Текст книги "Смерть в Киеве"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
– Не обо мне сия песня, – сказал Долгорукий. – Про моего отца Мономаха. Два тура метали его на рогах вместе с конем. Посылал на Дунай свои полки супротив всемогущих ромеев. Был князь великий и славный. И великодушный такожде. Хотя знаешь, наверное, лекарь, как убил он пленных половецких ханов, нарушив слово, или как уничтожил люд во взятом Минске, не оставив там ни мужа, ни жены, ни дитяти. Не простое это дело княжеское великодушие, лекарь.
– Верно, не простое, – подтвердил Дулеб, – чинишь дела добрые и одновременно со спокойным сердцем созерцаешь, как боярин Кисличка обдирает своих людей, доводит их до погибели, да и не одних людей, а все земли свои. И для чего? Для химеры!
– Когда не хватает мудрецов, приходится довольствоваться безумцами, лекарь. Окромя того, есть сила не подвластная никому. Сила эта – бог. Заденешь боярина Кисличку – заденешь и моего сына Андрея, и всех епископов, и митрополита Киевского, заденешь самого бога. А князю надобно жить в мире со всеми силами. Порушишь хотя бы одну какую-нибудь – и все порушится.
Дулеб промолчал, хотя и подмывало его спросить: "Неужели же незыблемость державы и мощь ее непременно требуют еще и таких бесплодных земель, как у боярина Кислички, требуют обнищания людей, их бедности, убогости, их смертей от голода и бедности? И зачем тогда такая держава, кому она нужна?"
Долго еще ехали они среди уничтоженных лесов, по изуродованной земле, и лишь единой мыслью тешился Дулеб: что никогда не возвратится он в эти жалкие перелески, на эти бедные глины и пески, в эту сплошную безнадежность. Однако знал очень хорошо: ничто не исчезает лишь оттого, что ты не возвращаешься туда еще раз. И от сознания этого на сердце у него становилось еще грустнее, и печаль его увеличивалась еще и из-за утраты Иваницы. Как поведет он себя дальше, что придумает еще? Бросил вызов самому князю, смело перешагнул грань, которая отделяла его, простого человека, от мира высшего, преодолел, как сказал бы краковский каноник Матвей, impendimentum conditionis, то есть преграду положения, пренебрег стыдливостью невесты, перешагнул через все заповеди, а что же дальше? Можно было бы обвинить его в том, что он забыл о своем долге, но перед кем исполняли они свой долг? Оторвались от одного князя, не пристали к другому, потому как поиехали к нему врагами. Уехали из одной земли, а в этой, новой земле не стали, да и не могли стать ее сыновьями. Горькая участь заблудившихся, оторвавшихся от родного крова, суждено им одиночество безнадежное и холодное, как безбрежные снежные поля; быть может, потому Иваница и кинулся за теплой, манящей девицей, что надеялся забыть вместе с ней свои тревоги, страхи и блуждания?
Ночевать пришлось им в лесу, потому что засветло не доехали ни до какого жилища, и никто не знал, может ли поблизости что-нибудь подходящее встретиться. Дружинники, нарубив ветвей, сделали кое-какое укрытие для княжны, увешали его коврами, развели у входа костер, и уже для Ольги был ночлег, хотя и в дыму, но в тепле. Для князей и Дулеба точно так же поставлен был шалаш из еловых лап, не столько теплый, как задымленный, все же остальные вповалку легли возле больших костров, подставляя к огню то один, то другой бок, по возможности спасаясь от колючего мороза.
Дулеб не спал, переворачивался, сдерживал вздохи, думалось то про Иваницу, то про самого себя, то про князя Ивана, прозванного Берладником, которого Дулеб никогда не видел, но слышал о нем много еще в Кракове, потому что этот Берладник приходился Марии племянником, выступил против брата ее, князя Владимира Галицкого, хотел захватить Галич. Все началось с того, что киевский князь Всеволод Ольгович разбил Владимирка и вынудил того заплатить ему "за труд" 1400 гривен. Владимирко всячески хитрил, изворачивался, пускался в длинные переговоры с Всеволодом, но закончилось все тем же ужасным выкупом. Над галицким князем смеялись: "Сначала много говорил, а потом еще больше заплатил". Галичане, которых князь ободрал до нитки, выдирая даже сережки из ушей у женщин, не могли простить Владимирку такого унижения и, улучив момент, когда он с дружиной выехал на ловы в горы, позвали к себе на княжение племянника Владимирка, князя звенигородского Ивана Ростиславовича. За что-то они полюбили этого Ивана, раз отважились на такой поступок. Владимирко, узнав от верных людей об измене своих подвластных, кинулся в Галич, но князь Иван яростно сражался три недели, смело выезжал из города, отбивал наступление дружины Владимирка, да однажды, чрезмерно увлекшись преследованием противника, был отрезан от Галича и неминуемо должен был погибнуть, однако пробился сквозь полк Владимирка и, не зная теперь, куда податься, на некоторое время исчез бесследно, то ли погиб, то ли стал странствующим безземельным князем, и только через некоторое время объявился в Берлади и в Малом Галиче на Дунае, начал собирать вокруг себя всех беглых, обездоленных, отчаянных, собрал несколько тысяч изгнанников, посадил их на челны, которых у него было не меньше тысячи, и так поплыли по Дунаю, по морю, а потом по Днепру, дошли до Хортицы, преодолев пороги и броды, пробрались выше, миновали Киев, приплыли в Смоленск, где князь Иван оставил свою молодую жену с сыном, тоже Иваном, и пошел со своими берладниками, как называли их повсюду, служить то одному князю, то другому, но в Киев идти не захотел почему-то, хотя и враждовал великий киевский князь с его врагом Владимирком, а потом очутился в Суздальской земле, у Юрия, союзника Владимирка. Понять все это Дулеб не мог никак. Да, собственно, разве мало непостижимых вещей встретил он в этой земле, начиная хотя бы с поведения самого Долгорукого?
– Не спишь, лекарь? – послышался из задымленной темноты голос Долгорукого.
– Не сплю. Думаю. О тебе думаю, княже.
– Хочешь знать, почему не расправился с тобой за твое неправедное обвинение меня в убийстве, потому что и сам вскоре убедишься до конца, что неправедное оно и тяжко оскорбительное?
– Почему не убил нас, хочешь сказать?
– Не убиваю людей. Запомни это. Крови ничьей не хочу. А заточить, упрятать навеки от мира мог бы. Знаешь, наверное, как великий Ярослав брата своего Судислава посадил в поруб и держал там до своей смерти?
– Почему же не бросил нас в поруб?
– Превыше всего ставлю разум в человеке. Сильку тоже должен бы в железо заковать за неправду, а не могу. Потому как это уже словно бы и не человек, а хранилище разветвленных знаний, которое многим и не снилось. Так и в тебе, подумал я, собрана великая мудрость лекарская. Спрятать тебя от мира – все равно что убить всех, кого можешь излечить, кому поможешь, в кого вселишь надежду. Люди не всегда умеют видеть истинную ценность того или иного, точно так же не открывается всем подлинное величие.
– А я думал, княже, что ты изворотлив, как Изяслав. Потому что все князья казались мне людьми изворотливыми прежде всего.
– Изяслав изворотлив, потому что хочет удержаться в Киеве. А мне такая изворотливость ни к чему. Еще поведаю тебе: Изяслав не умеет ждать. А я – умею. Терпелив весьма. Убедиться в этом мог ты уже не раз. Даже с этими девками убедился. Уже вторую девку у меня из-под носа забираете. Одну отбили, не пустили ко мне, другую и вовсе забрали, увели на возлегание открыто. Кто бы снес такое? А я терплю.
– Однако же не спишь – стало быть, казнишься или сожалеешь?
– Не сплю, потому что много дум имею. Об этом еще поговорим в свое время. Давай спать, лекарь.
Он, видно, правда вскоре уснул, потому что дышал ровно и тихо, как и сын его Андрей, а Дулеб еще долго ворочался с боку на бок, то погружаясь в дремоту, то снова пробуждаясь от сна и вяло собираясь с мыслями. Потом он все-таки уснул, но сразу же и проснулся, потому что у самого входа в их укрытие что-то бубнил Вацьо, который всегда ложился спать у княжеского порога, а ему отвечал кто-то знакомый, но узнать его Дулеб никак не мог, пока тот на бормотание Вацьо не ответил что-то сердито.
Дулеб тотчас вскочил из-под теплого меха и успел как раз вовремя, потому что те двое уже стояли друг против друга насупленные и злые, готовые схватиться за мечи. В одном из них он узнал своего товарища:
– Иваница? Ты?
– Ну да! Едва догнал вас.
– Тихо, разбудишь всех.
– Да это не я, а он.
– А ты, Вацьо, не прись к княжескому огню!
– Вот уж! Огонь от дерева, а не от твоего князя.
– Хватит! – решительно промолвил Дулеб. – Ложись где-нибудь там, возле другого костра, и хватит шуметь.
– Нагрелся возле Манюни, зачем ему костер, Вацьо? – хихикал княжеский растаптыватель сапог.
– Завидно?
Они снова готовы были схватиться, Дулеб молча развел их руками, толкнул Иваницу в темноту:
– Иди! Хватит тебе шуметь!
Вацьо, вздыхая и не переставая бормотать, располагался у входа в княжеское пристанище.
– И зачем я сюда скакал? – воскликнул Иваница. – Такую девку бросил! Боже! Чего я здесь не видел?
– И я не знаю, – сказал ему Дулеб и пошел спать и после этого уснул быстро и крепко.
Когда утром отправились дальше, Иваница держался на почтительном расстоянии от князя Юрия, рядом с Силькой, с которым словно в чем-то сравнялся, что ли, по крайней мере в глазах у дружинников, для которых одинаково непостижимым был и бывший монашек, наполненный странными знаниями, как мех зерном, и этот молодой дерзкий киевлянин, который в своей независимости дошел до открытого произвола, не побоявшись вырвать у самого князя из-под носа, быть может, сладчайшую девку в Суздальской земле. Иванице завидовали, ему сочувствовали и вместе с тем относились с откровенным превосходством, как относятся к каждому, над кем нависает княжеский гнев и угроза.
Но Долгорукий сделал вид, что и не заметил возвращения Иваницы. Мог бы превратить это в шутку и тем сделать облегчение самому себе и всем, но то ли занят был мыслями, то ли хотел невниманием своим подольше держать Иваницу в состоянии неопределенности, чтобы страдал тот, ждал княжьей воли, мучился от неизвестности.
Дулеб не знал, что и думать про князя. До вчерашней ночи считал, что Долгорукому вовсе не присуще чувство мстительности, но тот сам признал, что руководствуется в своих поступках только целесообразностью, следовательно, душа его открыта для чувств как высочайших, так и нижайших, а может, и подлых?
– Не договорили вчера мы, княже, в темноте. А хотел тебе сказать, что имею надежду малость помочь сыну твоему Ярославу.
– Вряд ли поможешь. Это у него с детства. Иногда и не верю, что он безумен. В божьей воле тогда он мне кажется весь. Мудр и добр. А потом мутится разум в нем еще больше, еще сильнее.
– Не разум это – мутится чувство и возбуждает мозг, затемняет его. У каждого из нас это есть, но одолеваем помрачение, а он не в состоянии. Можно попробовать дать ему покой душевный.
– Чем же?
– Музыкой. Помогает виола. Замечено еще древними философами, что на виоле чаще всего играют люди не совсем нормальные. Ибо здоровый человек неминуемо должен выбрать себе в жизни какое-нибудь другое, более серьезное занятие. А ежели так, то можно попробовать и наоборот? Сознательно лечить недоумка игрою на виоле? Попросил я твоего тысяцкого Гюргия, чтобы заказал купцам в Новгороде. Фряжская виола вельми помогает смягчить душу. Если бы это в Киеве, я быстро достал бы тебе. Тут труднее...
– Раз Гюргию сказано – раздобудет. Он все может сделать. Человек преданный.
– Тебе легко быть преданным.
– Не все так думают.
– Кто ж думает иначе?
– Говорил уже. Бояре. Да... твой Иваница. Наверное, тоже боярский сын?
– Нет, он из простых людей.
– А я вчера подумал: боярский сын. Супротив Долгорукого лишь бояре да боярские сыновья выступают. Яростно и последовательно, вражда до могилы. Ты, случайно, не из боярского рода?
– Лекарь, из лекарского рода.
– Гляди, а то едем к князю Ивану, князь же Иван топит бояр в прорубях.
– Разве дозволяешь убийство?
– А он не говорит мне! – засмеялся Долгорукий, и непонятно было, шутит он или же в самом деле тот Иван Берладник столь беспощаден к боярству, хотя и трудно было поверить, чтоб князь, пусть даже безземельный, пускался на такое.
Но всплывали в памяти Дулеба киевские пересуды о том, как сам Долгорукий велел убить московского боярина Степана Кучку, землю его забрал, сыновей малых определил в свою дружину, а дочь Улиту силком отдал сыну Андрею в жены. Убийство было загадочное, непонятное, кому-то вельми уж нужно было, чтобы сделать боярина Кучку чуть ли не великомучеником, а Долгорукий во всей этой истории выступал в мрачнейших красках, и когда отворачивались от него людские сердца, то не последней причиной этому было давнишнее убийство. Может, и сам Дулеб так легко пришел к мысли обвинить князя Юрия в убийстве Игоря, наслушавшись о том, как легко в Суздальской земле, с благословения и вмешательства Долгорукого, расправляются с боярами. Ну, а где бояре, там и князь. Ибо кто пренебрег хотя бы единожды жизнью людской, тот уже не остановится перед расправами, какими бы кровавыми они ни были.
Вспоминая, как Долгорукий на его расспросы о боярине Кучке уже уклонился однажды от ответа, Дулеб осторожно попытался возвратить Долгорукого снова к этой старой истории, предупредив князя, что не слишком настаивает и, ясно же, не требует, ибо кто он такой, чтобы требовать; однако князь на этот раз охотно начал рассказывать все, вспоминая новые и новые подробности без спешки, спокойно, потому что никто им не мешал.
Так из отдельных слов, отрывистых мыслей и воспоминаний предстало перед Дулебом это дело, уже довольно давнее, потому что произошло много лет назад – время вполне достаточное, чтоб уже и выпустить из памяти все или же, наоборот, чтобы все переиначить по своему усмотрению, виновных забыть, невинным приписать тягчайшие грехи, истину всячески затемнить, ибо часто наблюдаем, как мало охотников предавать истине надлежащее сияние и как много охотников скрыть от света ясный ее облик.
Юрий прокладывал пути мимо села боярина Кучки после Мономаха, который прошел там впервые, натолкнувшись на путь, кратчайший из Киева в Ростов. Долгорукий часто останавливался на отдых возле впадения реки Неглинной в Москву-реку, облюбовал он высокую, поросшую густым бором гору возле гирла Неглинной, выходил на нее, любовался Замоскворечьем, широкими лугами, богатыми селами, принадлежащими боярину Кучке, подворье которого было по эту сторону реки, потому что здесь было выше, следовательно, здоровее.
Кучка со своими людьми выходил встречать князя, каждый раз похвалялся богатствами, еще кичился вельми своим сидением на месте, тогда как князю приходилось метаться по всей земле, гоняясь за ветром, подобно половцу поганому.
– Хорошо тебе, боярин, – сказал ему Долгорукий, – забрался ты в самое сердце земли нашей, куда ни половец, ни варяг, ни булгарин не доскачет, вот и сидишь. А у меня долг – защищать окраину, всю землю, торговые пути.
– Я сижу, потому как натомился. Хочу пожить и не хочу, чтобы мне мешали.
У Степана Кучки все было выпуклым: лоб, глаза, щеки, грудь, даже голос рвался из него словно бы выпукло – громкий бас, хоть затыкай уши.
Юрий не выносил чванства людского, ценил только умение, за Кучкой же не было никакого умения, была только родовитость.
– Не кричи так, – говорил ему князь.
– А нам такой голос отпущен, – хохотал Кучка. – Бог все знает, кому и как. Боярину – голос, то есть грудь, иерею – брюхо.
– А князю?
– Князю? Сам ведь говорил, – ноги. Чтобы бегал, землю оберегал.
– Я думал: голову.
– Голову? Зачем человеку голова? Чтоб болела?
Этот боярин был воплощением всего самого худшего в этом племени: нахальства, самоуверенности, хвастливости и высокомерия. Став известным лишь благодаря тому, что князь выбрал путь, пролегавший через его земли, Кучка в безграничной самовлюбленности считал, что это он, боярин Степан Иванович, каждый раз открывает миру этого князя, спрятанного за лесами, за горами да за пущами. Поле, где впервые встретился с князем, Кучка назвал Сретенкой, но считал при этом, что это князь должен быть благодарен ему, боярину, и гордиться встречей с таким славным человеком. Напившись, Кучка кричал:
– Какой ты князь? Наш князь должен быть старым и толстым!
– И я старый и толстый, когда в кожухах, – шутил Долгорукий.
Он был терпелив и мягок с этим человеком, которого, собственно, извлек из полнейшей неизвестности, а тот, вместо того чтобы быть благодарным за это, всячески выказывал свою боярскую чванливость. Всем известна была нерешительность Долгорукого, когда речь шла о каком-нибудь наказании, – он не любил птиц в клетках и людей в порубах, никто не помнил, чтобы этот князь велел кого-нибудь казнить. Более же всего гордилось боярство своей непоколебимостью, своим извечным сидением на земле, сидением и властвованием, тогда как жизнь князя, в особенности же такого неспокойного и вечно неустроенного князя, как Юрий, была странствующей, бродячей. Бояре потешались втихомолку:
– Руки долгие, а удержать ничего не смогут!
– С Долгой Рукой – под церковь!
Боярин Кучка воплотил в себе все самое худшее в боярстве, однако Юрий терпеливо переносил все его выходки, потому что смягчало душу князя это место при слиянии двух рек; оно почему-то казалось ему самой серединой не только его собственного княжества, но и всей земли Русской.
Впервые прошел тут Юрий с княгиней Ефросиньей, которую называл просто Фро, и малым сыном Андреем, который имел также половецкое имя Китан. Поэтому, когда боярин Кучка надоел ему своими хвастливыми разглагольствованиями, Юрий велел поставить себе там двор для передышки в пути, а поскольку двор княжеский неминуемо обрастает строениями, то вскоре стал он словно бы небольшим городком и в честь Юрьева сына получил название: Китан-город.
Но все это было на словах: и город, и его название, потому что земли принадлежали боярину Кучке, поля назывались Кучкиными, села тоже Кучкиными, если бы знал боярин, что когда-то пролягут здесь по рекам пути для княжеских лодий, то и реки все он назвал бы Кучкиными, но так далеко его мысль не простиралась, и он все больше злился на Долгорукого, встречал его все с большим нежеланием, однако поделать ничего не мог, потому что князь имел неодолимую силу.
Некоторые события относятся к числу неистребимых. Одни не существуют, даже если ты и хотел бы, даже если ты и прилагаешь все усилия, чтобы не исчезали они в безвестии, а другие, часто нежелательные, имеют особенность существовать вечно, обретая с течением времени все большую огласку. Время не властно над ними, они живут вне времени и вопреки ему.
Вот таким событием должна была стать смерть боярина Степана Кучки. Смерть случайная, нежелательная, бессмысленная, как все поведение и вся жизнь этого боярина; самое же огорчительное в этом деле было то, что с тех пор Долгорукого, которого не могли упрекнуть ни в одном убийстве, упорно начали называть убийцей боярина Кучки, а раз так, то и вообще князем-убийцей.
Тем летом Юрий шел в Киев. Великим князем сидел там его старший брат Мстислав. Он звал Юрия на закладку княжеского монастыря святого Феодора, но Долгорукий не откликнулся на приглашение, потому что перед этим ходил Мстислав с братьями и сыновьями на кривичей, пленил полоцких князей с княгинями и детьми, Юрий отговаривал Мстислава от этого похода против своих же братьев по крови, но великий князь, решив во что бы то ни стало завоевать полоцкое княжество для своего сына Изяслава, не послушал, еще и добивался, чтобы Долгорукий со своей дружиной тоже шел на подмогу киевлянам. Теперь Мстислав, как стало известно Юрию, зачем-то отправил полоцких князей заложниками к ромейскому императору, чего и вовсе не водилось никогда в Русской земле. Поэтому ростовский князь шел в Киев, чтобы побеседовать со старшим братом, напомнить ему о высоком долге и высокой чести Мономаховичей, о которых тот начал забывать, напомнить кстати еще и о том, что в первые годы притеснений и немудрого правления всегда пожинается то, что посеяно в последние годы свободы и мудрости, намекая откровенно на покойного Мономаха и на Мстислава, который сел в Киеве, опираясь только на свои лета, на старшинство над братьями, и не имея больше, как об этом свидетельствовали его действия, никакой опоры за собой. Еще была одна весьма уважительная причина, ради которой Долгорукий отправился в столь дальний путь. Князь из рода Ольговичей, Всеволод, пренебрег рядом и старшинством, напал на своего стрыя Ярослава, князя черниговского, изгнал его из Чернигова и сам сел на княжение, когда же Ярослав обратился за помощью к Мстиславу, с которым целовали когда-то крест на взаимную помощь, то Мстислав, не желая связываться с дерзким Всеволодом, отступился от своего крестного целования, чего не мог потом простить себе до конца жизни, оплакивая свой недостойный поступок. Но все уже произошло, и Ярослав, изгнанный из Чернигова, старый и немощный, вынужден был спрятаться в далеком Муроме. Теперь лежал тяжело больной, может и вовсе при смерти, – из-за чего Юрий считал необходимым заступиться за старика перед великим князем, и ежели что, то и подготовить его идти против наглого Всеволода, чтобы изгнать того из Чернигова.
Боярин Кучка, далекий от государственных хлопот и дум, встретил князя, по своему обыкновению, насмешливо и пренебрежительно; снова хвалился своим богатством и прочным сидением на своей земле, хвалился красавицей дочерью Улитой, уже достигшей свадебного возраста, сыновьями Петром и Якимом, которым исполнилось по двенадцать лет; так что если бы это были какие-то никчемные боярчуки, то князь мог бы забрать их в свою дружину, но Кучковичи никогда никому не служили и служить не будут.
– Не зарекайся, – сказал Долгорукий. – Никто из нас не знает, как обернется жизнь. Все в руце божьей.
– Вот в этой руке! – показал Кучка огромный кулак, обросший рыжеватой шерстью. – Покуда человек имеет землю и все на ней, никто над ним не властен, сам господь бог и тот кланяется перед таким человеком. Что мне? Имею поля, пущи, полно зверя в лесах. Соболя, горностаи, куницы, белки, лоси, бобры – все мое! Мои земли, мои воды, мои звери!
– Говоришь: твои звери? Что ж – с боярыней наплодил их или как?
– С боярыней сплодил дочь Улиту да сыновей Петра и Якима. Боярыни нет, умерла, царствие ей небесное. Звери же мои, потому как на моей земле, и не изводятся, и никогда не изведутся...
– Разве не охотишься на них?
– Охочусь сам, а больше никому не дозволено. Поймали мои люди однажды соседа. Хотя и боярин – человек без значения, потому как земли у него с гулькин нос! Убил он зайца в моих лесах. Привели этого соседа ко мне с зайцем. Он, то есть не заяц, а боярин малоземельный, хотел было заговорить со мной, как ровня. С Кучкой Степаном! Тогда я поставил возле него двоих своих людей с топорами и велел ему съесть зайца сырым. А не съест изрубят в капусту. Съел! Еще и пальцы облизал!
– Князю хоть дозволишь ловы устроить в своих лесах? – спросил Юрий.
– Князь – мой гость.
Они поехали на ловы, убили нескольких крупных зверей, все было ладно. Должны были уже возвращаться домой, как вдруг Долгорукий заметил в лесу какую-то деревянную ограду. Он направил туда своего коня. Ограда тянулась в обе стороны, конца не было видно.
– Что это? – указал на колья рукой князь, обращаясь к Кучке, который не отставал от Долгорукого в течение всей охоты.
– Изгородь.
– Зачем?
– Все свои леса оградил, чтобы звери не перебегали к соседям.
– А слыхал ли ты о том, что я воспретил какие бы то ни было заграждения? Звери должны беспрепятственно ходить, куда захотят.
– Мои звери! – крикнул Кучка. – Все мое.
– Ну, так. Поразгораживали всю русскую землю на загоны то для людей, то для зверей. А надобно все разметать! Обрушить! – велел князь своим дружинникам.
Он первым соскочил с коня и, подавая пример, бросился к заграждению. Кучка свалился с коня, побежал за князем.
– Не смей, княже! – закричал он угрожающе. – Не тронь!
Но Долгорукий не слыхал его воплей, он уже ломал частокол, расшатывал опору, налегал грудью, всем телом.
– Не тронь, говорю! – взревел Кучка и, обнажив меч, занес его над головой. Он был неистов в своей ярости, в зверином рыке своем, младшие дружинники побледнели от испуга, кто-то из старших бросился на помощь князю, который не обращал внимания на рев боярина, продолжая налегать на одну из опор заграждения. Из всех, кто был поблизости, не растерялся лишь княжеский дружинник. Спокойный, хладнокровный, он мигом вставил стрелу в лук, натянул тетиву, и, как только боярин замахнулся изо всех сил мечом, приближаясь к князю, стрела поразила Кучку в самое сердце.
Сначала никто не понял, что случилось, только Юрий, возле которого упал боярин, окинул взглядом всех находившихся поблизости, увидел дружинника с луком, спокойно подозвал его к себе.
– Твоя работа? – спросил князь.
– Да.
– Зачем ты это сделал?
– Он хотел тебя убить, княже.
– Хотел ведь только.
– Если бы не остановил его, убил бы.
– Может, угрожал? Боярин любил угрожать.
– Видели все: убил бы тебя, княже.
– Как зовешься?
– Петрило.
– Убил ты моего друга великого и вельми знатного и повсюду боярина. За убийство надлежит тебе кара. Тяжкая и суровая.
– Знаю, княже, но спасал тебя.
– За то же, что спас меня от смерти, возьми вот эту гривну.
– Благодарение, княже, – Петрило склонился в поклоне.
– Это плата малая за спасение от смерти. Достоин ты большего. Но видеть тебя не могу теперь, ибо ты – убийца. Убил человека не в битве, не в честном бою, а коварством, сбоку. Поэтому должен покинуть дружину. Возвращайся в Ростов, покажешь гривну тысяцкому моему Гюргию, он наградит тебя надлежащим образом.
– Благодарение, княже.
– Теперь бери коня и уезжай.
Бывали такие случаи не раз и не два, они предавались забвению, ибо княжеская власть не чурается, когда нужно, насилия, однако то, что легко и просто забывалось в отношении других князей, не могло теперь быть поглощено забвением, ибо здесь речь шла про Юрия Ростовского, или Суздальского, как он сам себя охотнее называл, чтобы досадить хоть чем-нибудь вельможному боярству ростовскому. Речь шла о князе Долгая Рука, милостивом к убогим, щедром и добром для бедных и ненавистном для бояр, один из которых – к тому же едва ли не самых славных после боярства киевского – убит самим Долгоруким, по его велению, у него на глазах.
С того дня и начало вырастать это незначительное, собственно, в истории всей земли событие до уровня неистребимых, вневременных, вечных.
А Долгорукий, не придавая значения тому, что произошло, но и в наущение другим всем боярам, которые вздумали бы поднимать руку на великого князя, велел сыновей Кучки забрать и зачислить в младшую дружину, дочь же его Улиту, девушку пригожую и милую сердцу князя Андрея, отдал сыну в жены. Земли боярина Кучки стали княжескими землями, и самое название их Долгорукий уничтожил, назвал местность эту Москвою, по названию реки.
Боярский наговор быстро приспособился и к этим переменам, и говорено с тех пор, что князь Долгорукий велел убить боярина Степана Кучку в Москве. За что? За непокорность.
Но это будет потом, а тогда Долгорукий, распорядившись надлежащим образом, направился дальше на юг, в Киев; Петрило же, возвратившись в Ростов и представ перед тысяцким Гюргием, получил от него вместо вознаграждения, обещанного князем, вельми важное, можно сказать, высокое поручение. Именно в это время Гюргий снаряжал в Киев великий товар, порученный суздальскому боярину Василию. Товар должен был доставить в Киев 500 гривен серебром и 50 гривен золотом, которые тысяцкий Гюргий жертвовал Печерской обители на оковку раки блаженного Феодосия. Этим Гюргий хотел продолжить богоугодное дело отца своего Шимона, который жертвовал большие деньги на возведение Печерской обители, одновременно показывал свое богатство, но не столько и свое собственное, сколько земли Суздальской. Ибо если и не князь, а только тысяцкий жертвует от щедрости своей такое количество серебра и золота, то что же тогда это за земля и какой достаток господствует в ней! Для сравнения сказать бы можно, что в те времена чешский князь платил ежегодно германскому императору от своей земли 500 гривен и 120 волов.
Боярин Василий, которого снаряжали в дорогу, без особой радости воспринял высокое доверие Гюргия. Путь был далекий и неспокойный, через густые леса, широкие реки, непроходимые болота, поэтому боярин Василий проклинал жизнь и день рождения своего.
– Чего ради дом свой покидаю, – сетовал боярин, – и ради кого в путь сей горький шествую. От кого же, опять-таки, честь приму: не послан ни к князю, ни к иному какому вельможе. Что скажу или что возглаголю к той корсте каменной и кто мне ответит? И кто не посмеется моему безумному приходу?
Не следует думать, будто тысяцкий выбрал самого худшего боярина: все они были одинаковы. Поэтому Гюргий вельми возрадовался, когда предстал пред ним Петрило, человек, судя по его поступку, преданный князю всем сердцем своим. И вот тогда и послали Петрилу вместе с боярином Василием в Киев, и Петрило, собственно, должен был оберегать товар от татей и грабителей, отвечать и за серебро-золото, и за жизнь людей.
Боярина Василия мало утешало появление Петрилы. Он приговаривал уже и отправившись в путь:
– Зачем наш князь задумал такое богатство погубить? И какая мзда будет ему, когда гроб мертвого окуют? Неправедно добытое неправедно и затрачено будет.
Нарекания боярина натолкнули, видно, Петрилу на мысль малость урвать из того, что должен бы оберегать от нападений и ограблений. По дороге подохли у них кони. Петрило подговорил Василия взять часть серебра для покупки новых коней и на потребу людям, крайне изнуренным трудной дорогой. Потом напали на товар тати, ободрали на всех порты, забрали почти все серебро и золото, куда-то исчез и Петрило. Появился он лишь перед Черниговом, напоил боярина, уговаривая того, что все загладится как-нибудь по прибытии в Киев. Боярин сел на коня, но упал и разбился так, что не годен был рукой пошевелить. Петрило уложил его в насад и по Десне и Днепру привез в Киев. Когда стояли на Почайне, приехал туда князь Юрий, который уже был в Киеве с дружиной, увидел Петрилу и вельми удивился такой встрече; когда ж его бывший дружинник, печально поглядывая на князя, рассказал о злоключениях, испытанных ими с боярином Василием, Долгорукий опечалился и начал думать, как помочь боярину, так пострадавшему не по своей вине и, можно сказать, ради преданности своей. Тут Петрило умело подбросил князю свою собственную выдумку про сон, который якобы пригрезился боярину, когда везли его по Десне. Так, будто явился ему во сне сам блаженный Феодосий и сказал: "Не печалься и не плачь, сын мой. Вели, когда приплывешь в Киев, чтобы внесли тебя в Печерский монастырь, в церковь Богородицы, и положили на мою раку. К утру проснешься здоровым и обрящешь растерянное тобой серебро и злато".