355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Черный » Мусоргский » Текст книги (страница 3)
Мусоргский
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:39

Текст книги "Мусоргский"


Автор книги: Осип Черный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

VI

В гостиной, окруженный молодежью, стоял высокий человек в мундире военного инженера. В прошлый раз Мусоргский его не видел. Бачки оставляли нижнюю часть подбородка открытой, глаза у него были близорукие, но живые. Разговаривал он чуть не со всеми в одно время – легко и насмешливо.

При появлении нового гостя он обернулся не сразу, точно желая, чтоб тот успел полюбоваться им – его непринужденностью и свободой. Затем, прищурившись, взглянул на вошедшего:

– Мусоргский – кажется, не ошибаюсь? По описанию узнал. Что ж, давайте знакомиться: Цезарь Кюи.

Оба были в военных мундирах. Их одинаково отличала некоторая изысканность манер, но Кюи вел себя так, точно хотел показаться в обществе занимательным или забавным, а серьезные мысли считал нужным держать при себе. К Мусоргскому он отнесся, впрочем, с интересом и тут же принялся расспрашивать, пишет ли тот что-нибудь.

– У меня самого романсов немало, да и для рояля кое-что задумано. Больше всего, правда, меня занимает опера. «Кавказского пленника» сочиняю.

Подхватив Мусоргского под руку, он прошелся с ним по гостиной. Разговаривал он с легким акцентом – не то французским, не то польским, но выбором слов не затруднялся нисколько.

Когда проходили мимо хозяина, сидевшего в кресле, Даргомыжский счел нужным предупредить их:

– Сегодня, господа, запряжем вас в одну упряжку. Попробуйте-ка поиграть в четыре руки.

– С удовольствием, – отозвался Кюи.

На положении более опытного он взял Мусоргского под свою опеку. Тот принужден был вскоре признаться, что мало что знает о Шумане и Листе, а уж о Берлиозе и вовсе ничего не слыхал. Кюи заметил снисходительно:

– Это все еще впереди. Вас ждет множество превосходных открытий.

Слушая его, Мусоргский старался запомнить названия незнакомых произведений, впитывал в себя новые суждения; он вступал в мир незнакомый, заманчивый, необозримо большой.

Даргомыжский был сегодня задумчив. Он сидел в кресле в углу и, казалось, не замечал, чем заняты гости. Поглаживая большим пальцем усы, он что-то обдумывал. Когда один из гостей заговорил о «Русалке», Даргомыжский с горечью произнес:

– Разве эти господа допустят, чтобы на сцене была представлена простая русская девушка или обыкновенный мельник? Вы вот хвалите, а они ругают. Граф Виельгорский уж на что просвещенный ценитель, а Михаила Ивановича все старался уверить, что его «Руслан» – чистейшая неудача. Так куда уж мне! Меня он просто не замечает и на собрания к себе звать перестал… Ну, авось без них как-нибудь проживем. Новые силы взойдут в России.

Он поджал губы и замолчал. Некоторое время молодежь развлекалась разговорами; затем, словно вспомнив, хозяин спросил:

– Что ж мы сегодня послушаем?

Кюи, остановившись против его кресла, сказал:

– Мусоргский симфониями Шумана заинтересовался. У вас, Александр Сергеевич, ноты найдутся? Мы бы с ним в четыре руки попробовали.

Опершись на подлокотник, хозяин выбрался из кресла. Он запахнулся получше в халат, в котором принимал сегодня общество, чувствуя себя нездоровым, и пошел к этажерке разыскивать ноты.

Мусоргский со страхом подумал: «Я ж не справлюсь! Как быть?»

– Вот-с, переложение на четыре руки. Прошу, действуйте, а мы послушаем.

Небрежным движением уверенного в себе человека Кюи полистал тетрадь, затем подвел своего партнера к роялю:

– На первую партию сядете или на вторую?

В его глазах Мусоргский прочитал не то ожидание, не то насмешку. «Погоди, голубчик, сейчас увидим, что ты за птица и много ли стоишь», – говорил его взгляд.

– Лучше вторую: я думаю, полегче.

– Как угодно.

Вскоре после того, как начали, Мусоргский сбился: пришлось вернуться назад. Немного погодя он сбился снова. Он уже было совсем приуныл, но дело начало налаживаться незаметно: строчки перестали плясать перед глазами, и даже партия соседа попала в поле его зрения.

То, что аккорды совпадают так хорошо, было необыкновенно приятно: в четыре руки все звучало слитно, как в оркестре. Мусоргский почувствовал симпатию и к Кюи и ко всем, кто слушал. Он не думал, что ему удастся так ловко все схватить; руки его обрели собственную жизнь: они приноравливались к неудобным аккордам, делали скачки, подхватывали пассаж, начатый партнером, и продолжали его.

После того как была сыграна первая часть, Мусоргский вздохнул свободнее и с большей смелостью посмотрел на партнера.

– Браво, браво! – сказал тот покровительственным тоном. – Вы просто приятное приобретение – и для кружка и для меня лично: я очень люблю играть в четыре руки.

– Я ж говорил, – послышался сзади голос хозяина: – молодец молодцом, нашего полка прибыло. Если сей дом располагает к себе, будем вас числить за нами.

Мусоргский чувствовал себя на вершине счастья: тщеславные его мечты, все, что он скрывал даже от себя, разом вспыхнуло и загорелось.

Кюи перевернул страницу и спросил, можно ли продолжать.

Романтическое звучание второй части было полно неизъяснимой прелести. Ах, какие творения существуют на земле, о которых даже не подозреваешь! Мысль, что они ему под силу, что он способен ими наслаждаться, играя сложные вещи с листа, наполнила Мусоргского гордостью.

Уже и симфония была сыграна, и две девушки по очереди спели романсы Глинки и Даргомыжского, и гость высокого роста, с сильно закрученными усами исполнил неизвестную ему вокальную партию; уже сели пить чай и за чаем зашел разговор о женском высшем образовании, а Мусоргский все еще переживал свою радость.

– Нам с вами не грех музицировать и приватно, – обратился к нему Кюи через стол. – Какого вы мнения?

– Ну что ж, – храбро ответил он, – я с охотой.

Возвращаясь домой, Мусоргский вспомнил, что приятель, позвавший его сюда, сам не пришел почему-то. Признаться, сожаления он не почувствовал: Ванлярский больше принадлежал не к тому кругу, в который он сам вступил теперь, а к старому, привычному, и этот старый впервые показался ему таким пошлым. Неужто ж опять на потеху товарищам придется ночи напролет зубоскальничать на рояле?

Кончилось младенческое состояние души, и юность, быть может, скоро пройдет. Подходит пора большей зрелости, но в воздухе пахнет весной. Он повторял себе, что совершит еще на своем веку многое. Вспомнились похвалы Антона Герке; тот, бывало, брал его за руку и, мягко похлопывая по ладони, повторял:

– О-о, эти пальчики умеют многое! Большой толк отних может быть, о-о!

Что музыка полна такой прелести, что она заключает в себе пламя, способное обжигать, он узнал только теперь. Дом Даргомыжского, разговоры о выдающихся людях, новые произведения и новые имена – все пришло неожиданно, и ко всему этому он, кажется, приобщился.

Впечатления от вечера вставали перед ним с живостью необыкновенной, и Мусоргский возвращался домой, полный радостного возбуждения.

VII

Однако жизнь шла своим чередом, и требования, какие она ему предъявляла, оставались прежними.

После спектакля поехали всей компанией к корнету Орфано. Молодежь уселась вокруг стола, денщик и две горничные быстро уставили стол закусками и бутылками. Начался обычный шумный и беспорядочный разговор.

Хозяин признался гостям, что увлечен одной балериной. Он стал описывать, как она хороша собой, какая у нее улыбка, какие глаза, какая поступь.

Такие разговоры были в чести: друзья стали расспрашивать, кто она, где танцует. Оказалось, что девушка учится в театральном училище.

Оболенский заметил внушительно:

– Надо, Серж, действовать. Мечта не может почитаться добродетелью офицера. Ты со своей танцовщицей встречаешься?

Речь пошла о том, как устроить свидание Орфано. Товарищи предлагали подкупить в училище сторожа, просунуть записку в форточку, взобравшись на крышу училища, похитить, наконец, девушку, когда она в закрытой казенной карете поедет на Каменный остров на дачу.

Планы отличались смелостью, даже дерзостью. Почиталось делом чести помочь в таком затруднительном положении товарищу. Друзья готовы были сделать всё, чтобы облегчить ему встречу с балериной.

Тема эта занимала офицеров долго, и в обсуждении ее принимали участие все, кроме Мусоргского. Он сидел задумчивый и безучастный.

Сначала на него не обращали внимания. Потом Оболенский заметил:

– Модест, господа, невесел. Модест скучает. Может, и у тебя, дружок, сердечное увлечение?

– Да нет, какое там, он ко всему безразличен! – крикнул с другого конца стола прапорщик Соковнин. – С той самой поры, как мы смотрели «Русалку», с Модестом что-то неладное происходит.

Оболенский произнес назидательно:

– А все потому, что нарушил правила офицерской компании. Ты в тот раз с нами не поехал и с тех пор стал чуждаться общества. Так, Модест, нельзя, не положено: мы молоды, веселы и беспечны, и в веселой беспечности наша добродетель. Ведь и ты прежде был неутомим в развлечениях.

– Он музыкой слишком увлекся, – примирительно вставил Ванлярский. Потом наклонился к сидевшему рядом Модесту и тихо сказал: – Я тебя понимаю. Но той это – вещи разные.

– Может быть, – пробормотал Мусоргский. – Я ведь не возражаю.

– Да, но ты скучен.

– Пускай поиграет нам, – заговорили товарищи, – и хандра пройдет.

Прежде чем усадить его за рояль, снова налили всем вина. Мусоргский выпил уже несколько бокалов, в голове немного шумело. Он настроен был примирительно, но вести пустые, надоевшие ему разговоры не желал. Уж лучше было играть.

Он направился к инструменту. Товарищи продолжали шуметь за столом: разговор шел уже не о танцовщице, а о певцах и, разумеется, о певцах итальянской труппы.

– Нет, господа, – стараясь перекричать всех, гремел подпоручик Миронов, – настоящий шик у них, и только у них. Я в музыке ничего ровным счетом не смыслю, но за их рулады жизнь готов отдать. Возьмите вы их певиц: какая техника, какие трели! А высокие ноты? А ферматы?[ii]  [ii] Фермата – знак над нотой, указывающий на необходимость некоторого продления звука. Выполнение ферматы предоставляется чувству художественной меры исполнителя.


[Закрыть]
Ведь это уму непостижимо, как они долго тянут звук!

Мусоргский начал играть. За столом разговаривали по-прежнему. Потом, притопывая в такт, подошел Оболенский, за ним потянулись остальные.

Друзья обступили Модеста:

– Веселей, Модя, веселей! Ну-ка, развей свою меланхолию, сыграй что-нибудь бурное.

Модест готов был их позабавить. Находясь среди друзей, он мирился с их вкусами, взглядами, хотя на самом деле иные вкусы и взгляды складывались в его сознании. Он был скрытен и никогда с друзьями об этом не говорил.

Ушел Мусоргский под утро хмельной, умиротворенный и грустный: еще одна беспутная ночь проведена. К счастью, сегодня вечером Кюи обещал прийти, и они снова сядут играть. Это другой мир, особенный, и в него Мусоргский никого не впускал.

Когда Кюи являлся, Юлия Ивановна обычно уходила из гостиной, предоставляя молодым людям свободу. Старший брат, Филарет, тоже чаще всего отсутствовал. Он жил своей жизнью – интересами полка, службой.

Усаживались за рояль, проигрывали пьесу за пьесой. Что ни новое сочинение, то открывалось такое, чего Модест не знал, о существовании чего даже не догадывался. Мир музыки был, оказывается, безграничен. Кюи знал этот мир гораздо лучше, но замечания, какие он делал, мало что задевали в душе Мусоргского.

Иногда во время игры, и особенно позже, когда гость уходил, что-то похожее на прозрение приходило к молодому музыканту. Хотелось уйти из той пошлой среды, которая его окружала, порвать с нею и создать в музыке свое, новое, никем не созданное. Если музыка представляет собой безграничный мир, значит, и на его долю может выпасть что-то еще никем не открытое.

Он начинал нервно шагать по гостиной, полный беспокойных и гордых мыслей.

– Что с тобой, Модя? – спрашивала мать. – Ты как в лихорадке.

И правда: еще задолго до того, как жизнь подвергла его жестоким испытаниям, он успел узнать, как велика сила душевных потрясений и нервного порыва.

Мать озабоченно спрашивала, не послать ли за каплями, не надо ли льда к голове, а он, не умея объяснить, что с ним, только отвечал:

– Не тревожьтесь, все пройдет… Ничего не надо, мне уже лучше.

– Я замечаю, дружок, на тебя музыкальные занятия действуют слишком сильно. Как придет Цезарь Антонович и вы поиграете с ним да поговорите о музыке, с тобой начинает твориться неладное.

– Нет-нет, ничего, пустое, – повторял Мусоргский.

– А в полку нет у тебя неприятностей?

Он отвечал кратко: о службе и вовсе не хотелось теперь говорить. Мусоргский заметил в себе охлаждение к тому, что прежде его привлекало. Все меньше охоты было думать о своей офицерской жизни. Мать пробовала доказывать, что надо бросить на время музыку, раз она так сильно действует. Объяснять ей, что существование его вне творчества невозможно, Модест не пытался.

Юлия Ивановна вспоминала, как она сама давала сыну в детстве уроки игры, как следила за тем, чтобы он правильно ставил на клавиши пальцы. Уже тогда ей казалось, что способности у него из ряда вон выходящие. Но она не думала и не могла думать, что придет день, когда Модест увлечется и решит посвятить музыке всю свою жизнь. Да и теперь она не допускала подобной мысли. Ей казалось, что путь сыновей определился и оба должны остаться военными. Забота ее была о том, как бы обеспечить их средствами для того, чтобы они могли находиться в гвардии.

В семье часто вспоминали про мужиков, про их леность или, наоборот, старательность: мужики были источником благосостояния Мусоргских. К подобным разговорам брат Модеста, Филарет, относился так же, как относились отец, дед и все в роду. Воображение Модеста же рисовало в таких случаях товарищей по детским играм, ребят, с которыми он вместе ходил за грибами, купался в озере, играл в городки. Ваньки и Петьки, о которых шла дома речь, представлялись ему не теми работниками, на труде которых держалась семья, а друзьями. Деревенский мир возникал вместе с запахами луга, с ветерком на воде, с наезженной пыльной колеей, с песнями, которые под вечер пели в деревне. Легко вставали в памяти образы нянюшки, сказочника, побирушки-нищенки, юродивого. Разговоры об оброке как-то не задевали Модеста, и он относился к ним безразлично.

Разве же мог Мусоргский знать, что когда-нибудь эти нищие, горемычные люди станут ему ближе всех и он будет списывать с них своих бродяжничающих попов-расстриг, Митюх, хожалых, юродивых и попрошаек?

VIII

Лето стояло жаркое. В каменном городе было трудно дышать. Во двор забредали торговцы, снизу то и дело раздавалось:

– Сбитень-сбитенёк, пьет щеголёк! Кому горячего, кому вкусного?

Точильщик, обведя медленным взглядом все окна, неторопливо произносил:

– А вот ножи-ножницы кому?… Точить во время поры топоры! Пройдет пора – не надо и топора.

Шарманщик, поставив шарманку на деревянную ногу, начинал вертеть ручку, извлекая из нутра шарманки то арию Доницетти, то жестокую песню о злосчастной девичьей судьбе.

В эту душную пору богатые петербуржцы спасались на дачах, а те, кто были связаны с городом, искали тени или терпеливо ждали, когда придет наконец прохлада вечера.

Мусоргский вернулся из полка усталый. Юлия Ивановна приказала Дуняше подать чистое белье, а ему посоветовала облиться холодной водой.

– Нынче повсюду, говорят, духота. «Санкт-Петербургские ведомости» пишут, будто в иных местах жара до сорока градусов доходит, а в какой-то деревне случаи бешенства скота были и двух коров пришлось пристрелить. На хороший урожай, Моденька, нынче рассчитывать не придется. Многие поместья придут в расстройство…

Мать печально вздохнула. Надо бы Филарета послать в Торопец, чтоб он на месте во всем разобрался, но и он о будущем думает мало. А уж Модя – тот, кроме музыки, ничего не желает знать. Сейчас поест и отправится в гости к Кюи. Кюи хоть с сельским хозяйством не связан, заботами землевладельца не обременен – тому музыка пристала больше. А ей, имея двоих сыновей, приходится в одиночку ломать себе голову и без конца думать, как вести дело дальше.

– Ну и духотища! – крикнул Модест, проходя с полотенцем через столовую. – Вы чем встревожены, матушка?

Он посмотрел на нее с выражением полной беспечности. Не желая его огорчать, Юлия Ивановна ответила:

– Да нет, Моденька, ничего. Урожай вот, пишут, плохой ожидается.

– Ничего, каревские наши поднатужатся: они народ славный и в обиду нас не дадут.

Юлия Ивановна отодвинула газету и покачала с сожалением головой: душа у него добрая, а понятия о жизни он не имеет вовсе.

Разговор этот напомнил Модесту про деревню. И, глядя в окно, он вспоминал картины детства. Восемь лет, как оттуда уехали, а все милое сердцу связано до сих пор с нею.

Шарманщик, игравший внизу, увидав в окне офицера, стал упорно смотреть на него, а Мусоргский его не замечал и даже музыки не слышал. Потом, заметив, завернул две монеты в бумажку и кинул во двор.

Надо было идти. Духота не прошла, но жаль было терять время. Сегодня условились проиграть в четыре руки последнюю симфонию Бетховена. Мусоргский в предвкушении этого радовался заранее. Шарманщик играл фантазию из «Нормы», а он не слышал, находясь в другом мире.

Вернулся домой Филарет. Увидав брата, стоящего возле окна, он спросил:

– В Павловск, Модя, не собираешься? – Когда тот обернулся, он добавил: – Музыка будет, а потом большое гулянье. Мы сговорились поехать.

– А мы с Кюи условились помузицировать.

– У тебя теперь всё Кюи да Кюи, ты ни в чем меры не знаешь, – недовольно заметил брат. – То в ресторанах просиживал до утра, с опухшими глазами потом вставал; то в оперу вздумал ходить, да тоже без меры; теперь ансамбль придумал…

– Мы незнакомые произведения играем. Многое уже переиграли.

– Позволь узнать: для чего сие тебе?

Филарет, державший в руке полотенце, перекинул его через плечо и высвободил руку. Он был всего на три года старше Модеста, но выглядел крупнее, шире в плечах и солиднее.

– Тебе, чай, не на клиросе петь и не духовным капельмейстером быть!

Юлия Ивановна вмешалась в разговор и мягко заметила, вступаясь за младшего сына:

– У него влечение к этому, ну и пусть! Только бы не уставал чересчур.

– Да ведь все хорошо, мама, в меру, а без меры оно дурно. Жара, духота, люди стремятся за город, а он – к роялю! Преображенцы в Павловск едут, а он – заниматься! Впрочем, дело его, не маленький, чай, сам себе господин.

Шарманщик, кончив играть, терпеливо ждал, не кинет ли еще кто-нибудь деньги. Его молчаливое ожидание смутило Модеста: он завернул монету и снова швырнул, нацелившись так, чтобы она упала к ногам шарманщика. Странная, полная горечи мысль внезапно пронзила его: может, и ему уготовано так же когда-нибудь побираться со своей музыкой? Еще не сделавшись окончательно музыкантом, он сознавал, что не умом выбираешь профессию, а влечением и страстью.

Мысль эта, как тень, скользнувшая на воде, скрылась тут же, и Мусоргский снова почувствовал себя гвардейцем, молодым офицером, живущим спокойной, обеспеченной жизнью.

Но с Филаретом сидеть за столом не захотелось: опять тот заведет разговор о Кюи! Отговорившись тем, что с товарищем зашел по пути в ресторан, Модест отказался от обеда. Он надел летний мундир и вышел.

Мимо проезжал извозчик, и, хотя у пролетки вид был неказистый, Мусоргский окликнул его. Сукно на сиденье нагрелось за день, лакированные крылья пролетки накалились. Пыль въелась в лак, сделав его тусклым. А извозчик, несмотря на жару, был в синем плотном армяке, подпоясанном красным шарфом.

– Жарко ведь так? – заметил с сочувствием Мусоргский.

– Оно хоть верно, да что поделаешь, барин: другой одёжи нет. По жаре, конечно, надо бы другую… На корм для лошади и то денег не наберешь. Люто все поднялось в цене, а господа платят так же. – Он согнулся, точно под тяжестью разговора и вызванных им мыслей. – Господа ездят в Павловск, железная дорога хлеб отбивает, с ней не поспоришь, а оброк платить надо все равно. Так вот оно, ваше благородие. – И он помахал кнутом над крупом лошади, убеждая ее бежать пошибче.

Доехав, Мусоргский дал извозчику лишний пятиалтынный, и тот, почтительно сняв картуз, сказал:

– Разные господа бывают. Которые даже сердце имеют и сочувствие, вроде вас. Я тут на угле стоять буду. Если обратно поедете, так уж найдите меня, сделайте милость!

Мусоргский с сожалением сказал, что он должен будет тут задержаться.

– Да я могу ждать сколько прикажете.

– Нет, скорее всего, до самой ночи пробуду.

– Жалко такого седока терять, да что поделаешь, ваше благородие! – Он медленно завернул за угол и подъехал к извозчичьей бирже.

Мусоргский, посмотрев ему вслед, стал подниматься по широкой лестнице.

Комната у Кюи была большая, с драпировкой у входной двери и коврами на стенах и на полу. Письменный стол украшали массивные канделябры из розового мрамора. Бронзовая фигура женщины поддерживала лампу под колпаком.

Кюи был не один: на диване сидел незнакомец.

– Вы, однако, поздно. Мы заждались.

– Извозчик попался лихой, – сказал Мусоргский, смотря на незнакомого человека.

Лицо у того было удивительной белизны, лоб высокий и умный. В выпуклых лучистых глазах было и ожидание и вместе с тем требовательная пристальность. Что-то от старообрядческого благообразия и старообрядческой непреклонности почудилось Мусоргскому в его облике. Незнакомец был совсем молод и, видимо, чтобы казаться солиднее, отпустил бороду.

Кюи познакомил их. Своего гостя он назвал полным именем:

– Милий Алексеевич Балакирев. А это Мусоргский, про которого я вам рассказывал.

С первой же минуты между ними установились отношения неравенства: Балакирев рассматривал Мусоргского внимательно, без стеснения, как будто раздумывая, стоит ли заводить с ним серьезный разговор, а тот разглядывать его пристальнее не считал удобным.

Видно, решив, что разговор все-таки можно затеять, Балакирев произнес:

– Цезарь Антонович сказал мне, будто вы приохотились к музыке. Какую же цель вы ставите перед собой) – Видя, что собеседник несколько опешил, он добавил: – Такие вещи необходимо знать каждому, кто строит свою жизнь сознательно.

Он обхватил колени руками и задумчиво посмотрел на нового знакомого. Уверенность, твердость были во взгляде такие, точно он знал с непреложностью, что ожидает стоящего перед ним юношу в офицерском мундире.

Мусоргский, удивленный и озадаченный, не нашелся что ответить.

– Я в Петербурге уже скоро два года и успел его раскусить. Что тут за музыка! Рутинерство, чиновный дух! Гольдмарков, Шпоров исполняют, а про Листа не знает никто. О Глинке не вспоминают, Даргомыжского при жизни забыли! Я потому и спрашиваю, какие вы цели для себя ставите. Любить музыку – одно, а служить ей – нечто совсем другое.

Не видя надобности отвечать, Мусоргский слушал. Он уже понял, что собеседник его из числа тех, кто выше всего ставят собственное мнение, а чужим интересуются лишь в той мере, в какой оно не мешает собственному. То, о чем тот говорил, было сродни слышанному у Даргомыжского, но напор, азарт, энергия, точно он в бой сейчас кинется, придавали словам Балакирева характер непримиримый.

Безбоязненно назвал Балакирев людей, мешающих росту русской музыки. Тут оказалась неведомая Мусоргскому немецкая партия во главе с княгиней Еленой Павловной, оказался Антон Рубинштейн, которого Мусоргский до сих пор почитал богом искусства. Хотя он ни в чем пока не разбирался, но, как ни странно, всему сочувствовал, сознавая себя союзником говорившего.

Кюи тоже поддакивал. Мусоргский, слишком впечатлительный и доверчивый для роли простого слушателя, спросил, точно нуждался в немедленном руководстве:

– Что же нужно делать тем, кто любит родное искусство?

Балакирев ответил, не задумываясь:

– Не смотреть сложа руки на то, как господа, которым до искусства России дела нет, держат его за горло.

Значит, Рубинштейн, выступая с концертами, только мешает? Значит, Мендельсон-Бартольди – всего лишь автор поверхностно-изящных мелодий? В этих суждениях была непримиримость фанатика. Когда Мусоргский попробовал вступиться за Рубинштейна, Балакирев недовольно ответил:

– Не путайте пианиста и деятеля. Как пианист он не имеет себе равных, как общественный деятель насаждает чуждое нам. Народ живет в бедности и унижении, но он силен духом и горд. Русская музыка такова, что нам ни перед кем стесняться не приходится. А мы? «Жизнь за царя» признали, потому что дурак барон Розен про верность престолу в либретто толкует. А что вся музыка – о духе народном, сие нам неведомо. «Руслана» освистали, «Русалку» провалили… Что же, Рубинштейн за это искусство борется? Нет! Он Мендельсона насаждает. А ведь влияние его громадно, его слушают все… Вот-с, – резко закончил Балакирев, – если слова мои вам непонятны, лучше от музыки отойти и маршировать с солдатами на плацу.

Он потянулся, хрустнул пальцами и потребовал:

– Покажите-ка, что вы за музыкант. Может, и разговор вообще бесполезный.

Это было произнесено с такой решительностью, что Мусоргский не посмел отказаться и последовал за говорившим. Балакирев сел на вторую партию, а он без возражений – На первую.

– Не попробуете ли Девятую симфонию? Мы с ним сегодня собирались играть, – предложил Кюи.

Балакирев хмуро согласился. Он посмотрел на соседа, и тот почему-то встал, хотя ноты были уже открыты. Не заботясь о нем, Балакирев принялся играть: он наизусть исполнял отрывки из бетховенских оркестровых творений: аллегретто из Седьмой симфонии, финал из Четвертой, скерцо из Героической.

С первой же минуты Мусоргскому стало ясно, что перед ним музыкант силы необыкновенной. Со все возраставшим удивлением он слушал, как свободно и смело воплощает играющий бетховенскую музыку.

Кюи неслышно расхаживал. Он улыбался, довольный тем, что приготовленный им сюрприз произвел такое сильное впечатление на Мусоргского: забыв все на свете, тот отдался слушанию и наслаждался. Да и горячность Балакирева была не случайной: встреча, которую Кюи задумал, по всему было видно, удалась.

Наигравшись, Балакирев вспомнил:

– Что ж вы? Садитесь.

Взгляд его, когда обернулся, показался Мусоргскому теплей и яснее: этот нервный, неровный и горячий человек привлек его к себе еще больше.

В чтении нот Мусоргский не был больше новичком, и хотя он, сидя рядом с таким пианистом, волновался, дело шло с каждой минутой все лучше. Балакирев тоже почувствовал в нем партнера гибкого в исполнении, чуткого на оттенки и свободного в технике.

Продолжая играть, он заметил:

– Это вы, надо признать, умеете.

Изредка он бросал скупое замечание, относившееся то к форме, то к неожиданно сложной гармонии. Темперамент исполнителя не мешал ему быть в то же время аналитиком.

– Да, вот это – творение! – произнес он, когда кончили играть. – В последних своих вещах Бетховен поднялся до высот недосягаемых.

Видя, с какой готовностью слушает его Мусоргский, Балакирев вернулся к прерванному разговору. Он пересел на диван, однако в пылу беседы вставал и подходил к роялю. О чем ни заходила речь, он тут же проигрывал все, не требуя нот от хозяина.

Наговорившись всласть, он вспомнил, что Мусоргский ничего своего еще не сыграл.

– А ну-ка, покажите, что у вас есть.

– Да у меня, кроме полек да детских воспоминаний и импровизаций, ничего нет, – сказал со смущением Мусоргский.

– Импровизации тоже бывают разные.

Снова, как в первый раз, он обхватил колени руками, приготовившись слушать. В иную минуту глаза его начинали блестеть сильнее, потом блеск потухал, и Балакирев недовольно отворачивался.

Дослушав до конца, он сделал свое заключение:

– Способности большие, но умения разрабатывать мысль ни на грош. Претензии видны, а техники нет. Без нее сочинителем стать невозможно. Учиться надо, сударь мой, иначе толку не будет.

– Я уже это понял.

Отстранив автора и помня все, что тот играл, Балакирев стал показывать, где и что надо было развить и дополнить. Это была новая импровизация, основанная на только что прослушанной, но более яркая и стройная по форме.

Кюи, сидя в кресле вытянув ноги, поддакивал и со всем соглашался. Его присутствие мешало Мусоргскому до конца почувствовать себя учеником. А учиться захотелось сильно – хоть бы сейчас, сию минуту сесть за работу!

На улице чуть смерклось, жара поубавилась; в комнате все посерело. День не угомонился совсем, но стал тише и глуше. И разговор утратил прежнее свое напряжение. Поговорив горячо с новым знакомым, Балакирев готов был уже видеть в нем своего союзника.

– Итак, надо учиться, учиться, – закончил он. – Вопрос в том, у кого.

Кюи, захватив в руку свои бачки, другой, свободной, показал на Балакирева:

– Да у кого же еще, кроме как у вас, Милий Алексеевич?

Балакирев нахмурился и отвернулся. На минуту в комнате возникло неловкое молчание.

Мусоргский спросил неуверенно:

– А вы взяли бы меня к себе в ученики?

Тот искоса смерил его взглядом.

– На определенных условиях – да. – Он повернулся и посмотрел на Мусоргского испытующе, почти с неприязнью. – Быть в искусстве полезным – дело нелегкое, на это способен не всякий. К жертвам вы готовы? – резко спросил он. – Вам в музыке свой путь назначен, а вот сумеете ли до него добраться?

Мусоргский готов был в эту минуту на все, но он не знал, чего требует от него Балакирев. А тот так и не сказал, о каких жертвах идет речь.

– В вас развинченность есть, вот что меня смущает. Впрочем, подумайте обо всем, тогда и решим.

– Нет, я решил, – просто ответил Мусоргский. – Я согласен на все, что ни потребуется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю