355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Черный » Мусоргский » Текст книги (страница 14)
Мусоргский
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:39

Текст книги "Мусоргский"


Автор книги: Осип Черный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Часть третья

I

Расставшись с мыслью написать «Саламбо», попробовав свои силы на гоголевской «Женитьбе» и поняв, что в ней ему развернуться негде, Мусоргский нашел наконец сюжет, достойный его широких замыслов и мечтаний. Тут неожиданно помог историк Никольский.

Ничуть не обидевшись на «Пьяную тетерю», он продолжал поставлять своему приятелю исторический материал. То одно, то другое событие прошлого примечательно раскрывалось в его рассказах. Но тут не событие было, а идея, огромная, с драматической тканью, более богатой, чем в «Саламбо», с трагическими столкновениями и, главное, вполне русская, пропитанная насквозь духом истории.

Мусоргский понял, что эта идея подходит ему, что она способна захватить его целиком.

Несколько дней он ходил по городу, увлеченный мыслью о новой работе. Но так необходимо было с кем-нибудь поделиться, что, не выдержав, он отправился к Римскому-Корсакову.

– Поздравьте меня, – начал Мусоргский, – и пожелайте, как надлежит морскому адмиралу пожелать, счастливого плавания. Отправляюсь в дальний путь, и пока не достигну цели, путешествие будет продолжаться.

Корсаков, привыкший к тому, что тот любит мистифицировать, поначалу не понял, о чем идет речь. Он стал допытываться, и Мусоргский в конце концов сообщил определеннее:

– Мы, да ведомо будет вам, решили приняться за сочинение большой музыкальной драмы под названием «Борис Годунов».

– По Пушкину?

– Именно. Без Пушкина нам никак нельзя.

Занятый сам обдумыванием оперы из времен Ивана Грозного, Римский-Корсаков сумел оценить заманчивость сюжета, выбранного его другом.

– Какая счастливая мысль! – сказал он.

– Истинно так. Дай бог ему долгие годы, Никольскому, – экая ведь идея! Бродил я вокруг да около, а сам до нее не додумался. И, когда «Ночь на Лысой горе», забракованную нашим Милием, сочинял, намерен был выразить не совсем уж бесовские страсти – там было кое-что и от народной силищи. Пока с «Женитьбой» возился, тоже вокруг народной темы ходил. А тут русский сюжет, большущие страсти, освященная временем старина, сильные образы… Знаете, Корсинька, мне давно надоела красивость запада, не желаю я банальных форм, какие у них в опере. Хочу, чтобы было вполне самобытно.

Мусоргский долго развивал перед ним свои планы. Корсаков понимал, что мысль о «Борисе» родилась не случайно: бывают идеи, которые, как глубокие зарубки на дереве, остаются. В творчестве они означают поворот, новый этап. Такой была мысль о «Борисе».

– Теперь читать без роздыха, – продолжал Мусоргский. – Читать из истории, глотать факты того времени и думать, думать…

– Модя, – осторожно справился Римский-Корсаков, – а время думать будет у вас?

– После того как нас благополучно выставили из Инженерного управления, мы имели достаточно времени обдумать многое, – не без торжественности, именуя себя во множественном числе, сообщил Мусоргский. – Мы обдумали основы сочинения, задачи свои как художника и многое прочее. Конечно, в то время мы еще не имели в руках сюжета, который был нам выдан позже. Но и вокруг мы, по секрету скажу, многое вынюхали и обследовали. Опять же Лесное ведомство, в коем мы ныне имеем честь состоять, позволяет в свободное от канцелярского действия время обдумывать. Одним словом, Корсинька, «Бориса» будем писать быстро и на том перст прикладываем вместо целования креста. Теперь вы есть наш компас, и буде, как намечали, поселимся вместе, тогда и совсем станет ладно. А пока, в счет будущих радений, прошу поставить в нашу честь самовар и учинить большое чаепитие.

Корсаков пошел хлопотать на кухню. Знаменательный день должен был быть отмечен, и хозяйке было поручено купить всякой снеди и сладостей.

Вернувшись, он застал Мусоргского стоящим около рояля и грузно, от плеча, дирижирующего. Рояль молчал, ниоткуда не доносилось ни звука, а Мусоргский с серьезным видом размахивал мерно руками.

– Это мы великое славление Бориса учиняем, – сказал он, опуская руки. – Такой, знаете, хор, от которого дрожь пройдет по театру. – Он посмотрел строго на друга. и добавил: – Только сегодня дары Бахусу приноситься не будут, Корсинька, ни-ни-ни!

– Я и не просил вина покупать, – сознался Римский-Корсаков.

II

Даргомыжский ходил по квартире совсем больной. То начиналось удушье, то мучительно болело сердце. Он садился в кресло и долгое время тяжело дышал. Потом опять принимался ходить, стараясь отделаться от слабости и забыть про боль.

Сестра, Софья Сергеевна, роста необычайного, с низким голосом, совсем на него не похожая, ходила за ним по пятам.

– Приляг, Саша, не теми себя!

– Да нет, оставь, – с раздражением отвечал он.

И тут ему начинало казаться, что только она и мешает отвлечься от боли.

Даргомыжский думал о «Каменном госте». Проходили часы, а ни одной живой мысли не было. Он брал томик Пушкина, в который раз перечитывал разговор Лауры с Дон-Карлосом, сцену столкновения Дон-Гуана с Дон-Карлосом… Воображение не пробуждалось: подставить музыкальную мысль под текст не удавалось; текст, еще недавно казавшийся необычайно душистым, теперь утомлял своей неподатливостью.

Снова Даргомыжский начинал бродить из комнаты в комнату. В конце недели соберутся друзья, а что он покажет им, чем похвастает? Похвастать будет чем, он знал, но как это получится, оставалось неясным.

Весной наперегонки с ним Мусоргский попробовал писать «Женитьбу». Это Даргомыжский и подал ему идею писать на гоголевский текст, ничего не меняя. Чего только Модест не придумал, каких только не ввел новшеств, нарушив все традиции оперного письма! Живую, характерную речь он с обычного языка переводил на язык музыки. Музыкальная речь приобретала остроту гротеска и обрисовывала героев с таких сторон, какие недоступны слову. От некоторых мест «Женитьбы» можно было смеяться до упаду. Наденька Пургольд изображала на рояле что-то невероятное, каскад остроумнейших фраз, целую симфонию. Сам Даргомыжский взял на себя роль Кочкареьа. Это было уморительно и бесподобно!

Но Модест хватил все-таки через край: в своей выдумке он пошел дальше, чем в «Каменном госте» позволил себе Даргомыжский. Путей тут не было, и в конце концов он зашел в тупик. Хорошо еще, что за «Бориса» принялся, – это по нем, это пойдет.

Александр Сергеевич сел и попробовал думать с закрытыми глазами. Вместо собственных музыкальных мыслей на память приходили отрывки из «Бориса», слышанные в прошлый раз; затем вспомнились песни Модеста: «Колыбельная Ерёмушке», «Сиротка», «С няней»… Нет, друзья чего-то не видят: им непонятно, какое большое явление восходит; только он один, кажется, улавливает истинные размеры этого дарования.

Даргомыжский почувствовал беспокойство: на нем, самом старшем, лежит ответственность за судьбу Модеста; его долг – объяснять всем, каких огромных размеров талант у Модеста.

Прежде к чужой славе Даргомыжский относился ревниво, но в последние годы, окруженный любовью балакиревцев, едва ли не больше стал думать об их успехах, чем о собственных. Их воодушевление, их интересы и планы заражали его.

Начав с Мусоргского, он неведомыми путями вернулся к «Каменному гостю». Когда вошла сестра, он попросил:

– Дай-ка мне бумагу и карандаш.

– Ты бы, Саша, пропустил сегодня. Ведь плохо же себя чувствуешь!

Он упрямо покачал головой и только попросил, чтобы она завернула ему ноги в плед.

Позже Даргомыжский перешел на кровать. Он устроился так, чтобы писать лежа. Мысли бежали, опережая карандаш. Он не ощущал больше ни удушья, ни слабости, ни боли в сердце: было лишь одно желание писать скорей, закреплять то, что теснилось в мозгу. Надо было торопиться, не упускать ничего и все класть на бумагу.

Он удивлялся себе: получалось вовсе не так, как представлялось вначале. Какая-то внутренняя сила увлекала его, гнала вперед и сама подсказывала решения.

– Ну, Саша, – сказала сестра, – может, бросишь? Ведь ты совсем замучишь себя!

– Нет, оставь, – рассеянно отозвался он, не поднимая глаз от бумаги.

Будет что показать! Даже эта детски тщеславная мысль подгоняла его. Он испытывал восторженное и бескорыстное беспокойство. Сцены, положения возникали друг за другом. Даргомыжский находил гибкие музыкальные фразы для Лепорелло, Лауры, Дон-Гуана; каждая получала свою особенную окраску.

И в это же время с таким же воодушевлением и самозабвением Мусоргский писал сцены у Новодевичьего монастыря и в корчме, на литовской границе.

Один мечтал поскорее докончить работу, потому что тень смерти витала поблизости. Другой, лишь недавно начавший свою оперу, стремился вперед, потому что ему не терпелось охватить ее всю. Работа была необъятная, сложная, а он сгорал от нетерпения, мечтал увидеть близкий ее конец.

И в то же время в тишине маленькой квартиры при лаборатории Бородин, воспользовавшись тем, что сегодня освободился раньше и что он дома один, заканчивал инструментовку своей первой симфонии. Для того, что существовало в клавире, он тщательно подбирал голоса: кларнету или гобою отдать эту партию? Подкрепить виолончели фаготами или не стоит? Ввести тут две валторны или четыре?

Он наносил штрихи один за другим и, подобно резчику по дереву, отходя в сторону, смотрел, как они сочетаются с целым. Вкус был у него точный, здоровый: блеклых красок, расплывчатости Бородин не любил. Все должно было звучать ясно, полно и жизнерадостно.

Когда все собрались у Даргомыжского, хозяин принял их лежа в постели. Несколько дней он уже не вставал. Болезнь не сделала его более раздражительным – наоборот, он был оживлен и захвачен работой.

– Я такого за эти дни насочинял, что сам на себя дивлюсь, – сказал он. – Теперь я вам, Модест, сильнейший соперник.

Мусоргский с мороза был красен; особенно раскраснелся нос. Он растирал озябшие руки.

– Нет, вам, Александр Сергеевич, никак не угнаться за нами, – ответил он с задором. – Мы такое безобразие учинили, что даже боязно музыкальному начальству на глаза попасться. Господин Фаминцын – тот за трактирные наши мелодии не иначе как предал бы нас анафеме и во всех органах печати отлучал бы от церкви.

Пришли Балакирев, Кюи, Стасов, Римский-Корсаков, Бородин, сестры Пургольд. Точно чувствуя, что недолго им бывать в этом доме, они дорожили каждой встречей с хозяином. И тесно было в этой квартире, и уютно, и весело, и дышалось легко.

Балакирев, отведя в угол Бородина, стал строго допрашивать, как идет у него инструментовка.

– Смотрите, в программу включаю. Не подведите!

– Да что вы, Милий Алексеевич! Мне еще обо многом думать надо.

– Вам позволь – вы всю жизнь продумаете. Нет, – твердо сказал он, – доинструментуете всё за неделю.

– Никак не могу: у меня занятия.

– Бросьте занятия, пускай другой кто-нибудь ведет. Есть же у вас там помощники!

– Я же не могу, Милий Алексеевич, поручить инструментовку им.

– Да ну вас совсем! – сердито сказал Балакирев и отошел от него.

Как его ни преследовали противники, сколько дурного про него ни писали, он вел свою линию, стараясь не показывать, как ему тяжело сносить поношения и критику хулителей.

Сестры Пургольд рассматривали новые страницы «Каменного гостя» и изумлялись.

– Это же невозможно исполнить, Александр Сергеевич!

– Полно, – разглаживая усы, спокойно отвечал Даргомыжский. – Вы да не исполните!

– Наш дорогой оркестр – Наденька ночь не спала, наверно, – заметил шутливо Мусоргский. – А Александра Николаевна назло мне говорит, потому что у меня в сцене найдутся места позаковыристее.

Всей толпой пошли к роялю, оставив хозяина на диване. Стали так, чтобы ему было все видно.

Вечер начали с «Каменного гостя». Уже после первых строк посыпались восклицания. Особенно шумел Стасов:

– Да это прямо чудо! Музыкальная ваша речь льется так же естественно, как живая людская речь! Такого еще не было!

Хвалили и Мусоргский и Кюи.

– Подождите-ка, – протестовал Балакирев, – так же нельзя, дайте сначала дослушать!

Он был желчен и раздражен и все старался забыть про нависшие над ним беды. Впрочем, под конец музыка Даргомыжского захватила и его.

– Это, Александр Сергеевич, и смело и замечательно, – сказал он, – но такого на сцену не примут. Уж если меня все вокруг за работу поносят, что же скажут про это?

Предсказание его не огорчило автора: иными мерками мерил теперь Даргомыжский удачу и неудачу. Тут удача, он знал. Да и не только он – все были единодушны в оценке. Чтобы наложить последнюю черточку, он обратился к Надежде Пургольд:

– А вы что, Наденька, скажете? Ведь руки себе выламывать приходилось вам.

– Я думала, будет страшнее, – созналась она, – а тут под пальцы ложится удобно.

– Так, может, в архаисты меня записали?

Она стала уверять Александра Сергеевича, что ей все кажется новым и нравится. Но и без ее объяснений автор знал, что опера удалась. Лучше, умнее написать он не смог бы, а стало быть, раз написал в полную силу возможностей, имел право быть собою довольным.

В присутствии близких друзей Даргомыжский забывал о своей болезни. В иные минуты ему даже удивительно становилось, чего это он лежит.

Когда дело дошло до исполнения «Бориса», он сказал:

– Дайте-ка встану – хочется и мне быть поближе.

Встать ему не дали, а сделали вот что: общими усилиями подкатили к дивану рояль. Сначала перенесли ореховый столик и кресла в сторону, сняли с пола ковер, затем стали передвигать инструмент. Софья Сергеевна с беспокойством смотрела, как бы не повредили пол. Но все обошлось.

– Ладно, ладно, бросьте, – взмолился Даргомыжский, видя общее усердие, – а то вы меня совсем загородите роялем.

– Чем не перевозчики? – сказал Стасов, расправляя плечи.

Заметив на полу царапину, сестра пошла за тряпкой.

– Да брось, Софья! – сказал Даргомыжский. – Лучше бутерброды сюда дай, а то никто к столу не подходит.

Впрочем, было не до чая и бутербродов. Кроме «Бориса», Балакирев хотел еще прослушать симфонию Бородина и потолковать об инструментовке. Но Даргомыжский настаивал, чтобы «Бориса» показали сначала:

– Такая охота слушать, что сказать не могу! Уж вы с Александром Порфирьевичем потом, отдельно. Мне этот «Борис» до смерти интересен. Хочется знать оттуда побольше.

– С вашим «Каменным» все равно не сравнится. Ваш, Александр Сергеевич, гениален, – сказал Мусоргский.

– К чему такими словами кидаться? – возразил Даргомыжский. – Гениальный у нас был один: Глинка. Мы с вами подмастерьями так и умрем… – Он остановился и подумал. – Про вас, впрочем, не скажу: вы человек с секретом. Но при жизни таких слов следует опасаться.

Мусоргский повторил упрямо:

– А все-таки «Каменный гость» гениален! Казните меня, а я при своем мнении останусь.

– Ладно, Модя. Давайте лучше «Бориса» послушаем.

Во время исполнения все молчали. Только Стасов заметил:

– Эх, без Осипа Афанасьевича не обойтись!

Действительно, в партиях Бориса и Варлаама требовалась могучая сила. Такой голос был только у Осипа Петрова.

Могущество этих партий ощущали все. Масштабы, какие избрал Мусоргский, широта полотен, которые он рисовал, вызывали удивление и восторг.

Даргомыжский слушал, повернувшись на бок, опершись на руку. В его проницательных небольших глазах был блеск необыкновенный. От беспокойства, которое он испытал на днях, думая о Модесте, не осталось и следа. «Это поймут, – думал он. – Такое не заметить нельзя».

Все было так грандиозно, во всем угадывалась такая сила, что, казалось, ни один человек не пройдет мимо, не разобравшись в достоинствах музыки.

– Далеко Модя шагнул, – заметил он, когда кончили исполнение.

Модест, певший за Бориса, Варлаама, за народ, за пристава, глубоко вздохнул, набирая воздух. Он ничего не ответил. Теперь, после исполнения, не приходилось ни петушиться, ни выставлять напоказ свое тщеславие. Он сам был подавлен тем, что у него получилось. В глазах друзей, в глазах Саши Пургольд, которая с бесподобной точностью передавала партию хозяйки корчмы, в глазах Даргомыжского Модест читал оценку своей музыки, и ему самому нечего было сказать.

Он взял руку Сашеньки и почтительно поднес к губам:

– Вы так проникаете в суть написанного, что мне, слушая вас, остается лишь радоваться и дивиться.

III

Инструментовка была закончена, партии расписаны, и уже было назначено исполнение симфонии Бородина. Опять, как когда-то в корсаковской, оказались описки и пропуски. Снова было много волнений и забот, но Балакирев, стоявший еще на посту дирижера, несмотря на все преследования, твердо вел свою линию.

Музыканты не замечали, что он работает из последних сил. На репетициях он проявлял прежнюю настойчивость. А между тем, при ранимости и склонности все видеть в мрачном свете, Балакирев тяжело страдал от поношений, каким его подвергали противники. Но симфонию Бородина, свое детище, свое открытие, он готовил, вкладывая в нее весь блеск своего дирижерского таланта.

В день концерта все находились в нервном ожидании. Балакирев, члены кружка, Даргомыжский на разные лады представляли себе, как будет принято новое творение композитора «могучей кучки».

Даргомыжский, живший теперь одной жизнью с балакиревцами, решил пойти на концерт. В это утро он чувствовал себя лучше: удушья не было, только сердце работало с перебоями. Но Мусоргский и Римский-Корсаков, забежавшие к нему днем, стали его отговаривать:

– На улице лютый мороз, а в зале будет душно. Куда вам, Александр Сергеевич, с вашим сердцем?

– Мне бы только его одного послушать! Большого размаха человек, в плечах широкий.

– Не далее как завтра мы представим вам полнейший отчет обо всем: и как Милий дирижировал, и как держал себя Александр Порфирьевич, и как принял его оркестр, и что говорили в публике.

Вмешалась Софья Сергеевна:

– Ты бы хоть чуточку себя пощадил! Работаешь без отдыха и в этакий мороз выехать собираешься! Ну можно ли так, Александр Сергеевич?

Даргомыжский колебался:

– Что ж, так и просижу весь вечер один? Скучно, очень скучно… Раньше времени пришел к старости и стыжусь ее, право. Мне бы годочка два пожить еще, больше не надо: «Бориса» увидеть да вот вашу, Корсинька, «Псковитянку». Тогда спокойно можно бы умереть… И теперь вижу, что дело в верных руках, а все хочется самому, своими глазами, увидеть. – Он посмотрел на окна, затянутые льдом, и сдался: – Что ж, придется, видно, побыть дома, такое уж проклятое мое здоровье. Только завтра всё расскажете, как было.

Уверив его, что утром ему всё доложат подробнейшим образом, они ушли. В этот день у них было много забот: к Бородину забежать, успокоить Екатерину Сергеевну, заявиться к Милию, потому что он очень в последнее время нервничал. Да и другие были дела.

Даргомыжский остался один. Он бродил по комнатам, радуясь, что удушье мучит его меньше. Но он был печален и чувствовал себя без друзей одиноким.

Наступил вечер. Даргомыжский не зажег света ни в гостиной, ни в кабинете. Софья Сергеевна была где-то на другом конце квартиры, а он сидел у себя в темноте. Думалось не только о сегодняшнем – перед глазами стояли судьбы Мусоргского, Римского-Корсакова, вступавшего в большую жизнь Бородина… Чутьем много прожившего человека Даргомыжский предвидел для них и бури, и горести, и разочарования. Но сегодня они молоды и полны надежд. Ему хотелось, чтобы еще долго жили в них эти надежды…

Вошла Софья Сергеевна:

– Что ж ты, Саша, в потемках?

– Ну зажги.

Она засветила верхнюю лампу и ту, которая стояла у него на столе.

– Не ляжешь?

– Нет… Ну ладно, лягу, – согласился Даргомыжский.

Он медленно раздевался, чувствуя слабость в сердце. Ничто его не мучило, на душе было спокойнее, чем всегда, и за исход концерта он перестал волноваться, но слабость была странная: хотелось закрыть глаза и совсем ни о чем не думать.

Перед ним проходило прошлое: встречи, события, Глинка, премьера «Руслана», провал «Русалки» и последующий ее триумф, дружба с балакиревцами… Дойдя в своих мыслях до Мусоргского, Александр Сергеевич вдруг встревожился. Он сказал себе, что не будет думать о нем, но мысль возвращалась именно к нему.

Софья Сергеевна напоила его чаем и приложила к ногам грелку.

– Что-то я зябну сегодня, – заметил он.

Она потрогала рукой печь:

– Нет, теплая, ничего. Сильный мороз на улице, потому.

Даргомыжский с трудом представил себе огромный зал собрания весь в огнях. Ему стало жаль, что в последний раз у него дома не сыграли бородинскую симфонию. Когда опять соберутся, непременно попросит: раз уж в концерте не пришлось, так хоть здесь.

– Свет потушить? – спросила сестра, снова заглянув к нему.

Даргомыжский лежал с закрытыми глазами. Голос ее он услышал словно издали и с усилием отозвался:

– Пожалуй…

Долго он не засыпал. Ему казалось, что концерт давно кончился и теперь глубокая ночь; сквозь лед на стекле светит уличный фонарь; он видит через опущенные веки покрытое льдом стекло, светящееся от наружного света; кажется, что он так лежит давно и свет перед ним мерцает уже долго-долго. А может, это длилось всего несколько минут…

Видения окружали Даргомыжского, и он был ими полон. Быть может, это был сон, а быть может, последние мгновения уходящей жизни.

Во сне Даргомыжский умер.

Когда утром сестра, вытирая полотенцем руки, вошла к нему, он был совсем холодный. В первую минуту она себе не поверила.

– Саша, – позвала она, – проснись!.. – Подождав, она со страхом повторила: – Саша, время вставать! – Затем тронула его за руку.

Тяжелая неподвижность руки открыла Софье Сергеевне всё; она выбежала из комнаты звать людей.

Когда, как было вчера условлено, явились Римский-Корсаков и Мусоргский, когда они вбежали в гостиную, чтобы рассказать о блестящем успехе Бородина, мертвый Даргомыжский лежал на столе и по углам стола горели свечи.

Они остановились в оцепенении и стояли так долго.

Днем стали появляться первые делегации. Приносили венки и ленты и, сложив у гроба, отходили в сторону. Народа собиралось все больше, квартира показалась тесной. Трудно было отделить тех, кто бывал тут часто, от тех, кто почти не вспоминал, что среди них живет Александр Сергеевич Даргомыжский, большой композитор России.

В этой плотной толпе стоявших Мусоргский разглядел Осипа Петрова. Это он создал образ Мельника, это он собирался петь в «Каменном госте». Всю свою жизнь он служил идеалам русской музыки. И вот, полный глубокой скорби, Петров стоял возле гроба, сжав губы, с мучительной складкой раздумья на лице.

Вперед выдвинулся Милий Балакирев. Со вчерашнего дня он, казалось, осунулся, под глазами появились темные тени, а лицо выглядело еще бледнее, чем всегда. Что-то в его взгляде было беспокойное и печальное до предела. Друзья украдкой посматривали на него, заметив, что он сам не свой.

Но больше, чем друг о друге, думали об умершем. Казалось, оборвалась нить, связывавшая их с прошлым. Балакирева травят, в театре русской оперой пренебрегают; они остались теперь, потеряв Даргомыжского, один на один со своими недругами.

Когда Мусоргский вышел в коридор, к нему, протиснувшись в толпе, подошел Осип Петров. Он кивнул и печально произнес:

– Теперь вы за свою оперу еще в большем ответе. Ждем «Бориса» вашего. Говорю это вам в горестный для всех час…

Мусоргский хотел что-то ответить, но глаза его затуманились. Он вынул платок и молча стал вытирать слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю