355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Черный » Мусоргский » Текст книги (страница 17)
Мусоргский
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:39

Текст книги "Мусоргский"


Автор книги: Осип Черный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

XII

Труппа Мариинского театра гудела: говорили о пристрастии в оценках, о невежестве комитета. Все требовали, чтобы «Борис Годунов» был поставлен. Отвергнутый и заклейменный, он не только не проиграл в общественном мнении, а, наоборот, сильно поднялся.

Направник оставался глухим ко всему. Он делал вид, будто толки эти до него не доходят. Но какое-то беспокойство мучило и его.

Однажды к нему подошел режиссер Кондратьев.

– Эдуард Францевич, я решил в свой бенефис поставить сцены из «Бориса», – решительно заявил он. – Помогите мне в этом, ваша поддержка нужна.

– Как же можно? – Направник вскинул плечи и резко выдвинул вперед острый свой подбородок. – Опера не идет, комитет отверг ее – как же тут ставить?

– В свой бенефис я имею право выбора. Позвольте мне это право использовать. Поможете, Эдуард Францевич?

– Какая же тут может быть помощь? – недоумевая, спросил он.

– Певцы готовы на всё, только согласитесь пройти с ними сцены!

Направник покачал головой, потом молча вытащил книжечку, в которой записывал все числа занятий. Он перелистывал ее, всматриваясь в мелко исписанные страницы.

– Мой бенефис в феврале.

– Не могу, у меня все занято.

– Работы не так много, Эдуард Францевич. Опытнейшие певцы будут участвовать: Петров, Леонова, Платонова, Сарриоти…

– Нет, не могу, – повторил Направник, опять покачав головой. – И к чему такое невыгодное сочинение брать? Лучших разве нет?

– Артисты будут репетировать в неурочное время, в любые часы, только бы вы дали согласие.

Направник поправил очки, пожевал недовольно губами, снова полистал свою книжечку. Не хотелось ни ссориться с режиссером, ни восстанавливать против себя певцов. Но и приниматься за такое рискованное дело не хотелось тоже.

– Уж если им так вздумалось, пускай учат сами. Когда приготовят, посмотрю, что из этого вышло. Но должен предупредить вас: самое большее, что я мог бы предоставить, это две репетиции.

Таким образом, нехотя, он все же согласие дал.

Когда Кондратьев сообщил певцам, они тут же отобрали сцены – в корчме и две польские: в комнате у Марины и у фонтана; тут же распределили роли: Петров – Варлаам, Леонова – хозяйка корчмы, Платонова – Марина, Комиссаржевский – Самозванец. Кроме «Бориса Годунова», Кондратьев взял для своего бенефиса картины из «Лоэнгрина» и «Фрейшюца», но они шли как бы для заполнения программы. Все понимали, что гвоздем вечера будет «Борис Годунов».

Артисты сознавали свою ответственность перед русским искусством: если после стольких мытарств «Борис» провалится, ему долго потом не увидеть сцены.

Леонова и Петров рассказывали Мусоргскому, что происходит в театре. Он делал вид, будто относится ко всему философски, но в глазах его нетрудно было прочитать напряженное ожидание и душевную муку. Каждый раз, когда заходила речь о «Борисе», он волновался ужасно.

Как-то вечером Мусоргский забрел к Стасову размягченный и добрый. Желая скрыть от хозяина дома, что по дороге он заглянул в трактир и немного для храбрости выпил, Мусоргский уселся в темном углу.

Стасов шагал, как обычно, по комнате, размышлял вслух о том, как отнесется к «Борису» публика. Чем больше Мусоргский слушал, тем теплее становилось у него на душе, тем смелее он смотрел на завтрашний день. Бывали такие часы, когда после безнадежности и тоски приходила снова уверенность.

– Мне суд не страшен, Владимир Васильевич, – сказал он. – Я в музыкальную даль смотрю бодро. Вот говорят, будто я попрал все законы, а я говорю себе: «То ли еще будет!» Сюжетец, который вы мне подкинули, зреет. Кое-что пишется…

Он решил, что сказал слишком много, и остановился.

От Стасова Мусоргский направился к Опочининой. Ему нужна была поддержка. Делая вид, будто он без колебаний примет все, что с ним ни случится, он чувствовал себя после месяцев напряженного ожидания измученным и почти больным.

Опочининой дома не оказалось. Мусоргский сиротливо постоял в столовой, побродил по комнатам, которые еще недавно были родным его домом, подержал в руках фарфоровую собачку, которую любила Надежда Петровна, и побрел дальше.

Так нужно было ему чье-либо общество, что, не придумав ничего лучшего, он направился к Кюи. В последнее время отношения между ними стали более натянутыми и холодными, и виделись они теперь редко.

Кюи, установивший для себя твердый распорядок жизни, успевавший и романсы писать, и фортификацию преподавать, и статьи готовить для «Санкт-Петербургских ведомостей», смотрел на Модеста, как на человека совершенно бестолкового. Не отвергая его таланта, он считал, однако, что талантом своим Мусоргский распоряжается плохо.

Встретил Кюи его приветливо, но, заметив, что Модест чуть навеселе, взял с ним тон иронический. Мусоргский с грустью подумал, что в неподходящую минуту его сюда принесло. Другой бы на месте Кюи понял, как он страдает и как жаждет поддержки. Ирония собеседника лишь оскорбила Мусоргского, и он замкнулся. Сев в качалку и покачиваясь с деланно беззаботным видом, он стал говорить о каких-то пустяках.

– С «Борисом» как – нового ничего? – вспомнил Кюи.

– Будто бы собираются ставить. Да ведь я к этому равнодушен. «Борис» для меня – прошлое, я другим теперь занят.

Напускная его беспечность разозлила Кюи. Он не стал расспрашивать ни о новой работе, ни о том, кто и когда собирается ставить «Бориса». Когда Мусоргский собрался уходить, Кюи не стал его удерживать.

– Захаживайте, Модест, – произнес он небрежно. – Что-то вы стали редко бывать.

Мусоргский долго еще бродил по холодному Петербургу. Все кругом было замерзшее, застывшее, неуютное; ни одного лица знакомого. Только мысль об Осипе Петрове, дедушке русской оперы, хлопотавшем за его «Бориса» и рассказывавшем ему всё, утешала немного.

Мусоргский надумал было пойти к нему на Подьяческую. Но, дойдя до канала, остановился в нерешительности. Он озяб, устал; наверно, не застанет Осипа Афанасьевича дома, да и Анны Яковлевны нет; опять придется пережить огорчение.

Он подумал: «Уж эти меня не подведут, уж это вернейшие люди, светлой души!» И с этой немного успокоившей его мыслью побрел назад.

XIII

В вечер бенефиса театр был набит до отказа. Так уж в последние годы повелось, что на русскую оперу стали ходить с охотой. Тем более, сегодняшний вечер заключал в себе нечто из ряда вон выходящее: молва о «Борисе Годунове» обошла весь Петербург. Поклонники новой музыки – молодежь, студенты, демократическая интеллигенция – ждали возможности узнать наконец, что же это за опера. Хулители «могучей кучки» тоже ждали этого случая: в полном составе они явились в Мариинский театр. Язвительные, придирчивые, недоброжелательные, жаждущие нанести удар по противнику, они критически посматривали по сторонам, недовольные тем, что публика слишком оживлена, что в театре царит нездоровое возбуждение, что из такой заведомо плохой оперы крикуны пытаются сделать событие исключительное.

Сцены из вагнеровского «Лоэнгрина» и веберовского «Фрейшюца» прошли, как им и положено было, хорошо. Бенефицианта и всех участников вызывали, занавес поднимался и падал. Главное было впереди, и все сознавали, что из-за него-то и затеян весь вечер. С каждой картиной нетерпение возрастало.

Когда дошла очередь до «Бориса Годунова», атмосфера в театре была уже накалена.

Начали со сцены в корчме. Все было необычно: фигуры беглых монахов Варлаама и Мисаила, послушника-беглеца, обстановка корчмы и сама хозяйка, разбитная, бывалая женщина. Каждая фраза была напоена простой, характерной и до предела народной интонацией. Одних это привело в восторг, других заставило вспомнить все, что говорилось о бедности русской песенной интонации.

Автор вывел на сцену новый мир, с его переживаниями, со всеми оттенками поведения каждого человека. Новыми были и характерность, и юмор сцены, и портретная сила изображения. Баба-корчмарка, поющая «Сизого селезня», могучее «Как во городе…», однообразно-заунывное «Ехал ён» – все воспринималось как небывало смелое.

Сцена прошла при напряженном внимании театра. Успех был неслыханный. Артисты то и дело появлялись перед занавесом, но их появление не утоляло чувств возбужденного зала.

Мусоргский, сидевший в ложе, нервно тер руки и из глубины ложи смотрел в одну точку. Он был в тумане и на пылкие реплики друзей не отзывался. Волнение зала доходило до него словно издалека, и только об артистах, спасших «Бориса Годунова», он думал с особенной, вызывавшей слезы нежностью.

В польских сценах было меньше речитативов. Создавая атмосферу шляхетской жизни, автор пошел, казалось, по стопам Глинки: тут были и красивость и закругленность фраз, более привычные для слуха. Но и тут чуткий до душевных движений Мусоргский передал великое множество метко схваченных, точных по рисунку интонаций.

Платонова в роли Марины создала образ расчетливой, властной и по-своему обаятельной женщины. Монах Рангони умело использовал ее как орудие иезуитской политики. Когда послушник-беглец появился в роли претендента на трон, перед зрителями возник словно новый образ: не затравленный юноша, спасающийся от преследования, а человек, вкусивший от интриг и власти. Скрывать свои чувства Самозванец еще не научился и в любви объяснялся слишком пылко; но достаточно было одной резкой, обидной фразы Марины, чтобы в нем вспыхнули честолюбие и гордость человека, рвущегося к власти.

За перипетиями действия театр следил с неотрывным вниманием. Реализм музыки раскрывался во всей своей подкупающей полноте, и, когда обе сцены кончились, весь зал поднялся и аплодисменты прокатились сверху донизу.

Успех был беспримерный; перед ним, казалось, должны были отступить противники оперы. Фаминцын, Феофил Толстой, сидевшие в передних рядах, переглядывались, но молчали. Они даже не пытались иронизировать. Перед энтузиазмом публики они оробели.

Артисты выходили уже много раз. Не хватало на сцене автора. За ним прибежали в ложу и, упирающегося, провели за кулисы.

Он поклонился публике, исполнителям, дирижеру, а публика, в свою очередь, приветствовала его неистовыми рукоплесканиями.

После спектакля друзья привезли Мусоргского к Людмиле Ивановне. Несмотря на поздний час, она не ложилась, ожидая Мусорянина и всех, кто с ним был.

– Победа полнейшая! – закричал Стасов с порога. – Обнимите его, голубушка, и за нас, потому что мы от усердия способны его задушить.

– Как я сегодня счастлива, – сказала Людмила Ивановна, – если бы вы знали, Моденька!

Много было произнесено в тот вечер горячих, дружеских слов. Даже Кюи, отбросив свою снисходительность, говорил добрые слова. Казалось, все сознают, что русская музыка стала с этого дня богаче и ярче.

Долго еще друзья гуляли потом по озябшему, закоченевшему городу, не чувствуя холода. Дошли до дома Бородина, там остановились. Стасов даже снежки стал кидать в стоящих. Говорили шумно, несмотря на поздний час. Расходиться не хотелось, и все повернули к дому Кюи.

Чистое, в звездах, прозрачное небо казалось ужасно холодным. А они шумели, шутили, возились и даже городовому, подошедшему узнать, почему такой шум стоит, предложили принять участие в разговоре об опере.

Городовой строго сказал:

– Я при деле нахожусь, господа. Я за порядком наблюдаю, а тут у вас беспорядок.

Он отошел на два шага и, пока все не стали расходиться, ждал.

Наконец Мусоргский, герой сегодняшнего дня, остался один. Тут бы ему и порадоваться наедине с собой, снова пережить все перипетии спектакля, вспомнить, что говорилось. Но, по контрасту, вспомнилась история с портретом, заказанным неким Пороховщиковым для Славянского базара в Москве. Картина, порученная Репину, должна была изображать славянских композиторов, ныне здравствующих и покойных. В ней нашлось место для бездарного князя Львова – автора гимна, для сочинителя духовных песнопений Бортнянского, а для Мусоргского места не нашлось. Когда Стасов по этому поводу устроил шум, Пороховщиков нагло ответил, что он не намерен засорять такую картину разным мусором.

С каким-то мстительным удовлетворением вспомнил об этом Мусоргский после всего, что было сегодня в театре. Неужели и сегодня, после того как «Борис Годунов» встал наконец в ряд русских опер, кто-нибудь осмелится бросать автору такие оскорбления? Нет, господа, теперь не получится. «Борис» – только начало. Пусть укрепится на сцене, и тогда автор скажет следующее свое слово. Сколько вы ни старайтесь, как вы ни унижайте его, а победит все-таки он!

XIV

Победа казалась теперь несомненной. Кто же посмеет мешать «Борису», если публика в оценке его проявила такую горячность?

Но мнение репертуарного комитета не было отменено. Направник лишь для бенефиса Кондратьева пренебрег им да еще в концерте Русского музыкального общества поставил отрывки из новой оперы. Отменять выводы комитета полностью он не собирался.

«Бориса» больше не ставили. Сколько ни толковали в труппе, как ни жаждала спектаклей публика, администрация поступала так, как считала нужным.

Так прошел целый сезон. Так бы прошел и следующий, если бы певица Платонова, заключая с дирекцией новый контракт, не потребовала, чтобы в ее бенефис «Борис Годунов» был поставлен полностью.

Это смахивало на бунт артистки, вступившейся за права русского композитора. Платонова угрожала уходом, а терять ее было почти невозможно: еще в прошлом году из-за произвола дирекции несколько очень хороших певцов ушло из труппы.

Управлял императорскими театрами Гедеонов – не тот, на которого походили русалки в опере Даргомыжского, а сын его. Человек с такими же баками, как отец, но вялый, с характером менее твердым, зато и не столь грубый, он заниматься судьбой «Бориса Годунова» не собирался. Но, когда ему доложили, что Платонова не подписывает контракт, Гедеонов принужден был вмешаться.

За это время и в репертуарном комитете произошли изменения: председателем был назначен контрабасист Ферреро, менее самостоятельный, чем Направник, и более трусливый. Гедеонов решил его припугнуть.

Когда Ферреро вошел в кабинет, директор встретил его сурово и даже не пригласил сесть.

– Что же это такое? – с начальнической строгостью заговорил Гедеонов. – Я послал вам «Бориса Годунова» для нового рассмотрения, а вы и на этот раз позволили себе забраковать его!

Действительно, уже при новом председателе комитет снова отклонил «Бориса».

Оробев, Ферреро стал оправдываться:

– Ваше превосходительство, да она из рук вон плоха, эта опера! Мы думали уже, как с нею быть. Еще отдельные сцены туда-сюда, а целиком ставить нельзя – провалится, и выйдет скандал.

Равнодушный к судьбе «Бориса», Гедеонов был вовсе не равнодушен к тому, как принимают в театре его слова.

– Откуда у вас такая уверенность, господин Ферреро? – грозно спросил он. – Я, наоборот, слышу о ней одно лишь хорошее.

Ферреро сделал шаг к нему и, понизив голос, попробовал объяснить убедительнее:

– Извольте, ваше превосходительство, меня выслушать. Мы не отделяем автора от всей его группы разрушителей музыки. Их друг из того же кружка, Кюи, ругает нас при каждом случае. Теперь уже пущено в ход такое словечко, а Кюи пропечатал его: нас, изволите видеть, называют не репертуарным комитетом, а водевильным! Ведь это есть сущее поношение и подрыв престижа театра! Вот, прошу взглянуть… – Он полез в карман за газетой.

Гедеонов остановил его:

– Данное обстоятельство к делу не относится. Других соображений у вас нет?

– Да ведь опера никуда не годная!

– Ага, вы на своем прежнем мнении стоите? Прекрасно, я тогда просто с вами считаться не буду. Двоевластия у меня в театре не будет!

Он отошел от стола и повернулся спиной к контрабасисту, оставив его в растерянности и страхе. Тот тихонько удалился, не осмелившись беспокоить его превосходительство вопросами.

Гедеонов, погорячившись, невольно заявил себя чуть ли не сторонником сомнительной оперы. Это тоже не входило в его планы, и на следующий день он решил сделать внушение зачинщице дела – Платоновой.

– Неужто, сударыня, я должен по вашей милости лишиться службы? – начал он, вызвав ее к себе. – Что это за условия? Что вы нашли особого в этом «Борисе»? О господах из «могучей кучки» толкуют, будто они новаторы, а я их новшествам не сочувствую, позвольте вам заявить.

– Как же не сочувствуете, – возразила она находчиво, – когда вы им заказали балет «Младу»?

На лице Гедеонова появилась гримаса. Действительно, возомнив себя способным к сочинению либретто, он задумал нечто эффектное: чтобы целая группа композиторов положила на музыку его сочинение. Другой такой группы, кроме «могучей кучки», не было, и Гедеонов обратился к ней. Но обсуждать это с Платоновой он не собирался.

– Балет, сударыня, это одно, – заметил он назидательно, – а опера с историческим содержанием – другое. Притом среди группы, о которой идет речь, Мусоргский самый крайний и самый неугомонный. Зачем он вам?

– Тем более чести для вас, что, не сочувствуя автору лично, вы с такой энергией защищаете интересы русской музыки, – сказала она.

Гедеонов ворчливо что-то пробормотал. Протягивая милостиво руку певице, он вспомнил, однако, снова о хлопотах, которые она ему причинила.

– И зачем только вы, сударыня, в такие вопросы вникаете? Русская музыка! А кто вам сказал, что именно Мусоргский ее представляет? Вздор какой! Вам бы с вашими данными петь и петь – так нет! Да еще господа Петров и Леонова тоже из-за «Бориса» целый заговор учинили…

Но дело было сделано: согласие дано, и Гедеонову неудобно было отступать.

Стояла зима 1874 года. 2 января, как обычно, в день рождения Стасова собрались у него. Ему исполнилось пятьдесят лет. Друзья отпраздновали этот день скромно. Милий, все более отдалявшийся от кружка, не пришел. Кюи заглянул ненадолго и покинул общество. Те, кто остались, больше говорили не о хозяине-имениннике, а о том, кто должен был стать именинником вскоре, – о «Борисе» Мусоргского.

– Четыре года история тянется, только подумать! – сказал Стасов. – Но знаете что, Мусорянин? Вы не слабее стали, а крепче.

– До чего «Борис» теперь замечательный! – поддержал его Бородин. – Законченный, полный, – ну просто большой, другого слова не подберу.

– Да, он несравненный. Нет, господа, наша берет: «Псковитянка», «Борис», на очереди «Игорь», «Хованщина»… Ну, что скажут тогда враги наши?

Нет, будущее представлялось победным.

В театре тоже все были полны надежд. Первого представления «Бориса Годунова» ждала вся труппа.

Вскоре Мусоргский почувствовал, однако, на себе железную руку администрации. Направник потребовал от него сокращений; он, как опытный человек, заявил, что в таком виде опера не пойдет: действие растянуто, с такими длиннотами показывать ее публике невозможно.

Направник делал сокращения, выбрасывал большие куски. Мусоргский, страдая, принужден был уступать. Направник действовал с неумолимостью человека, знающего законы оперной сцены и требующего, чтобы любое произведение, какое бы оно ни было, отвечало этим законам. Он заявил, что сцена в келье никуда не годится, и настаивал, чтобы автор ее удалил.

– Помилосердствуйте, Эдуард Францевич, без нее последующее будет непонятно: она сцену в корчме связывает с польскими сценами.

– Надо было писать, господин Мусоргский, так, чтобы связь не была громоздкой и однотонной. Нет, – решительно вздернув кверху подбородок, заключил Направник, – она не может идти.

Мусоргский возражал, убеждал, в нем восставала авторская гордость, но сделать ничего нельзя было: даже теперь, накануне постановки, он находился в зависимости от чужих вкусов и мнений. Выбора не было: или соглашаться, или забрать «Бориса Годунова» и на долгие годы расстаться с мыслью увидеть его в театре.

Считалось, что симфонист он плохой: вокальная линия у него гибка и податлива, а оркестром он будто бы не овладел как следует. Даже Балакирев в пору дружбы, услышав его «Ночь на Лысой горе», разругал автора за нее и отверг.

Направник без конца указывал Мусоргскому на разные несообразности его оркестрового письма. Защищаться было почти невозможно: против автора «Бориса» выступал человек, знавший оркестр отлично, и переубедить его было невозможно. И тем не менее Мусоргский понимал свою правоту. Все, что Направнику представлялось несуразным, он внутренне оправдывал и готов был отстаивать, если бы не полное его бесправие.

Так, в волнениях и унижениях, шла подготовка. Кроме узкого круга друзей, никто не говорил автору, что в его оркестровом письме есть выразительность необыкновенная; что сценические образы Бориса, Варлаама, Шуйского, Самозванца, Марины сделаны с силой бесподобной, что он, как никто, сумел передать драму народную. Говорили о недостатках оперы, и, спасая свое произведение, Мусоргский уступал, подчинялся, испытывая ужасные страдания.

Что, правда, могло бы его порадовать в дни, когда шла подготовка, это декорации. Незадолго перед тем на драматической сцене поставили пушкинского «Бориса Годунова». Спектакль продержался недолго, и декорации пропали бы без пользы, не поставь Мариинский театр «Бориса Годунова» Мусоргского.

И, конечно, должны были радовать автора исполнители: все, что было в труппе лучшего, приняло участие в его спектакле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю