– Это когда не задушил тебя?
– Тогда бы узнал, что такое гнев князя Андрея.
– Приехали не к князю Андрею, а к самому Долгорукому.
– Великий князь тоже убедится в моем умении. Ибо скажу о нем так, как никто до сих пор и опосля.
– Что же ты такое скажешь, умник?
– Не сумеешь понять.
– Вот уж! Иваница да не сумеет? Да знаешь ли ты, что уже два лета езжу я с самым умным, может, во всех землях человеком, с Дулебом?
Силька сидел у огня, скрипел писалом, делал вид, что не слышит бахвальства Иваницы, потому что и сам был поглощен самовосхвалением и переполнен чванством.
– Так что же ты такое сказал про князя Юрия? – нетерпеливо крикнул Иваница, воспользовавшись тем, что со двора вошел Дулеб, которого Силька должен был бы если и не бояться, то уж уважать – наверняка.
– Могу прочесть, – доставая пергамен, степенно промолвил Силька. Открылось это мне во время похода, ибо перед этим не был приближен к князю Юрию, а теперь увидел его во всей княжеской власти и величии.
С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:
"Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал тиунов и воевод, он все знал, все предвидел, все были только исполнителями его велений, а он за ними следил, как пастух за стадом, дабы убедиться, точно ли они выполняют его веления.
Когда кто-нибудь из бояр или других людей его хотел выдать замуж дочь свою, или сестру, или племянницу, или внучку, или родственницу, князь не брал ничего из имущества за разрешение жениться и не возбранял никогда, кроме тех случаев, когда объединить хотели женщину суздальскую с врагом княжеским.
Если после смерти мужа оставалась жена с детьми, она должна была получать свою вдовью часть имущества и приданое, пока согласно с законом будет соблюдать свою телесную чистоту. Если же она нарушила чистоту, то князь из почтения и любви к богу лишал ее имущества.
Он распространял свои заботы на все леса и ловища своих земель. Он воспретил, чтобы кто-нибудь имел луки и стрелы и собак и соколов в лесах княжеских, если не являлся поручителем самого князя или кого-нибудь другого из доверенных людей.
Далее он велел, чтобы всякий человек, достигший двенадцатилетнего возраста, живя в пределах его лесов, присягнул в соблюдении порядка в отношении права ловов.
Далее он велел, чтобы обрезали когти сторожевым псам всюду, где его звери пользуются и привыкли пользоваться охраной.
Далее он велел, чтобы ни один кожемяка и свежевальщик шкур не жил в его заказных лесах за пределами городов.
Далее он велел, чтобы в дальнейшем никто и никоим образом не охотился за зверем ночью в пределах заказного леса или вне его, где звери его собираются или привыкли иметь охрану, и чтобы никто под страхом кары не устраивал его зверям живой или мертвой ограды между его заказным лесом и лесами или другими землями, чтобы не вызывать у зверей тоски от неволи.
Он вполне допускает, чтобы в его лесах брали дрова, не опустошая лесов, чтобы делали это только под надзором княжеского тиуна.
Боярам, чьи леса прилегают к княжеским, воспрещено уничтожение лесов собственных. Ежели такое случится, то пусть хорошо ведают те, чьи леса будут уничтожены, что возмещение взято будет князем с них самих и ни с кого другого".
Силька умолк, открыто переживая свое торжество, а Иваница даже обошел вокруг него, малость обжегся от огня, потому что Силька сидел почти вплотную к печи, затем недоверчиво пощупал пергамен:
– И все это увидел ты и узнал, пока мы слонялись по пущам?
– А когда же еще?
– Вот уж! Дулеб, ты веришь круглоголовому проходимцу?
– У тебя зоркий глаз и сообразительный ум, – похвалил Дулеб бывшего монашка.
– Зарежь меня – и тогда не поверю, – вздохнул Иваница. – Пока я мерз на коне, этот все подсмотрел, да еще и выложил на харатью, подогнав слово к слову, будто седло к коню. А заметил ли ты девчат в этом крае и записал ли в свою телятину хотя бы одну?
– Пишу про князей, а не про жен, – степенно сказал Сильна. – В "Изборнике" Святослава молвится так: "Тогда наречеться кто убо истинным властелином, егда сам собою обладает, а нелепным похотям не работает".
– Обсыпан ты словами, как горохом или как нищий вшами, – сплюнул Иваница.
Силька улыбнулся с чувством превосходства над этим больно уж прямодушным парнем, который превосходил его летами, но не разумом.
– Спасутся только те, кто верит в слово. Сотник из Капернаума попросил Иисуса: "Скажи лишь слово, и выздоровеет слуга мой". И так было. Безумные забывают печали благодаря течению времени, а умные – благодаря слову.
– Забыл бы ты свои печали, если бы не мое больно уж мягкое сердце там, в оружейне! – показал ему кулак Иваница, тем самым признавая свое полнейшее поражение перед этим бывшим монашком, который не терял зря времени под боком у игумена Анании и успел набить свою круглую голову таким количеством слов, что хватит их теперь, наверное, на всю жизнь, лишь бы только успевал их напихивать то в пергамены, то в княжеские уши.
Когда уже тронулись дальше, то, словно бы в насмешку над Силькиными восхвалениями Долгорукого за его заботы о целости лесов, потянулись им навстречу такие плохонькие перелески, такая ободранная земля, такая сплошная нищета, будто там не люди хозяйничали, а черти плясали.
Селения с прилепившимися один к другому, взаимно защищаемыми дворами исчезли, вместо них встречались теперь одинокие жилища, убогие и запущенные; если же кое-где этих жилищ попадалось несколько, то лишь в одном или в двух печально шевелились люди в лохмотьях, в остальных домах все было заброшено, и стояли они полуразрушенными. Если где-нибудь между березовыми рощицами угадывался лоскуток поля, то вряд ли он был вспаханным. Если озеро или речка попадались на пути, то были они наверняка безрыбными. Напуганные всеобщим опустошением, не появлялись в этих краях ни звери, ни птицы, разве лишь гадюки водились здесь летом в болотах, но и они теперь залегли где-то на зиму в спячку, и земля эта лежала твердая и пустая, как в первый день сотворения мира.
Возле одной хижины из множества тех, мимо которых они потом должны были проехать, Вацьо отважился выскочить вперед князей и громко крикнул, обращаясь к хозяину, еще и не зная, есть ли там кто живой и сможет ли подать голос:
– Чьи земли?
Из хижины что-то выползло – уже и не человек, а одни лишь очертания человека – что-то замотанное в невероятное тряпье, и голосом, как это ни странно, полным ехидства и издевки, ответило:
– Боярина Кислички.
И в дальнейшем каждый раз, когда приближались к обнищавшим жилищам, княжеский поход опережал кто-нибудь из отроков и кричал задиристо:
– Чьи земли?
И в ответ неизменно следовало:
– Боярина Кислички!
– Что это за боярин, княже? – спросил Дулеб Долгорукого, но князь, вопреки своей привычке, не стал рассказывать, а лишь загадочно прищурился:
– Поедем – увидите.
В конце второго дня их странствий по ободранной, бесплодной земле одинокие хижины и пустые дворы начали собираться вместе, выстраивались рядами, создавали улицы, по которым, судя по всему, никто и ни на чем не ездил, селище в своей разбросанности не имело ни начала, ни конца, беспорядочностью своей оно превосходило все виденное когда-либо, и тут тоже множество люду то ли вымерло, то ли ударилось в бега, и хижины стали прибежищем ветров, морозов, всяких непогод, однако было в этом селище и отличие от всех одиноких избушек, которые встречались за два дня пути на землях загадочного боярина Кислички. Все деревья, которые росли вокруг селища и в самом селище, имели срубленные верхушки. Собственно, если как следует присмотреться, то верхушки срублены были только у деревьев высоких, молоденькие деревца еще росли, еще имели свой дозволенный предел, достигнув которого неминуемо должны были тоже пополнить число искалеченных, помертвевших полудеревьев, с сонными корнями, которые, быть может, никогда и не проснутся. Кто-то следил здесь за тем, чтобы ничто не превышало заранее определенной, раз и навсегда установленной меры, – видно по всему, установленной опять-таки тем же вездесущим, всемогущим и загадочным боярином Кисличкой, который, словно жестокий бог в плачах пророка Исайи, "опустошает землю и делает ее бесплодной". Но почему и зачем? Можно было понять безжалостное обдирание людей – людей всегда кто-то обдирает, и обдирает всегда безжалостно. Но деревья? Кому они мешают? И в чьей голове родилось мрачное намерение выровнять все растущее, не пускать выше заданного уровня, тем самым лишив деревья самой их сути устремленности вверх, к солнцу, к свободе?
Вряд ли нужно было спрашивать, потому что Вацьо снова выскакивал вперед и, заприметив какое-нибудь живое существо, кричал насмешливо:
– Кто обкорнал деревья?
– Боярин Кисличка! – следовал неизменный ответ.
И вот наконец открылась безмерная пустая равнина, засыпанная словно бы и не снегами, а солью, подобно карфагенским полям после их завоевания римлянами, которые хотели навеки сделать их бесплодными. А посредине этой площади возвышалось чудовищное, невиданных размеров сооружение, чем-то смахивавшее то ли на корыто, то ли на растоптанный лапоть; оно заполняло собой весь простор, неуклюже громоздилось над всем, и лишь теперь Дулеб понял, зачем укорачивались здесь окрестные деревья: они не должны были превышать это мрачное строение.
Оно было сплошь деревянное. Положены сюда были самые высокие, самые стройные, самые лучшие стволы, подобранные один в один, для того и вырублены все окрестные леса, для того и ободрана земля, превращена в пустырище, дабы возвышалось над этим, может и нарочно разровненным, безбрежным полем чудовище, которое по своим размерам превышало и княжеские палаты, и величайшие соборы, и просторные каменные монастыри, кои приходилось видеть Дулебу в Европе во время странствий с Петроком Властом.
– Что это за химера? – не утерпел он, обратившись к Юрию, и Долгорукий не стал дальше играть в загадочность, ответил одним словом:
– Ковчег.
– Ноев?
– Боярина Кислички. У Ноя ковчег в длину имел триста локтей, в ширину – пятьдесят локтей, в вышину – тридцать. Ковчег боярина Кислички в длину и ширину превосходит Ноев в три раза, что же касаемо высоты, то тут боярину не удалось превзойти праотца.
– Стало быть, он потому и срезал вершины деревьев, чтобы ничто не поднималось выше ковчега?
– И для того также, чтобы не зацепиться за верхушки, когда начнется потоп.
– А боярин ждет нового потопа?
– Услышишь, лекарь, сам.
– И ты, княже, допускаешь, чтобы в твоей земле творилось такое?
– А что могу поделать? Отец мой Мономах говорил: "Страх божий имейте превыше всего". Боярин сей от самого рождения своего живет в страхе божьем – разве это властен кто-нибудь воспретить? Раздоров не разводит, гулящих людей не имеет, все они в трудах и в строительстве безустанном, все счастливы.
– Шутишь, княже? Какое же здесь счастье? Тут скоро людей не будет, исчезнут, словно бы и впрямь смытые потопом. Разве не видишь всеобщей ободранности земель боярина? В твоем крае это будто лишай болезненный, будто проказа, которой поражен был Иов праведный. Может, и боярина своего считаешь праведником, но зачем же он? От него одно лишь зло людям.
– Ты тоже праведник, лекарь, – погрозился пальцем Долгорукий.
Они ехали по нетронутой равнине, направлялись к ковчегу, который лежал на земле грузно и мертво, никто их не останавливал, не было ни единой живой души вокруг, ни единый след не вел в ковчег, ничто не указывало на то, что там живет хотя бы одно живое существо.
– Он что – один в своем ковчеге? – не вытерпел снова Дулеб.
– Увидишь, лекарь, увидишь, – пообещал Долгорукий.
Вблизи сооружение утратило подобие лаптя или корыта, поражало бессмысленностью своего строения, оно никак не могло быть пригодным к плаванию, хотя имело вверху толстенные мачты для парусов, позади неуклюжее кормило, насаженное на длинное отвесное бревно, обтянутое деревянными хомутами, щедро пропитанными дегтем.
Дубовые бревна, из которых построили ковчег, подогнали так плотно, что трудно было понять, как люди попадали внутрь, разве только пробирались туда через верх, однако Долгорукий, как видно, уже бывал здесь не раз, потому что уверенно объехал сооружение с той стороны, которая должна была служить передом, то есть носом, и у кормовой части махнул кому-то из своих дружинников, и тот постучал держаком копья в еле заметную, если пристально всматриваться, дверь, сколоченную из точно таких же, правда, соответственно укороченных бревен.
Стучать пришлось долго и упорно, пока изнутри не послышался глухой голос:
– Кто?
– Великий князь Юрий.
– Не слышу.
– Князь великий Юрий!
– Князь?
– Князь!
После обмена этими восклицаниями и после некоторых размышлений существо, которому принадлежал приглушенный голос, что-то там сделало, раздался скрип, тяжеленная дверь приоткрылась, в ней показалось узкое, остроносое, остробородое и остроглазое лицо, взглянуло туда и сюда, увидело Долгорукого, князя Андрея, сани в коврах, блестящих всадников, меха и украшенное оружие, улыбнулось с таким кислым видом, что Дулеб мгновенно понял, за что боярину люди дали его прозвище, раскрыло сухой рот, безрадостно проскрипело:
– Князенька, дорогой!
– Принимай гостей, боярин! – сказал Долгорукий, бросая повод своего коня стременному и первым направляясь в ковчег.
– А вы ведь ненадолго? Ненадолго? – торопливо спросил боярин, выходя навстречу Долгорукому и переламывая в поклоне свою высокую, сухую, как палка, фигуру.
– Вот уж! – вздохнул Иваница. – Столько мерзнуть, чтобы очутиться у этого сухореброго.
– Э-э-э, вацьо, – потер руку княжеский растаптыватель сапог, увидишь, какая у боярина Манюня.
– Кто такая? – тотчас же оживился Иваница.
Но не время было для рассказов, потому что Долгорукий уже вступил в ковчег, а за ним, не отставая, пошли князь Андрей и Ольга, Дулеб и Иваница, пошли все, повели даже коней, чем еще сильнее удивили Дулеба и Иваницу, хотя казалось, уже ничем тут не удивить человека после всего увиденного.